Переписка с Мандельштам Н.Я.
В.Т. Шаламов — Н.Я. Мандельштам[1]
Дорогая Надежда Яковлевна,
в ту самую ночь, когда я кончил читать вашу рукопись, я написал о ней большое письмо Наталье Ивановне[2] , вызванное всегдашней моей потребностью немедленной и притом письменной «отдачи». Сейчас я кое в чем повторяюсь. Кроме того, устное и письменное слово различно по своему возникновению, своей жизненной природе. Центр письменной речи вовсе в другой части мозга, чем устный центр. В сущности, чтения ораторами докладов — это насилие над традицией устного слова и над природой письменного. Но это все к слову.
Рукопись эта, как, впрочем, и вся ваша жизнь, Надежда Яковлевна, ваша жизнь и жизнь Анны Андреевны, — любопытнейшее явление истории русской поэзии. Это — акмеизм в его принципах, доживший до наших дней, справивший свой полувековой юбилей. Доктрина, принципы акмеизма были такими верными и сильными, в них было угадано что-то такое важное для поэзии, что они дали силу на жизнь и на смерть, на героическую жизнь и на трагическую смерть.
Список начинателей движения напоминает мартиролог. Осип Эмильевич умер на Колыме, Нарбут умер на Колыме, судьба Гумилева известна всем, известно всем и материнское горе Ахматовой. Рукопись эта закрепляет, выводит на свет, оставляет навечно рассказ о трагических судьбах акмеизма в его персонификации. Акмеизм родился, пришел в жизнь в борьбе с символизмом, с загробщиной, с мистикой — за живую жизнь и земной мир. Это обстоятельство, по моему глубокому убеждению, сыграло важнейшую роль в том, что стихи Мандельштама, Ахматовой, Гумилева, Нарбута остались живыми стихами в русской поэзии. Люди, которые писали эти стихи, оставались вполне земными в каждом своем движении, в каждом своем чувстве, несмотря на самые грозные, смертные испытания. Я думаю, что судьба акмеизма есть тема особенная, важнейшая для любого исследователя — для прозаика, для мемуариста, для историка и литературоведа.
Большие поэты всегда ищут и находят нравственную опору в своих собственных стихах, в своей поэтической практике. Нравственная опора искалась и вами, и Анной Андреевной, и Осипом Эмильевичем в течение стольких лет — на земле.
Эти вопросы у нас достойны большего акцентирования. Это ведь один из главных вопросов общественной морали, личного поведения.
Тут не только исконная русская черта — желание пожаловаться, а и желание просить разрешения у высшего начальства по всякому поводу. Это и тот конформизм, именуемый «моральным единством» или «высшей дисциплинированностью общества» Это и желание написать донос раньше, чем написан на тебя; это и стремление каждого быть каким-то начальником, ощутить себя человеком, причастным государственной силе. Это и желание распоряжаться чужой волей, чужой жизнью. И главнее всего— трусость, трусость, трусость. Говорят, что на свете хороших людей больше, чем плохих. Возможно. Но на свете 99 процентов трусов, а каждый трус после порции угроз — превращается вовсе не в просто труса.
Рукопись отвечает на вопрос — какой самый большой грех? Это — ненависть к интеллигенции, ненависть к превосходству интеллигента. Я добавлю — давление на чужую волю, игра чужой волей, распоряжение чужой жизнью.
Рукопись показывает, как велико повседневное, ежечасное напряжение многолетней борьбы с доносчиками и осведомителями всех возрастов и всех рангов. Но велика и сила сопротивления — и эта сила сопротивления/душевная и духовная, чувствуется на каждой странице.
У автора рукописи есть религия — это поэзия, искусство. Застрочно, подтекстно; религия без всякой мистики, вполне земная, своими эстетическими канонами наметившая этические границы, моральные рубежи.
Все большие русские поэты, для которых стихи были их судьбой — Ахматова, Мандельштам, Цветаева, Пастернак, Анненский, Кузмин, Ходасевич, — писали классическими размерами. И у каждого интонация неповторима, чиста — возможности русского классического стиха безграничны.
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
У меня есть новость: у воронежского издательства, которое собиралось издавать «Воронежские тетради», их вычеркнули из плана. Причина: книга в плане ленинградского издательства. Все, как видите, в порядке. Будем с вами продолжать подсчет отказов.
В Верее хорошо. Лучше, чем в Тарусе: тише. Холодно. Но это всюду. Мне до черта все надоело. Я не могу использовать вашего секрета молодости, потому что сильные чувства мне тоже надоели. У меня их больше нет, и очередной отказ я приняла с тупым равнодушием.
Мой адрес: Верея Наро-Фоминского района, 1-я Спартаковская, 20, Шевелевой для меня...
Другой ваш совет — «помнить» — храню свято. Совет, впрочем, был не прямой — это ваш рассказ о том, как вы выбирали фотографию к книге. Помните?
Что делать? Грустно...
Какой номер дома: 6 или 10?
В.Т. Шаламов — Н.Я. Мандельштам
Дорогая Надежда Яковлевна!
Писал вам вслед, чтобы не прерывать разговор, но адрес верейский я не догадался записать, когда был в Лаврушинском, а моя проклятая глухота задержала больше, чем на сутки, телефонные поиски. А тут и ваше письмо. Адрес мой: Москва А-284, Хорошевское шоссе, дом 10, квартира 2. (10, а не 6). Но сомнение в номере дома не задержало доставки. Благодарю вас за письмо сердечно, хотя и огорчительны известия крайне. В наше время выход хорошей книги — чудо, самые неожиданные рогатки возникают (и возникнут еще) на этом скорбном пути. Это не сюрпризы судьбы, а сознательно созданные государством препятствия.
Какому-нибудь Николаю Асанову[3] можно было выпускать по 7 романов в год, а Мандельштаму будут создавать препятствия до конца — и вам это должно быть известно. Я не думал, что последуют такие постыдные объяснения. Собранности духовной, трезвости взгляда вам не занимать. Еще может быть какой-нибудь поворот и обратный, чисто случайный. Для того, чтобы выключение из плана «Воронежских тетрадей» не было новостью, которую ни объехать, ни обойти, я позвоню сегодня Е. С. Ласкиной[4] и увижусь с нею завтра.
Что касается секрета молодости, то — это ведь не моя находка. У Мандельштама сказано о «молодящей злости». Есть и еще примеры. Я же эмпирически установил и многократно проверял, что чувства человека располагаются в постоянном порядке, воскресая и умирая, возвращаясь и снова уходя. К собственным костям ближе всего злость, за злостью следует равнодушие, за равнодушием — ужас, страх, голод, зависть, любовь. Открытие в том, что равнодушие не последнее чувство в человеке. Злость глубже равнодушия.
