Варлам Шаламов

Людмила Зайвая

Воспоминания о Шаламове

Знакомство

Л. Зайвая

С Варламом Тихоновичем Шаламовым я познакомилась, купив его сборник стихов «Дорога и судьба». Ну как с поэтом знакомятся? Открываешь сборник — неизвестное имя, находишь там какие-то близкие тебе строчки и покупаешь.

Напала я на строчки с посвящением Борису Пастернаку:

От кухни до передней, по самый горизонт
идет ремонт последний, последний мой ремонт...
Моя архитектура от шкуры до нутра
Во власти штукатура...

ну и так далее.

Потом я читала его прозу в самиздате и была в него почти влюблена. Ну знаете, как влюбляются в писателей...

У меня вообще есть особенность влюбляться в писателей. Вон и сейчас у меня портрет Сартра висит, а раньше там портрет Сомерсета Моэма был, Паустовского, Бунина. И это влюбленности с полными подробностями — со снами, посвящением стихов, отмечанием дат рождения, писанием писем, которые, конечно же, не отсылались. Вот такая же была влюбленность в Шаламова. Я видела его фотографию в книжке — он там в шапочке такой зековской.

А в то время я работала директором клуба книголюбов «Эврика». Там собирались читатели, писатели, шли разговоры. Среди тех, с кем я общалась, был Юлий Анатольевич Шрейдер, кандидат физико-математических наук (это было в году 76-м), сейчас-то он академик. Я обратилась к Шрейдеру с просьбой, чтобы он мне помог устроить в дом инвалидов одну старенькую питерскую писательницу. А он говорит: «У меня самого есть один писатель, которого я никак не могу никуда пристроить». Я спрашиваю: «А кто это?» «Да ты его не знаешь. Это Варлам Шаламов». Это был конец 77-го года, мне было 38 тогда.

Я говорю: «Варлам Шаламов в беде, и ты молчишь?! Сейчас же мы едем к нему!»

Мы назначили свидание через час у метро «Маяковская». Было такое слякотное предзимье — ноябрь, кажется. Я заняла денег. Купила коньяку, шоколад, цветов купила — к поэту же еду.

Шаламов жил на Васильевской улице, дом 4 — там, где Дом кино.

То, что я увидела, превзошло все мои ожидания. Мы вошли в коммунальную квартиру. Он открыл свою дверь — высокий, двухметровый. Его качало — и он оперся о косяк. Потом я узнала, что у него была болезнь Меньера — трясучка, абсолютная дискоординация. Это все последствия лагеря. Потом у него уже была почти слепота, почти глухота.

И когда я вошла в комнату, там было по колено бумаг. Антисанитария — это даже мягко сказано. Сейчас я понимаю, что я была неправа в этом своем ощущении. Он ухаживать за собой не мог, стеснялся выйти на кухню. Все держал в комнате — и продукты, и помойное ведро. А комната была 15 метров. У него была большая библиотека. Посередине комнаты стоял диван. Через всю комнату висели простыни — он в них постоянно сморкался, потому что платков ему не хватало. У Шаламова был хронический ринит.

Он так застеснялся, когда нас увидел. Схватил веник и стал веником сметать со стула бумажки. Шрейдер говорит: «Вот Людмила Владимировна. Она пишет стихи». Шаламов говорит: «Не надо писать стихов после Пушкина». «Варлам Тихонович, — говорю, — я хочу у вас взять автограф». То есть я не знала, что сказать. Но было ясно, что и коньяк, и шоколад, и молоко здесь совершенно некстати. Тут только врач хороший был бы кстати.

Я говорю: «Варлам Тихонович, может, вам врача хорошего?» Что с ним случилось, я просто не знаю. Он стал на меня так орать, все расшвыривать: «Никаких врачей!» И сразу: «Где валидол! Валидола нет!»

Ну что мне делать? И я сама стала на него кричать: «Я женщина! Я пришла к вам в гости! Ведите себя достойно! Вы не имеете права на меня кричать! Я сейчас уйду и раскаюсь, что я к вам пришла!» Тут Юлик нашел валидол.

Потом, когда я принесла ему для автографа книжку стихов, он мне на ней написал: «Людмиле Владимировне от автора, не нуждающегося во врачебной помощи».

Я на него покричала. И он сказал: «Извините. Мне кроме нембутала (это снотворное) ничего не нужно».

