Мы сели за большой вымытый стол в бараке, и Шестаков вытащил из кармана две банки сгущенного молока. Углом топора я пробил банку. Густая белая струя потекла на крышку, на мою руку. – Надо было вторую дырку пробить. Для воздуха, – сказал Шестаков. – Ничего, – сказал я, облизывая грязные сладкие пальцы. – Дайте ложку, – сказал Шестаков, поворачиваясь к обступившим нас рабочим. Десять блестящих, отлизанных ложек потянулись над столом. Все стояли и смотрели, как я ем. В этом не было неделикатности или скрытого желания угоститься. Никто из них и не надеялся, что я поделюсь с ним этим молоком. Такое не было видано – интерес их к чужой пище был вполне бескорыстен. И я знал, что нельзя не глядеть на пищу, исчезающую во рту другого человека. Я сел поудобнее и ел молоко без хлеба, запивая изредка холодной водой. Я съел обе банки. Зрители отошли в сторону – спектакль был окончен. Шестаков смотрел на меня сочувственно. – Знаешь что, – сказал я, тщательно облизывая ложку, – я передумал. Идите без меня. Шестаков понял и вышел, не сказав мне ни слова. Это было, конечно, ничтожной местью, слабой, как все мои чувства. Но что я мог сделать еще? Предупредить других – я не знал их. А предупредить было надо – Шестаков успел уговорить пятерых. Они бежали через неделю, двоих убили недалеко от Черных Ключей, троих судили через месяц. Дело о самом Шестакове было выделено производством, его вскоре куда-то увезли, через полгода я встретил его на другом прииске. Дополнительного срока за побег он не получил – начальство играло с ним честно, а ведь могло быть и иначе.
|
|