Возникает возможность повидать Вас в Верее. Елена Алексеевна[5] (это знакомая Натальи Ивановны, которую я встретил у Вас) поедет на своей машине в Верею к Вам и обещает взять меня. Это будет в одно из воскресений августа, первого или восьмого, — будете ли вы мне рады в Верее, как были рады в Москве? Напишите. Может быть, с этой машиной приедет Наталья Владимировна[6] и уедет (машина должна вернуться в воскресенье, чтобы никто не терял рабочих дней). Я у Натальи Владимировны тогда, в вашей квартире, свои рассказы взял, а через два дня вернул. Сборник «Артист лопаты» должен иметь концовку «Поезда». Туда вставлено два новых рассказа, которые я не успел вам показать («Погоня за паровозным дымом» и «РУР»). Эти рассказы я привезу с собой. Привезу и еще кое-что из записей разного рода. Рассказы в «Артисте лопаты» перегруппированы чуть-чуть. Мне кажется, крепче, лучше будет. «Академик» перешел в другой сборник, который будет называться не «Уроки любви» (это будет название одного из рассказов), а «Левый берег»[7] , официальное географическое название колымского поселка, где я прожил 6 лет.
Если бы мне пришлось читать курс литературы русской последнего полустолетия, я начал бы первую лекцию, как Парацельс, — сжег бы все учебники на площади перед студентами.
Утрачена связь времен, связь культур — преемственность разрублена, и наша задача восстановить, связать концы этой нити. В поисках этой утраченной связи, этой ариадниной нити разорванной, молодежь тянется наугад, цепляясь даже за Мережковского, что ранит мое сердце очень глубоко, Мережковский — совсем неподходящая фигура.
Как бы ни культурен был Кузмин, как бы он ни знал законы стиха,
ни мог экспериментировать — был человеком универсального образования, — у Кузмина не было главного, о чем и шел ваш разговор с молодым человеком, любящим кино (который принес Хлебникова). Вместо суждения декларативного надо было показать две строки из стихотворения:
Часто пишется: казнь,
а читается правильно — песнь,
Может быть, простота —
уязвимая смертью болезнь...[8]
Вот весь Кузмин стоит вне этих строк. К большой поэзии Кузмин не относится все же, хотя я знаю и люблю, и ценю Кузмина, это стихи, которые еще доставят радость любителям поэзии. Но страсти его стихи не вызовут, человеческого сердца не сожмут, не заставят кровь бежать быстрей по жилам.
А то, что говорила Анна Андреевна о том, что стихи не то, что мы думаем в юности, — так, мне кажется, в этом верном утверждении речь идет не только о мудрости возраста, не только о том, что с возрастом приходишь к мысли, что только мысль, только смысл, только глубина содержания сближает с читателем. Мне кажется, что границы формулы шире. Тут дело не только в том, что нужно быть гораздо серьезнее и умнее, и вовсе не звуковые побрякушки становятся главным, — но и в том, что сами стихи приобретают характер судьбы, являются в виде некой исповедальное проверенной собственной искренностью и правдивостью. Но и в том, что все в стихах гораздо серьезней, гораздо жизненно важнее, чем казалось в юности. Поэзия в этом смысле никогда не была делом молодых, а была делом седых.
Тут дело не только в том, что у взрослого поэта приоритет переходит к мысли, к уму, но и в чрезвычайной требовательности нравственного чувства. Нравственное чувство это не логическая категория. А в этом смысле требования поэта к самому себе меняются с возрастом.
Письмо получается огромным, и я обрываю письмо.
Пишите, Надежда Яковлевна, не тревожьтесь, не принимайте близко к сердцу. Желаю вам доброго здоровья, желаю вам быть такой, какой вы были каждый день и час, когда я имел возможность видеть вас.
Наталья Владимировна говорит: «Литературный Рим передвигается из Тарусы в Верею». Вы одна из самых важных людей, восстанавливающих эту порванную связь времен.
Привет вашему брату и его жене. Желаю ему доброго здоровья.
Когда Вы будете в Москве?
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Мне тоже не хочется, чтобы оборвался разговор, и я пишу вам сразу по получении вашего письма. Ваше письмо, как всегда в район, шло 4 дня. Мне понравилось рассуждение о чувствах и о том, что злость (подлинная, т. е. молодящая) ближе всего к костям. Выпьем же за нетерпимость — она ведь и есть источник «молодящей злости», понятной только тем, кто знает, где стоит и почему стоит. Но боюсь, что мне так идти до самой могилы, не увидав издания ни в Ленинграде, ни в Воронеже. Меня это даже не огорчило. В сущности, меня взбесила только формулировка.
В Москву я приеду на один-два дня 12 августа. Не забудьте! Жду звонка и встречи. Очень буду рада, если вы приедете в Верею с Еленой Алексеевной и Наташей Рожанской. Она (Наташа) прелестный человек, но невыносимо скромна, до того скромна, что я даже сержусь, хотя это придает ей еще больше прелести. Живется ей трудно, а в ней есть какое-то очень высокое благородство, не позволяющее ей жить легче. Мне она на редкость мила и нужна.
(Елена Алексеевна мне тоже нравится, но я ее меньше знаю — только с отъезда Наташи нашей...)
Очень рада, что вы ей дали рассказы — она умный и внимательный читатель. По секрету скажу вам — только не говорите этого ей — она обидится и огорчится, — что она сильнее и глубже мужа. Но довольно о Наташе...
Теперь о стихах. Впрочем, сначала о рассказах. Разумеется, я их очень хочу. Пожалуйста, привезите, да еще лучше с оглавлением, чтобы я знала, где они стоят, если они уже нашли себе место. Хорошо, что вы изменили название сборника. «Уроки любви» не совсем то... «Левый берег» вполне «географическое».
Как я огорчаюсь, что книги стихов так легко лопаются и у вас освободилось название! Всегда и у всех... То есть те книги, которые я бы хотела держать в руках. Книга Б.Л.[9] вышла только благодаря тому же скандалу, который поставил ее под угрозу. Впрочем, у него судьба другая: к нему привыкли...
Я думаю, что учебники не надо сжигать: это слишком классический жест; потом авторы учебников выпустят новое издание и сожгут те книги, которые ценим мы с вами. Давайте просто ими не пользоваться...
Мальчик, который хвалил Хлебникова, самый молодой и незрелый из моих знакомых. Ему года 23-24... Они в этом возрасте сейчас чистые сопляки. Этот много читает и думает, а что из него выйдет, сказать трудно.
То, что вы пишете в письме о Кузмине, я принимаю полностью. Тогда мне показалось, что вы его отстаиваете, а не ругаете.