Мы немножко посидели. Потом зашли в соседний дом, где жил наш с Юликом общий приятель, выпили этот коньяк, съели шоколад. Я так ревела, у меня была истерика.

Цветы поэту

В следующий раз я пришла недели через две — искала нембутал, его же без рецепта не дают. Потом уже одна моя знакомая, которая работала в больнице, мне его крала. А еще потом, когда я у него убиралась и открыла один из ящиков, я увидела там залежи нембутала. Он его и не пил. Просто знал, что, если скажет, что у него нет лекарства, я обязательно приеду.

Я шла и не знала: пустит ли он меня, не побьет ли. Я взяла с собой нембутал, комплект постельного белья.

Потом я вспомнила, что часто видела его на улице, когда ходила в гости к своей подруге в этот район, останавливалась на нем взглядом. У него были пронзительные синие глаза — что бы ни говорили другие воспоминатели. Он ходил в ботинках на босу ногу, брюки не доставали до щиколотки — с его ростом он не мог просто купить себе подходящую одежду. Пиджак надет на голое тело. По улице он шел по диагонали — то есть, со стороны глядя, четкое алкогольное опьянение. Только лицо не пьяное — крепкое, сильное. Таким его видели в Москве все. За спиной рюкзак — в рюкзаке продукты. Продуктов он мог купить удивительно много. Он мог купить сто пирожков, три килограмма сосисок. Я потом только поняла, что он каждый раз выходил из дома, как в последний раз.

Ну вот, пришла я — никого нет. Жду, курю на лестнице. Вижу — он тяжело так поднимается.

Говорит: «Здравствуйте». Я не сразу даже поняла. Говорил он очень невнятно. Иногда я вообще его не понимала. Но были какие-то просветы.

Он схватил мои руки, начал их целовать. «Спасибо, что пришли». Проводил меня в комнату.

— Я хочу у вас убраться.

— Зачем у меня убираться. У меня есть пылесос. Давайте с вами поговорим.

Я принесла ему цветы — крокусы.

— Вы знаете, — спрашиваю, — какие это цветы?

— Нет, никогда не видел.

— Это крокусы.

— Крокусы — как красиво звучит. Надо записать это слово, — сказал Шаламов.

Я ему часто цветы приносила. Он их очень любил, любил деревья. Когда я убиралась, у него в конвертах находила чьи-то засушенные розы, ромашки. Он их не разрешал выбрасывать. Он помнил, что это за цветы, откуда они. Как ему не принести цветы?..

Я еще раз попросила разрешения убраться. А убраться, как я потом поняла, было невозможно. Я роюсь в бумагах, и мне попадаются его письма, письма Эренбурга, Солженицына, его письма во все редакции, его черновики. Я же не могу все это смести и выбросить. Я сижу на корточках, складываю все по кучкам. А он кричит: «Все это надо выбросить!»

Я его приручила

В общем, я его приручила. Я не знала его прошлой жизни. Я не знала, что с ним случилось. Он мне все это рассказал. Он отвечал на все мои вопросы.

Это был разрушенный, больной человек, который знал себе цену, который никак не мог себя в этой жизни реализовать и точно знал, что его время придет. Он в этом не сомневался ни одной минуточки.

Убирать у него было трудно. Потому что, когда я приходила, он говорил: «Посидите лучше, мы с вами поговорим. А уборка, она никуда не уйдет». Я приносила еду — потом я приспособилась брать еду в ресторане «Пекин». Там были комплексные обеды. Я брала ему по три обеда, и все три обеда он мог съесть — у него была болезнь, не помню, как называется, патологическая прожорливость. И был очень худой — все в нем сгорало. Ложкой он есть не мог. Он брал две кружечки и борщ из кастрюльки брал кружечкой. Потому что из ложки все выплескивалось — у него дрожали руки.

К нему вообще не одна я ходила. До меня ходила масса народа, у него было много поклонников, поклонниц и друзей. Но случилось вот что. На Западе опубликовали его «Колымские рассказы». А Шаламов был автором «Юности», они первые его опубликовали. И Борис Полевой, главный, очень испугался, и они все отвернулись от него. И тут появилось в «Литгазете» письмо, в котором он отказался от своих «Колымских рассказов», писал, что проблематика колымских рассказов снята самой жизнью. Он не то чтобы испугался. Но он знал, что если он это не сделает, то ему дорога в печать закрыта. А жил он на инвалидную пенсию в 72 рубля. Я ему хлопотала пенсию I группы, но с ней была тьма проблем.