Анна Андреевна говорила еще про стихи, что в юности она никогда не думала, что они такие живучие. Но есть еще одна таинственная вещь, отменяющая тему возраста: поэт — тот, у которого стихи станут судьбой, — определяется смолоду, настоящие читатели тоже смолоду. Среди всех глупостей юности, среди ненужного чтения, ошибок, чуши и мути, увлечений и свойственной юности резкости отрицания пробивается вот эта самая ариаднина нить, на которой держится «связь времен» И О.М. и Б.Л. были собой уже с первой ноты. И все другие, включая Кузмина. Вероятно, стихи (подлинные) — это «сущность» в самом философском смысле слова. И неудачи, а их в юности всегда много, и учебные стихи, а они есть у всех, все же имеют эту каплю «сущности» не только самого человека, но, вероятно, и «бытия», а дальше уже вопрос в том, какую долю «сущности» и «бытия» дано данному человеку выразить. А вот что такое пресловутая простота, которой в свое время щегольнул Б.Л., я не знаю. Мне кажется, что с этим понятием надо обращаться осторожнее. «Просто» то, к чему привыкли, что вошло в наше сознание. Поэзии же нужно время, чтобы она вошла в сознание, стала частью его. И в «простоте» ли дело? Не в нравственной ли идее, которую вы поминаете (не моральной, разумеется, а именно нравственной), не в высоком ли самоощущении и самоопределении человека как такового? Не в герценовской ли клятве, которую дает каждый поэт, хотя эта клятва может касаться самых разных сторон человеческой жизни? Не в связи ли времен — единственном, что делает человеческое общество — обществом, а человека — человеком? Вот это, наверное, самое главное: для меня поэт — это человек. Я это как-то ужасно остро ощущаю, что он не что иное как человек, и если люди забывают, что они люди, то поэт им об этом напоминает. Поэт из романа[10] — индивидуалист, хоть ему и захотелось опроститься. Обыкновенный поэт до ужаса человек и всегда весь в своей обыкновенности, и судьба у него самая обыкновенная для своей эпохи. Разве не так?
Очень хочу вас видеть. Не забывайте меня.
В.Т. Шаламов — Н.Я. Мандельштам
Дорогая Надежда Яковлевна!
Продолжаю о поэте-человеке. Мысль вашу легко почувствовать. Поэт выражает век именно обыкновенностью своей судьбы. Это — не моя формула. Тут, мне кажется, дело не в обыкновенности, а в нравственной ответственности, которую принимает на себя поэт. Этой ответственности у обыкновенного человека нет, а для поэта она обязательна. Для России, для русской традиции во всяком случае. И это вовсе не некрасовская традиция, ибо и у Аполлона Григорьева этой ответственности не меньше. Или у А. К. Толстого, если брать имена, близкие по времени друг к другу...
Занятие искусством не облагораживает, к сожалению, — Гейне, Некрасов, Салтыков-Щедрин и тысячи не попавших в хрестоматии. Мне кажется, в поэзии все дело в «отдаче», в том, чтобы суметь подставить себя, предложить собственную кровь для жизни возникающего пейзажа. Если этот рубеж не взят, поэта не будет, будет только версификатор. Есть и еще занятное обстоятельство. В стихах последних лет у Пастернака с декларированной простотой уменьшается емкость строфы и строки стихотворения, и уменьшается заметно. Между тем емкость мандельштамовских стихов возрастает (например, «Андрею Белому», да и не только это). Пастернак пытался снять иносказания, сохранив только общую символику (евангельские стихи). «Камень» у Мандельштама, в сущности, самый простой сборник из всех собраний мандельштамовских стихов, с наименьшим показателем емкости. Я пользуюсь этим выражением, помня о том отвратительном значении, в котором емкость выступала у конструктивистов. Вот ведь было антипоэтическое течение. Там не было поэтов совсем, кроме Багрицкого, да и тот поэт ничтожный. Я перелистал первую его книжку — два стихотворения, не больше, но вы как-то говорили, что и два — хорошо.
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Почерк у вас, действительно, трудный, но я его почему-то довольно легко разбираю, вероятно, по той же причине, почему вы меня так хорошо слышите. Иначе говоря, действует интуиция и догадка, которые помогают нам друг друга понимать.
Воронежское издательство продолжает настаивать на издании, но из этого ничего не выйдет. Отказ вполне зрелый и сознательный. Предлог (Ленинград) дурацкий. Кроме всего прочего в этом отказе еще работает здоровая инерция: тридцать лет обходились без «этого Мандельштама», а теперь, когда и так хлопот полон рот, лезут... Обойдутся и дальше. Я знаю, что О.М. когда-нибудь вернется в Москву и будет издан, и получит свое, но есть наивное нетерпение. И это глупо.
У меня появились какие-то шансы на работу на будущий учебный год, но я как-то об этом не думаю.
Приедете ли вы в Верею «на Елене Алексеевне»? Было бы славно. Здесь очень тихо, не то что в Тарусе, и для меня это хорошо. А вас всех очень бы хотелось видеть. Было бы чудесно.
Я буду 12-го... На два дня. Не забудьте позвонить...
Вы знаете, я никак не могла разобрать, какое стихотворение из христианских у Б.Л. вы считаете лучшим. Впрочем, я никогда не помню названий. А как начало или хотя бы строчку... Так я сразу вспомню.
Еще о «простоте».
Мне помешали писать: в тихой Верее тоже есть кучка людей, которые ходят друг к другу. Приходили не ко мне, а к моей невестке, но пришлось отложить письмо, и сейчас уже труднее ухватить мысль. Но вот о чем я хотела сказать по поводу вашего определения простоты. В самом начале нашей жизни — где-то около двадцатых годов и в самые первые года двадцатых — были люди, которые ненавидели прошлое (справедливо) и всю литературу мерили тем, как она борется за справедливость против тех исторических обид. Они принесли литературе (подлинной) много вреда: как им было понять Кузмина или Николая Степановича[11] , или О.М. и пр. и пр... Я настаиваю на том, что их счета с прошлым были справедливые. Теперь я часто думаю, что и мы, а я-то — наверное, становимся на них похожи. Мы хотим диктовать поэзии самые нормальные веши — хотя бы человечность, ставим ей условия, объясняем ей ее «долги» Я так просто не могу взять в руки книгу, где бы не было того, что я считаю «правдой» и «добром». Но ведь они тогда свое тоже считали «правдой» и «добром». Мы, конечно, шире и умнее, и знаем, что такое эта самая поэзия. Но внутренний «заказ» в нас работает с огромной силой. И в своей правоте мы уверены: знаем, где наше «да» и где «нет». Но сходство с теми людьми того поколения меня не раз смущало. Можно ли «ей» ставить критерии? Не попадем ли и мы в то положение, что те? А вдруг мы не заметим какого-нибудь Вийона или, шут его знает, кого — Готье, Бодлера... Я беру не русских поэтов, потому что наши так вошли в нашу кровь, что на этих примерах не понять. И все они были в том ключе, который нам нужен. Но вдруг у нас появятся другие, без наших «да» и «нет» — что тогда? Это мысль, на которой я уже не раз себя ловила. Что же такое поэзия? И какую нотацию я бы прочла мальчишке Готье, если бы он ко мне сунулся! Помогите...
В.Т. Шаламов — Н.Я. Мандельштам
Дорогая Надежда Яковлевна!
Кошку мою Муху убили. Застрелили в голову. Открыто в московских джунглях застрелил какой-то генерал. На Западе там везде есть Общества покровительства животным, есть налоги какие-то, взамен которых государство охраняет животных, — у нас же только смерть и убийство считаются делом чести, славы. Массовое убийство кошек и людей — это одна из отличительных черт социализма, социалистической структуры. Животные безусловно входят в мир людей, облагораживают этот мир и понимают гораздо больше, чем думали Павлов и Дуров. Животных делают из лучшего материала, чем человека, и они много вносят в нашу жизнь добра, неизмеримо больше душевного здоровья, чем пресловутый «зеленый друг». И ад животных — страшен. Я вчера добился, чтобы мне показали приемник бродячих собак, то есть «отловы» на московских улицах, которые делают ветеринарные инспекции. У меня пропала кошка Муха, по всему городу расклеены плакаты с призывами государства о помощи в убийстве кошек — даже домашняя кошка Муха стала предметом борьбы в государстве. Даже здесь резко сталкиваются наши интересы, взгляды, поступки. Наш районный ветеринар сказал, что кошек убивают не сразу по завозе, убивают назавтра, «поезжайте на эту станцию, в эту газовую камеру московскую». Мне удалось добиться, после долгих усилий и просьб войти в этот «карантин звериный». Лучше бы я туда не ходил: огромный каменный мешок, где внизу, на первом этаже, большие железные клетки с собаками, конусом сток для мочи в середине, а поверх железных клеток собачьих стоят железные ящики величиной с посылку, фруктовую посылку килограмм на восемь, решетчатые ящики, битком набитые кошками всех цветов и оттенков. Они уже помолились своему звериному богу и ждали смерти. Глаза у всех кошек, а я знаю кошачьи глаза очень хорошо, были безразличными, отсутствующими. Никакой человек уже не мог их спасти от смерти и от людей. Кошки уже ничего не ждали, кроме смерти.
Еще страшнее был ящик особый, куда были набросаны котята разного возраста, от только что родившихся до месячных котят.
Я ушел, поблагодарив начальство за человечность, за «человеческий» подход ко мне, а не к кошкам, ибо сначала мне не хотели ничего показывать — «нет, да и все». А потом удалось увидеть этот ад: у этих железных клеток есть подвеска, чтобы прицепить этот контейнер к крючку газовой камеры. Я рылся в этих ящиках с полчаса, но не нашел Мухи; хотел указать на какую-нибудь кошку, чтобы выпустили из этого ада, но потом раздумал.
Самое страшное вот что. Я думал, когда шел по коридору, что в реве, крике, в вое и визге, которыми меня обязательно встретит этот зал, — последняя звериная надежда, случайность сказочная, что все душевные силы кошек и собак будут напряжены в этот последний миг последней надежды...
Звери встретили меня мертвым молчанием. Ни одного писка, ни лая, ни мяуканья.
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Удивительно, что третий раз я слышу про специфических кошкодавов. Один живет в Тарусе в отставке, рядом с Оттенами[12] . Он поуничтожал многих котов на улице, а поймать его на этом не удалось. Среди них оттеновский любимец... Второй служил со мной в Чебоксарах в пединституте — начинал жизнь «с романтики»... Он повесил кота. Третий случай ваш. Видно, это действительно чем-то компенсирует их за невозможность (в данное время... надолго ли?) человекоубийства. И горе, когда погибает животное, я тоже понимаю. И омерзение от двуногих, уничтожающих невинного зверя. Но все же приезжайте на день в Верею и уговорите поехать Наталью Владимировну. Елена Алексеевна собирается приехать в воскресенье. Единственное, из-за чего стоило бы отложить на неделю (до следующего воскресенья), это из-за погоды. Но, кажется, она начинает улыбаться. Может, даже подсохнет.
С вашей оценкой поэзии советского периода я вполне согласна. Но сейчас я думаю не об этом, а о нас. И я вам писала именно о нас. Мы тоже оказались вроде «заказчиков» и чего-то ждем и требуем от поэзии: добра, совести, чести, правды... Мне даже кажется, что это все неразрывно. Во всяком случае, для больших поэтов. Человечности в самом точном смысле этого слова. Но может быть, говоря языком кретинско-философским, эстетические и этические ценности это нечто разное, и нельзя подходить к искусству с этическими мерками. Нечто вроде этого я однажды услышала от Анны Андреевны (только без кретинско-философской фразеологии). Она вспомнила, что их этим «добром» попрекали, когда они были молоды. И вспомнила не без обиды. Для О.М. это как-то не разделялось, потому что он ощущал себя последним христианским поэтом...
В начале нашего настоящего двадцатого века, т. е. в 17—22 годах, многие (Воронский хотя бы) требовали возмещения в искусстве своих исторических обид. Этого же ищем и мы. Вы знаете, к каким результатам в искусстве привело это требование. Почему? Было ли само требование ложным — с искусства требовать нельзя — или не того требовали. Как это обосновать? Ведь я продолжаю думать, что искусство это и есть самое человеческое и должно (а может, оно ничего не должно?) служить человечному. Вот в чем моя проблема. А как быть с Анной Андреевной? Что-то она знает... Но может, до чего-то самого крупного не дотягивает. Во всяком случае, в теории. Подумаем? Надо...
Н.Я. Мандельштам — В.Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Я рада, что повидала вас, хоть мы и не успели перекинуться словом. Сейчас я не могу писать подробно, только напоминаю вам, чтобы вы поехали в Тарусу и не забыли по-настоящему зайти к Поле[13] . Она нам друг.
Не могу примириться со смертью Фриды[14] . Она все время со мной. Мне так много хочется ей оказать. Вот и она с вашим отцом.
Не забывайте.
В.Т. Шаламов — Н.Я. Мандельштам
Дорогая Надежда Яковлевна!