Я-то думаю, что он это письмо не писал — он его подписал. Оно написано казенным, стандартным, нешаламовским языком. Я его спрашивала про эту историю, и он ответил: «Ну это надо было сделать». И после публикации этого письма от него отвернулись очень многие. Он стал фигурой одиозной. И даже не Шаламова бросили, а он сам бросил всех, прервал общение со всеми. И даже с колымскими друзьями.

Сначала я ездила раз в неделю, потом два раза в неделю. А через год надо было ездить чуть ли не каждый день. А я не могла, у меня была пятилетняя Марина.

Он мне дал телефоны: «Если вам надо будет, чтобы вам помогли» — телефон Лихачева, Тимофеева, Сиротинской*.

Про его любовь к Сиротинской я узнала так. Убиралась в квартире и нашла картонку, на которой было написано крупным почерком: «Варлам, для твоих соседей я твоя племянница». Я спросила, что это. «А! Это Ирина Павловна написала». И он рассказал, что это была любовь. И брак бы был по любви, но вот она не решилась, потому что у нее было трое детей и муж был не согласен на развод. Они с Шаламовым были знакомы с года 67-69-го, когда еще он жил на Хорошевской.

Из-за нее он, конечно, развелся со своей второй женой. Развод, я знаю, был очень тяжелый и доставил всем много горя. Когда он болел, я звонила его первой жене, она мне сказала: «Да пусть он сдохнет, пусть он в гробу перевернется. Я туда больше не пойду».

Нежность зека

Он писал каждый день. В его письмах были философствования об Ахматовой, о Блоке. И между тем, что нембутал кончился. Или вот, когда я уже готовила его книгу и началось творческое общение: «Я написал новые стихи, немедленно придите». Он отдавал свои новые вещи мне на правку и правил, где я указывала. Вот он пишет:

«Вашему вкусу я доверяю больше, чем себе. Простите мне это нахальство. Я отслужу». «Отслужу» я тогда не заметила. Или вот еще: «В этой поправке я увидел теплую дружественную руку, которая может вести поэта к вершинам мастерства, и поспешил утвердить ваш текст для канонизации. Не только потому, что вы мне нравитесь как женщина, но и потому, что следуя за вами художественных потерь не будет. Вы законченный мастер русского стихосложения, следовать за которым удовольствие». Или вот стишок обо мне и комплименты:

«Да, мне нравится фамилия Зайвая,

теплая, живая, боевая...

Тут я хочу вам сказать без всяких комплиментов насчет моложавости. Что вы будете возбуждать желание мужчин скорее оказаться с вами в постели не только в 40, но в 50, 60, 70, 80, всю вашу увлекательную жизнь благодаря вашим гормонам и прочему. Я думаю, что натура, как вы, казалась желанной мужчине лет с 5-6». Или это неприлично цитировать?

По телефону он не говорил. Были звонки с молчанием, и я знала, что это он. Я не понимаю, почему он не говорил по телефону. В одном письме он написал: «Людмила Владимировна, просить меня позвонить — это очень жестоко».

Иногда он звал меня «Людмила Владимировна». А когда был в хорошем настроении — «блядища». Ну зек он, в нем этот лексикон, матерщина, грубость переплеталась с поэтической нежностью. Я очень переживала, когда он говорил «Людмила Владимировна». Я съела «блядищу» — это было у него как «Людочка», как «милая». Это у него так звучало. Иногда смотрю на него, ну — зек, бандит, да как он писать стихи может?

У него были совершенно неожиданные приступы почти бешенства.

Один раз мы сидели, говорили, говорили, вдруг он вскочил и начал все срывать, все рушить. Я испугалась, забилась куда-то. Он очень быстро пришел в себя и сказал: «Если со мной еще когда-то такое произойдет, вы не обижайтесь. Вы постойте где-нибудь в коридоре. Это через 10 минут пройдет. У меня бывают такие неимоверные боли в мозгу из-за глаз, что я сам за себя не отвечаю».

У меня был роскошный комплект нового белья — я его расшила подсолнухами. Постелила — а он спал на досках. Ой, это тоже была эпопея. Ему надо было принести лист фанеры два на три. Он говорит: «Мне нужно четырехслойной фанеры листов десять или двадцать». Ну я понимала, что надо только один. А где его было взять? Я сняла заднюю стенку с гардероба — вот недавно он уже совсем развалился — и эту фанеру ему отвезла. Прихожу: белье в подсолнухах изорвано в клочья. И в больнице потом, в интернате он рвал постель в клочья.