О Фриде Абрамовне: не то что камень на сердце лежит, не только, тут боль как-то особенно лична и не годится для статистики гражданских панихид. Я с Фридой Абрамовной встретился однажды у Е.С. Ласкиной и получил от нее два письма и рукопись ее «Заметок из блокнота депутата». Фрида Абрамовна первая сказала о моих рассказах важные для меня слова, где я увидел, что скрытая суть дела не прошла незамеченной. В тот вечер, когда мы с ней познакомились и говорили, я не знал всего разнообразия и постоянства доброй активной силы Фриды Абрамовны. Не знаю, сумел ли поблагодарить ее. Просто — не знал. Наталья Ивановна потом сказала мне кое-что, Евгения Самойловна многое — об огромной деятельности Фриды Абрамовны, ее большом месте в нашей общественной жизни, особенном месте. Фрида Абрамовна была человеком деяния, действия. Не сочувствия, а содействия. Пределы и возможности ее деятельности далеко выходили за границы обычного представления о таких вещах. Для Фриды Абрамовны первая фраза Евангелия от Иоанна переводилась, как в «Фаусте»: «В начале было дело».
Необычайно важно для писателя, поэта соответствие между словом и делом. Поступки должны соответствовать словам. Мне уже случалось обращать ваше внимание на коварность пушкинской формулы: «Слова поэта суть уже его дела». Тысячу раз нет. Дело поэта должно соответствовать, подтверждать его слово. Нравственные начала должны диктовать и слова, и дела. Требовать от писателя, чтобы он вел себя в соответствии со своим словом, — нужно. Вот этим редчайшим, драгоценным качеством Фрида Абрамовна обладала, как никто другой в наши дни. И — пусть это будет куском моего дневника — мне кажется, что Фриде Абрамовне было бесконечно стыдно за советскую власть — и она бросалась заделывать пробоины, латать, исправлять, добиваться отмены ложных и грубых решений.
Мне кажется, что героическое было именно в том, что, имея большие возможности, Фрида Абрамовна считала своим нравственным долгом пользоваться этими возможностями, не уклоняясь, не сомневаясь. Нравственная сторона дела здесь очень важна. Моральный уровень очень высок, очень. Я не знаю «Учителя», повести, над которой работала Фрида Абрамовна. Но «Блокнот депутата», запись дела Бродского — литературные документы большой силы, обличающие именно писателя, а не журналиста.
В деле Бродского Ф. В. выступила крупным писателем, вечным защитником и смелым обвинителем всей тупости и черноты, которые несет наше время; эта запись, этот обвинительный документ — значительное писательское достижение. Не менее язык, и впечатлительность, и ясность также обличают Ф. В. как писателя, а не как журналиста. «Писатели — судьи» времени, а журналисты — подручные. Это не только разные уровни мастерства, видения и так далее. Это — разные миры, как ни обманчива кажущаяся близость их друг от друга.
И здесь Фрида Абрамовна выказала себя не подручным, а строгим судьей. Вот о чем я думал на гражданской панихиде и на кладбище. Фрида Абрамовна была человеком непосредственной отдачи — чтение рассказа могло вызвать слезы. Е.М. Голышева[15] сказала мне, что последней книгой, которую читала Фрида Абрамовна, были мои «Колымские рассказы»[16] . Рассказы мои вряд ли были полезным чтением для больной. Но мне хорошо думать о том, что сказала Е.М., — и чувствовать себя связанным с Фридой Абрамовной лично — и навеки.
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Я еще не кричу «сентенция», но период зависти уже прошел. Что может быть общего между моими предполагаемыми Черемушками и Борисовым Переделкином. К тому же я не пишу стихов, и нет рифмы у меня, чтобы обеспечить мне «талон на месте у колонн». А еще Ося хорошо обеспечил меня от внешнего (вдовьего) успеха. Он заранее принял меры, чтобы ни «вечеров памяти», ни знаменательных дат у него не было. Вы напрасно поэтому беспокоились, что мне бросится молоко в голову, и я зашуршу вдовьими ризами. Единственное, что я знаю, это — что стишки хороши. Но когда их хвалят потусторонние хвалители, я заболеваю от их глупости. А. А. не выдержала старости, а не славы, и при этом стишки писала она.
Рассказ[17] по каждой детали, по каждому слову — поразительный. Это точность, в миллион раз более точная, чем любая математическая формула. Точность эта создает неистовой глубины музыку понятий и смыслов, которая звучит во славу жизни. Ваш труд углубляется и уходит с поверхности жизни в самые ее глубины. Передайте Эмме Герштейн, если вы ее увидите, что вы только подошли к теме[18] : оглядев наружные слои, вы пошли вглубь — в сущность жизни, которую нельзя убить.
В этом рассказе присутствует более, чем где-либо, ваш отец, потому что все — сила и правда — должно быть от него, от детства, от дома.
Дураки Оттены что-то пищали, когда мы у них были, что ко мне ходят «поклонники». А я подумала, что и перед вами, и перед Володей Вейсбергом[19] , с которыми я пришла к ним, я всегда буду стоять на задних лапах, потому что вы оба — он в живописи, а вы в слове и мысли — достигли тех глубин, куда я могу проникнуть только вслед за вами, когда вы лучиком освещаете мне путь.
Я горжусь всем, что вы делаете, особенно последними рассказами, особенно тем, который я уже почти знаю наизусть.
Сентенция!
1) По-моему, это лучшая проза в России за многие и многие годы. Читая в первый раз, я так следила за фактами, что не в достаточной мере оценила глубочайшую внутреннюю музыку целого. А может, и вообще лучшая проза двадцатого века.
2) «Дело юристов» я как будто читала более детальный вариант, и он был сильнее[20] .
3) Есть два-три рассказа, которые не доведены до полной силы: вышивальщица[21] , например. Есть небрежности.
4) «Целое» книги не готово — надо убрать повторы (стланик, «человек сильнее лошади» и др.), сохранив в обоих рассказах самую тему, но дав ей чуть разное развитие (чтобы сделать не повтором, а двойным, как в сонате, развитием[22] ).
5) Среди удивительного блеска отступлений есть одно, нуждающееся в легком развитии: это о современной прозе. Оно бьет в точку. В самую точку.
Конец «Тифозного карантина»[23] ?
В.Т. Шаламов — Н.Я. Мандельштам
Дорогая Надежда Яковлевна, я прошу прощения за то, что столь неосторожно коснулся Черемушек. Для меня это чуть ли не главный вопрос жизни, принципиальности неизмеримой.
Когда-то Пастернак просто ошеломил меня, когда вдруг оказалось, что такое хорошее и согласное вдруг обернулось малодушием, трусостью, недостаточностью не только поэта... Вдруг все было передано в руки какой-то с... Ивинской[24] (при ее личном праве и правоте). Это одна из больных моих нравственных травм. Все поставить на место, потому что не мне повезло при встрече с Пастернаком, а Пастернаку при встрече со мной, только он этого не понял, опять-таки по малодушию, по суетности своей.
Этот вопрос до такой степени для меня важен и болезнен. Наше знакомство прервалось при обстоятельствах, не делающих чести Пастернаку. Его звонки на Хорошевское шоссе ничего не могли изменить. Пастернак предлагал мне повидаться у Ивинской. Я отказывался это сделать. Я не разделял и не одобрял его «опрощения», не считал, что проза «Доктора Живаго» — лучшая его проза.
В собственной семье Пастернак был в плену, и я когда-нибудь напишу об этом. Для госпожи Ивинской Пастернак был предметом самой циничной торговли, продажи, что, разумеется, Пастернаку было известно. Я не виню Ивинскую. Пастернак был ее ставкой, и она ставку использовала, как могла. В самых низких своих интересах. Выученная в жизни шантажу, обману и подлости, и лжи Ивинская вовлекла в этот обман и подлость и самого Пастернака. Но то, что было естественно для Ивинской, было оскорбительно для Пастернака, если он хотел считаться поэтом, желая все сохранить: и вкусные обеды Зинаиды Николаевны, и расположение Ивинской, не понимая, что этот физиологический феномен давно отнесен Мечниковым в «Этюдах о природе человека» к одной из закономерностей для людей искусства.
Для Ивинской написаны, говорят, хорошие стихи, говорят так люди, не понимающие природы творчества. Стихи все равно были бы написаны, даже если бы Ивинская и Зинаида Николаевна поменялись бы местами. Вот это и есть Переделкино и Борисово, о котором я еще напишу.
Те приступы одиночества, которые правильнее было бы называть не приступами, а просветами, — многократно подтверждены письмами Пастернака 1954—1956 годов. Работа над романом, «опрощение» — все это встречает полное непонимание и в семье, и в квартире Ивинской.
Это очень тонкая механика, очень. Вы — знаете настоящее, подлинное.
Дорогая Надежда Яковлевна, я не имею ни малейшего сомнения в вашей воле, в вашей ясности ума, в вашем сердце, в вашем душевном опыте. Я прошу прощения за то, что столь неосторожно, вслух тронул этот больной для нас обоих вопрос. Я благодарю вас за письмо от всей души, я горжусь вашей сердечностью, вашим вниманием. Вы — высший суд для меня.
Но не только высший суд, но и пример. Не повторяйте, что это — Осип Эмильевич, его уроки. Все это верно, но что бы ни говорилось — не это главное в Вас.
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
С глубоким смущением прочла вашу телеграмму — вот вы перехвалите меня, и я в самом деле воображу себя в Переделкине... Разве можно! Но все же — спасибо...
Скоро уж я приеду, и писать поэтому уже не хочется. За мной приедет Ника[25] в воскресенье 12-го, так что днем или вечером в воскресенье я уже буду в Москве. Надеюсь, что Наташа уже приедет — скажите ей... Очень уж хочется ее видеть.
И я рада вернуться в Москву. Когда мы увидимся? Может, в это самое воскресенье вы и Наташа объявитесь? А то понедельник плохое число — тринадцатое...
В.Т. Шаламов — Н.Я. Мандельштам
Дорогая Надежда Яковлевна, я еще не заходил к Василисе Георгиевне[26] , чтобы сказать ей, что в течение всей моей жизни я не был в квартире, где бы мне дышалось так легко и свободно, как в квартире 47 по Лаврушинскому переулку.
Тысяча пустяков отвлекала, но я эти пустяки отброшу, отмету и завтра буду у Василисы Георгиевны.
Дай Бог вам счастья в Черемушках. Для всех, для всех людей вы должны остаться излучающей свет, залогом и знаком непримиримости. Ничего не должно быть забыто, ничего не должно быть пропущено. Какие бы маски на Вас ни надевали, какие бы огни ни зажигали над вашей головой.
Наталья Ивановна рассказала мне, как на Анне Андреевне во время одного из «приемов» лопнуло старое черное платье, расползлось от ветхости, и как Наталья Ивановна зашивала на живую нитку это платье на Анне Андреевне. Наталья Ивановна говорит, что она тогда почувствовала и поняла, что случившееся не только не может быть ущербом гордости, спокойствия, достоинства. Это старое лопнувшее платье Анны Андреевны во много раз дороже оксфордской мантии и важнее людям.
У Ники Николаевны был вчера и постарался исправить впечатление от понедельника, которое могло получиться.
В Черемушках будет у вас чудесная соседка Наталья Владимировна, человек, которому вы бесконечно важны, по ее словам.
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Вчера я приехала. Не предупредила вас, потому что вернулась «вне плана» — за несколько дней до срока, чтобы застать в Москве Анну Андреевну. Это избавило меня от поездки в Ленинград.
Вечером и сегодня, и завтра я, по всей вероятности, буду дома. Сейчас все зависит от Анны... Может, пойдем вместе к ней? Если вы зайдете ко мне в среду к 12-и, думаю, можно будет тут же поехать к Анюте. Как? Или в четверг в то же время, хотя есть риск, что она уедет.
Потом уеду на несколько дней в Тарусу. К 6 июля буду в Москве.
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Я хочу (и мне надо) вернуться в Москву в самом конце августа. Меня беспокоит, как я достану машину. Что-то обещает Вика[27] , но, к сожалению, дружественное, а не за деньги, а это всегда может сорваться. Если б не это, я бы твердо сказала, что буду 28—30 августа уже дома.
В.Т. Шаламов — Н.Я. Мандельштам
Дорогая Надежда Яковлевна,
вот и пришло ваше письмо быстрее городского — чуть больше суток шло. Значит, недолго вас ждать.
Нынешнее лето было у меня в рабочем смысле не очень удачным — много не дописанного, не начатого, не тронутого из того, что и ждать не может. Но зато лето это было для меня очень важным в каком-то особенном личном смысле — сознание этого странным образом не то что примиряет, а сближает меня с жизнью — в возможных пределах, в режимах, в границах примирения, сближения. Впрочем, речь идет не о примирении, а о сближении, пересечении каких-то важных путей и дорог.
Я перечел только что «Хранителя древностей» Домбровского. Это хорошая книжка. Формула жизни состоит из хороших людей и директора, призывающего к расстрелам, — хорошо, и бригадир хорош, и даже люди зла, люди ада не так уж страшны — о расстрелах, о людской крови говорится скороговоркой, что правильно — будто герои знать об этом не хотят, затыкают уши и глаза, так и было, наверное.
В каком-то особенно личном смысле лето принесло мне спокойствие, не примирение, а сближение — пересечение путей и дорог. Сердечный привет Е.М. и Е.Я[28]
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Я приезжаю 29-го или 30-го, еще не знаю точно. Приезжаю совсем.