Когда он был в хорошем расположении духа, мы сидели и разговаривали. Я очень жалею, что тогда не записывала за ним на диктофон. Есть какие-то идиоты, которые говорят, что, если бы Шаламов не сидел, ему не о чем было бы писать. Это абсолютная ерунда. Это был широчайший интеллект — он интересовался историей музыки, поэзией, живописью. Я общалась с тьмой народа в своем клубе книголюбов — и с писателями пила водку, разговаривала, ездила на дачи. Такого ума я ни у кого не встречала.

Он мне отдался весь, со всеми потрохами, со всеми тайнами. Теперь я понимаю, что он любил меня. Это была мучительная любовь. Иначе, какими бы силами я все это вынесла. Уходила я оттуда всегда в слезах. Я не могла его оставить одного. Я видела, что он страдает. Я доставала Союз писателей, чтобы ему помогали, дали вторую комнату, литературного секретаря. Наверное, я его любила. Я разрывалась между ним и Маринкой. Но Маринка могла без меня побыть два-три часа. Она была в детском саду — я ее просто позже забирала, потом я ее отдала на неделю.

Он меня провожал и сразу писал письмо, которое я получала утром. Это была мука. Я сейчас не помню своих чувств тогда. Я помню, что занималась им каждую минуту. Я все время о нем думала, кого бы позвать, что бы еще сделать.

Я его бросила

Один раз я его бросила, а второй раз — он меня.

Я бросала его вот почему. Я договорилась с главным редактором издательства «Советская Россия», что они выпустят книжку Шаламова — переиздание из его пяти книг. Шаламов согласился и дал мне свои книги — по два экземпляра каждой — для расклейки. И еще дал 80 рублей и сказал: «Не занимайтесь этой ерундой, расклейкой. Найдите кого-нибудь для этого. Это стоит 150 рублей. Вот вам 80, а потом я еще вам дам денег». Ну как я могла 80 рублей отдать кому-то. Я узнала у профессионалов, как делается расклейка, и делала ее сама. Надо было из пяти книг выбрать лучшие стихи (они везде были напечатаны в вариантах). Я этим занималась полгода — по ночам.

Принесла я ему эту расклейку. Говорю: «Расклейка готова. Посмотрите: так ли я все сделала, нравится ли вам это?»

Там было 320 страниц. И тут он стал на меня орать: «А мне это совсем не надо, Людмила Владимировна. Я вас об этом даже не просил. Вы должны бросить меня и сделать себе судьбу. Я себе ее уже сделал. А с этим я сделаю вот что!» И бросает расклейку под потолок. Все эти листья разлетаются, летят на пол, на очередной пролитый кефир или молоко (не помню). И он по этому топчется своими ножищами. Я говорю: «Я эту работу сделала потому, что я обещала издателю. А к вам я больше никогда не приду. Я такого отношения не заслужила».

Через три недели раздается звонок. Звонила какая-то женщина. И говорит: «Мне ваш телефон дал Варлам Тихонович Шаламов, чтобы я у вас спросила телефон Шрейдера. А то он в больнице». Телефон Шрейдера он знал наизусть. Это был трюк, чтобы мне сообщить, как ему плохо.

Что я должна была сделать после звонка? А я тут же помчалась в больницу. Так я к нему вернулась. Он встретил меня так, как будто ничего не было. Так обрадовался, целовал мне руки: «Забери меня отсюда». Он дал согласие пойти в интернат. Врачи его готовили в 32-й интернат для психохроников.

Меня вызвал врач, который его лечил, некий Левин:

— А кто вы ему?

— А никто. Я за ним ухаживаю.

— А что вы от него хотите?

— Да ничего.

— Я слышал, что Шаламов вроде бы писатель.

Я ему рассказала, кто он такой, Левин взял его книжку «Точка кипения» (Шаламов потом ему ее подписал). И сказал: «Людмила Владимировна, я все понял. Он годится для этого интерната по анализам. Но я не могу, прочитав его стихи, отдать его туда».

Потом Шаламов все равно оказался в 32-м интернате — его туда перевели из 9-го, и он там сразу умер.

Сейчас этот врач Александр Михайлович Левин в Америке. Я слышала, как он по «Голосу Америки» рассказывал про Шаламова.