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Последнее время я в таком мерзком состоянии, что не писала вам, но все время слышала о вас и о ходе вашей болезни. Надеюсь, что вам сейчас лучше; может, вы скоро начнете выходить. Известите о себе.
Сердечный привет от меня Ольге Сергеевне[29] .
Мне ставят телефон: я смогу по нему звонить, а ко мне нет. Это называется однобокая (или что-то в этом роде) связь.
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Вы, наверное, удивляетесь, почему я молчу и растворяюсь где-то в воздухе.
Причин много. Главное — дикое состояние, когда я готова каждую минуту разбить себе голову. Тут ничего не поделаешь. Причин «больше, чем одна» (это буквальный перевод).
Работаю. Зверею. Не знаю, как быть дальше. Надеюсь, что вы скоро задвигаетесь, и мы посидим с вами на кухне.
Привет Ольге Сергеевне.
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Я вчера попросила вас прийти в четверг, забыв, что в этот день я занята. Переложим, если вам удобно, на пятницу (или субботу). Напишите, когда вы будете.
Я вам звонила, но напрасно.
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Я проделала всю эту операцию с неслыханным напором и быстротой, но было мерзко и отвратительно до боли. В четверг я выехала в Ленинград. На вокзале меня встретил Бродский, и мы поехали к нему, выпили чаю и в суд. Там уже собрались люди. Пришло человек 20—30, все знакомые. Среди них Жирмунский и Адмони. Прошла Ира Пунина невероятно зеленая и измученная — ей дорого дались 7 или 8 тысяч, которые она украла. Все люди, когда она проходила, отвернулись — никто ее не узнал. А все они знали Иру ребенком, большинство было знакомо с ее родителями. Дело по просьбе Иры было отложено: юрисконсульт Публичной библиотеки в отпуске! (Это туда она продала часть архива.) Допросили только свидетелей, приехавших из Москвы — меня, Харджиева[30] и Герштейн. Я была первая. Как я понимаю, я дала правильные ответы. Ирина сообщали, что Анна Андреевна ее «воспитывала». Я очень удивилась: суд не знал, что у нее были собственная мать, и мне пришлось объяснять эту дикую ситуацию: жена с ребенком в одной комнате, муж с любовницей в другой, хозяйство общее, как случилось, что они вместе в квартире.
Я рассказала...
все это очень противно.
Пришлось говорить и об отношениях с Ирой Анны Андреевны, о том, как ее выгоняли в Москву и обо всем прочем... О составе архива...
Все гнусно беспредельно, во всем виновата Анна Андреевна, и она ни в чем не виновата.
Харджиев еле смотрит на меня — оскорблен. Он облагодетельствовал Мандельштама, а я посмела отобрать у него рукописи... Мерзость. Слава Богу, основные рукописи у меня, хотя многого он не вернул. Саша Морозов[31] устраивает мне сцены — неизвестно, на каком основании. Это наследники при моей жизни начинают скандалить. Что же будет после моей смерти? В моем случае речь идет не о деньгах, а о праве распоряжаться. Я нашла ответ. Я готовлю собрание и зову себе на помощь, кого хочу. Если не нравится — пошли вон. Так?
Целую вас.
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Я скоро (в конце недели) на несколько дней (3-4 дня) приеду в Москву. Чего-то я затрепалась и чересчур задумалась...
Целую вас.
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Вот я снова в Верее. И здесь мне кажется шумно. Сегодня села работать. Приходила ко мне Эмма Герштейн — здесь живет ее сестра, и она на денек к ней приехала. Сейчас новое отношение к Ире Пуниной. Вернее оценка ее поступков. Начинают понимать, что она действовала с чьей-то мощной поддержкой. У нее нет никаких юридических оснований выиграть это дело, но ведь первая инстанция уже была и в иске отказала. Посмотрим, что сделает вторая...
Я читаю «Проблему стихотворного языка» Тынянова. Это в общем малозначительно. Просто начитанный мальчик, узнавший, что такое фонетика. Но я пока только начала читать.
Поездка поезд плюс автобус довольно тяжелая, но легче прямого автобуса из Москвы. Я думаю, что больше в августе не приеду, а вернусь в начале сентября.
Не забывайте
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Получила ваше письмо со страницами из журнала. Спасибо. Здорово!
Я опять подыхаю от жары.
Работать почти не удается. Но остался еще один месяц — и я опять буду дома...
Как идет жизнь? Одно дошло до меня: обидевшись на второй том, опять откладывают издание сборника стихов.
Саша, кажется, бузит, и мне это надоело. Вообще хочется в Москву, но там я — увы! — не могла дышать.
Вроде все... Не забывайте.
В.Т. Шаламов — Н.Я. Мандельштам
Дорогая Надежда Яковлевна,
телепатическим образом позавчера в пять часов пополудни я взял с книжной полки тыняновскую «Проблему стихотворного языка» и проглядел эту книжку — оказывается, только для того, чтобы получить ваше письмо и смело на него отвечать, смело в смысле быстро. Конечно, молодая работа молодого Тынянова не бог весть что, но в ней есть свежесть, есть чувство новизны — больше там, где Тынянов погружается в «архаику», и меньше, когда встречается с современностью, с Блоком, с Хлебниковым, с Брюсовым. В тыняновском подходе, в опоязовском подходе для анализа все годится, все смешано, все равноправно: и Брюсов, и Блок, и Хлебников. Живая жизнь стиха, его душа не попадет в эти сети, в эти меридианы и параллели, наскоро очертившие и запутавшие глобус, великий шар поэзии. Для опоязовцев Земля — это глобус, не более. Статьи (вторая половина книги) поплоше, похуже «Проблемы». В «Проблеме» радостно открываются на берегах поэтической реки новые выступы, мысы, заливы — это плаванье, но это плаванье по мелководью. Новых горных вершин тут не видать — тыняновская лодка пущена по мелководью, по прибрежью. Это дачное плаванье. Не поток открытий и смутных определений, связанных с быстротой, новизной, неожиданностью, мощью потока. Великое достоинство тыняновских работ, а равно и всех авторов сборников ОПОЯЗа — это приближение читателя к вопросам истинной поэзии. Если хотите понять, что такое стихи, то надо читать работы ОПОЯЗа. Здесь не узнаешь секрета поэзии, чуда поэзии, возникновения, рождения. Но это — наилучшее, чуть не единственное на русском языке описание условий, в которых возникают стихи. И цепляясь за тыняновские фразы, за опоязовские фразы, вдруг находишь путь к настоящему. И хоть это настоящее не похоже на опоязовские рецепты — родилось это благодаря сосредоточению внимания на проблемах, обсуждавшихся в сборниках ОПОЯЗа.