Левин пошел на подлог и переправил ему показания, чтобы его взяли в обычный интернат.

«Выходи за меня замуж»

Я его забрала домой. И началось все сначала. Опять пошли цветы, письма, стихи.

И я начала думать, что делать дальше.

У него была идефикс — жениться. Он вообще раньше нравился женщинам, наверное, потому что был совершенно неиспорченный, нерастраченный и красивый человек. Я ему даже искала невесту. И даже нашла одну женщину, которая согласилась. Но раз помыла окна и пришла вся в слезах, сказала, что больше к нему не пойдет.

А после больницы он сделал мне предложение. Предложил выйти за него замуж «хотя бы народовольческим браком». Или привести нотариуса. «Вы столько для меня делаете, — говорил он, — что если со мной что-нибудь случится, вы же ничего не получите».

Он мне говорил: «Блядища, ну дай мне умереть в своей постели. И я тебя отблагодарю. Ты будешь очень богатой».

У него был дикий страх перед интернатом. Страх врачей, психушки. Он знал, что если его куда-то поместят, то это будет непременно психушка. И он знал, что если рядом я, то я его никуда не отдам.

Сюда, в свою однокомнатную квартиру, я его взять не могла. Я стала хлопотать ему вторую комнату, которая освобождалась в коммуналке. Написала письмо в Союз писателей, что ему нужна комната для литературного секретаря. Это же должность, и у всех «литературных генералов» секретари были. Но, конечно, все впустую.

Я поняла, что все знают, что с ним, но никто не поможет. Его не убивали потому, что он сам дох. И я поняла, что мне тоже никто не поможет. Я звонила Сиротинской, советовалась. После каждой встречи рассказывала, что он, как он. Предлагала ей самой прийти. «Нет».

Я хлопотала ему квартиру, а ему вместо квартиры дали путевку в Ялту. Он хотел поехать со мной туда в сентябре. Я говорю: в сентябре не могу. Мне надо ехать летом, с ребенком.

Когда я его готовила на отдых в Ялту в Дом творчества (это было уже потом, когда я к нему вернулась), он мне дал 37 рублей 50 копеек и попросил купить ему пиджак пятый рост. Я объездила все магазины — таких пиджаков нет. Я зашла к своим друзьям, рассказываю про свою маету. И говорю мужу подруги, дипломату: «Ну не могу я найти на него пиджака. Леша, может, у тебя что-то есть». И он мне выносит четыре роскошных костюма — серый, бежевый, черный и какой-то еще такой серебристый. В идеальном состоянии, пятый рост. Наверное, они были чуть старомодными, для дипломата это же очень серьезно. Я с чемоданом, в чемодане костюмы, лечу к Шаламову. Счастливая тем, что он будет одет.

Когда я дала ему костюмы, он говорит: «Да сколько же это стоит? Где этикетка?» Пересмотрел все — этикетки нет. «Варлам Тихонович! Вы померьте этот костюм. Вы примерьте этот пиджак». Он скрестил сзади руки и говорит: «Я с чужого плеча не надену». Я объясняю, что в магазинах ничего нет: «Нет. Я с чужого плеча не надену».

— «Это вам в подарок от друзей, они из химчистки». — «Нет».

На следующий день я к нему прихожу, а он одет в мой черный грязный свитер (я в нем там убиралась). «Варлам Тихонович, этот грязный свитер — с чужого плеча!»

— «Но ваше же плечо не чужое. Но если вам очень неприятно, я, конечно, сниму. Мне так приятно, что на мне этот свитер». Его в этом свитере похоронили. Он его не снимал, хотя мы уже расстались и прошло три года.

Он уехал на месяц в Ялту. И буквально через неделю пришла телеграмма: приготовить ему любой вид транспорта, кроме такси, что он возвращается тогда-то. Я послала Юлика встречать Шаламова в аэропорт, а сама жду их дома.

Самолет должен был прилететь где-то около двух дня. Юлик пришел, половина первого ночи, и говорит: «Люда, пришли пять или шесть самолетов. Шаламова там нет. Он не прилетел». Что делать в этой ситуации?

Мы с Юликом понимали: если Шаламов умер, то мы в эту квартиру больше не попадаем. Сюда придут завтра из милиции, опечатают все. У нас нет ни доверенности, ничего, мы чужие люди. Шрейдер говорит: «Люда, надо спасти хотя бы что-нибудь. Потому что все это будет уничтожено.» И мы с Юликом приняли решение хотя бы часть архива забрать. Мы взяли из квартиры Шаламова 12 или 13папок. Брали только то, что было напечатано на машинке.

Утром я позвонила в Ялту директору дома отдыха и говорю: «Варлам Тихонович должен был улететь». Директор хохочет: «Да вот он сидит в коридоре, не хочет лететь самолетом, требует билет на поезд. Вы кто? Разве таких людей присылают? Здесь над ним все смеются».

Когда он вернулся, первым делом я рассказала, что и как было, И он сказал, что все, что надо, он уже отдал в ЦГАЛИ и чтобы то, что мы взяли, осталось у меня. «Может, лучше у Юлика?» спросила я. «Нет, пусть хранится у вас».

Вот тогда он и сделал мне предложение. Я и сама понимала, что другого выхода нет. Иначе даже съехаться с ним не могла. Пришла домой, думала, думала об этом, позвонила Сиротинской. Она медленно так сказала: «Наверное, это ваше правильное решение. Но он человек трудный.»

Разрыв

На следующее утро — в шесть часов звонит его соседка: «Людмила Владимировна, Варлам Тихонович закрылся в ванной и там упал. Непонятно, что с ним происходит, вам надо приехать!» «Зовите “скорую помощь”». «Нет, зовите сами, я этого делать не буду». Я вызвала «скорую» и помчалась туда.

«Скорую помощь» я застала еще у порога. Подбегаю:

— Ну, что там случилось? Это я вас вызывала.

— Да он жив-здоров. Он нас вытолкал, поколотил. Мы дважды пытались войти. Вам надо психушку вызывать, а не нас.

Он мне открыл — в прекрасном самочувствии. В доме еще со вчерашнего вечера чисто. Он лежал на диванчике, совершенно спокойный.

— Варлам Тихонович, как себя чувствуете?

— Прекрасно, как на курорте.

— Варлам Тихонович, а что у вас болит?

— Да ничего, я прекрасно себя чувствую.

— А что здесь случилось?

— Да ничего не случилось!

— Варлам Тихонович, а почему вы врачей не пустили?

Он поманил меня пальцем и на ухо говорит: «Надо узнать, кто их вызвал». А я говорю: «Да я вызвала. Я! Я их вызвала! Почему вы их не пустили?!»

Он замер, быстро встал с постели и сказал совершенное спокойно: «Отдайте мой паспорт, отдайте мои документы».

У меня были его документы, я хлопотала ему пенсию.

— Отдайте. А теперь прочь отсюда, стукачка.

Взял меня за шиворот и вытолкал. Я не поняла, в чем дело. Ведь было начало 8-го утра. Сижу на кухне — я же знаю, что у него бывают приступы. Посидела, поплакала. Вышла соседка. Я ей все рассказала. Она говорит: «Это из-за того, что вы вызвали врача». Полтора часа я просидела на кухне. Несколько раз пыталась к нему войти — он меня не пустил. Я позвонила Шрейдеру и сказала, что Шаламов остается один.

Он мне сказал: «Я запрещаю тебе туда ходить. Я отвечаю за тебя не в меньшей мере, чем за него».

Потом Варлам Тихонович прислал мне письмо. Звонила его соседка. А у меня начался психоз.

Он звал меня, просил вернуться и просил прощения. Но тут появился Союз писателей, Сиротинская, которая потом писала и говорила, что я Шаламова унижала, обворовывала, обирала. Унижать такого человека, как Шаламов...

Он попал сначала в 9-й интернат. Я не ходила туда ни единого раза. Я только говорила с врачом. Я знала, если я туда еще раз приду, то все начнется сначала.

О смерти Варлама Тихоновича я узнала от моего соседа с 6 этажа. В шесть утра он позвонил мне и сказал, что «Голос Америки» передал, что 17 января 1982 года умер Варлам Тихонович Шаламов. В 7 я позвонила Шрейдеру и сказала — умер Варлам. В полдевятого позвонила Сиротинской, она сказала: я знаю, мне сказал об этом Юлий Анатольевич Шрейдер, который с вами никаких дел теперь иметь не хочет.

Записала Екатерина Данилова

Воспоминания в газете опубликованы под заглавием: «Шаламов отдался мне весь, со всеми тайнами».

1996
«Общая газета», 11-17 июля 1996 года (№ 27, с. 16).