Вот очень кратко о чтении. Я передал вчера Лотману книжку, которую вы мне дали[32] , восхищение и благодарность он пришлет вам и сам, кроме тех, что в этом письме. Сережа и Ольга Сергеевна благодарят вас. Демидову и Лесняку[33] я отослал почтой. Конец августа это недолго, но все же. Пишите.
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Сегодня получила от вас письмо с апологией ОПОЯЗа и Тынянова. Это так и не так. Эти люди действительно задумались о поэзии, но все же они всерьез принимали Тихонова. Их методами можно объяснить только искусственно сделанную поэзию или шуточные стихи. Видимо, поэтика может существовать только в ограниченных рамках (ритмы, традиционные формы, исследования стиля эпохи или одного человека). Из всего этого поэзия не выводима. И не понять ее и из истории. Я недавно прочла у Трубецкого: из исторических условий гений не выводим, но его не понять без исторических условий. Во всех попытках подойти к поэзии хуже всего попытка наукообразного построения. Я читала, как Бердяев защищает философию от научных методов. Тем более поэтику... Научное исследование снимает только самый поверхностный слой.
Хорошая вещь — история, биография, описание пути... Общая характеристика... История литературных школ... Анализ ритма, словаря... Но лучше всего самая обыкновенная публицистика. Это утраченная, но необыкновенно важная вещь.
Еще смысловой и мировоззренческий анализ, то есть раскрытие мира поэта (или школы, или эпохи). Возможен психологический анализ. Но наивно искать «общие законы». Все попытки взять слово и построить на нем анализ проваливаются. Это, кажется, одна из тайн поэзии, и здесь разобьешь нос. Для языковеда ясна слабость Тынянова (хотя бы жалкий пример со словом «человек»...) Бог с ним. Меня не выпустят до 10—15 сентября. Разве что приедет Оля[34] или Кларенс[35] . Дай-то Бог. Целую вас.
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Получила ваше письмецо... Про Тынянова вы правы — лучше никого не было. Это значит — «по вашим грехам и то хорошо»... Так Анна Андреевна цитировала своего отца.
Подумайте, сколько мне еще оставаться здесь! Три недели! Надоело и хочется в Москву.
Меня ужасно беспокоит Илья Григорьевич[36] . Как он? Напишите, что знаете.
Понемногу работаю (текстология). Трудно и невыносимо грустно. Грустно от разного.
Как ваше здоровье? Судя по тону письма, не очень хорошо. Как вы живете? Один ли еще? Или Ольга Сергеевна вернулась? Передайте ей от меня привет.
Не забывайте меня,
Лотман, наверное, затаил на меня обиду. Я ему когда-то написала, что Надежда Павлович[37] — это Елизавета Смердящая (она Елизавета?).
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Все письма ваши я получила.
За пребывание в Верее я сильно обыдиотилась. Что делать? Сейчас я уже скоро возвращаюсь (от 4-го до 6-го — когда будет машина). Вот наговоримся.
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Зря вы жалуетесь, что я не пишу. Я все время пишу, но только не письма, а записочки. Это вас и запутало.
Я скоро возвращаюсь. Честно говоря, жажду скорее. Вероятно, 6 сентября. Сейчас же позвоню вам.
Получила милое письмецо от Ольги Сергеевны и Сережи[38] . Отвечаю ей...
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Дозвониться к вам я не могу.
Приехали мы раньше, чтобы быть на похоронах[39] .
Что если вы придете в субботу?
Н.Я. Мандельштам — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович!
Ваше письмо получила. Спасибо. Еще написал мне Сучков , что хочет лепить О.Э. ...Я ответила вежливой отпиской, помня, что вы за что-то его не одобряете. В чем же, собственно, дело?
Я буду в Москве с 31-го по 2-е... Позвоню вам, чтобы вы пришли. Хорошо?
Работать не могу. Привыкла быть одной; не умею работать, когда не одна.
Скучаю. Целую вас.
В.Т. Шаламов — Н.Я. Мандельштам
Дорогая Надежда Яковлевна,
если Сучков действительно хочет лепить Мандельштама, пусть лепит. Талант у Сучкова невелик. Мне он просто когда-то наобещал с три короба и ничего не сделал, морочил голову года три. Так не только Сучков из моих московских знакомых сделал и делает. В такой же породе — я обиды на него не держу.
Сучков не шпион, не доносчик, не бахвал, что немало. Через него я получил Платонова «Котлован». Последний раз видел года два назад. Подробнее — лучше при личной встрече.
Позвоните, и я приду в любой день, час. Если можно, в это время не приглашайте одиноких дам, кроме, разумеется, Натальи Ивановны Столяровой.
Примечания
- 1. Мандельштам Надежда Яковлевна (1899—1980) — автор книг «Воспоминания». М., 1989; «Вторая книга». М., 1990; «Книга третья». Париж, 1987.
- 2. Столярова Наталья Ивановна (1912—1984) — переводчик, в 1937— 1946 гг. была репрессирована.
- 3. Асанов Николай Александрович (1906—1974) — писатель.
- 4. Ласкина Еврегия Самойловна (1915—1991), в те годы зав. отделом поэзии журнала «Москва».
- 5. Грин Елена Алексеевна, была в лагере вместе с Н.И. Столяровой.
- 6. Кинд Наталья Владимировна (по мужу Рожанская) — геолог, друг Н.Я. Мандельштам.
- 7. «Артист лопаты» и «Левый берег» — сборники рассказов В. Шала-мова, завершены в 1965 г. Рассказ «Уроки любви» включен автором в сборник «Перчатка, или КР-2».
- 8. О. Мандельштам. «Голубые глаза и горячая лобная кость...»
- 9. Имеется в виду книга Б. Пастернака «Стихотворения и поэмы». Библиотека поэта, Большая серия. Второе издание, М.—Л., «Советский писатель», 1965.
- 10. Герой романа Б. Пастернака «Доктор Живаго» Юрий Живаго.
- 11. Н.С.Гумилев.
- 12. Оттен (Поташинский) Николай Давидович (1907—1983) — литературовед, сценарист.
- 13. Степина Пелагея Федоровна (1904—1985) — хозяйка дома в Тарусе, где Н.Я. Мандельштам жила летом.
- 14. Вигдорова Фрида Абрамовна (1915—1965) — писатель.
- 15. Голышева Елена Михайловна (1906—1984) — переводчик
- 16. Рукопись первого сборника «Колымских рассказов».
- 17. Рассказ В. Шаламова «Сентенция», завершающий сборник «Левый берег» и посвященный Н.Я. Мандельштам.
- 18. По словам В. Шаламова, литературовед Э.Г. Герштейн, прочитав первый сборник «Колымских рассказов», сказала ему: «Вы можете ничего больше не писать, с этим вы войдете в литературу».
- 19. Вейсберг Владимир Григорьевич (1924—1985) — художник.
- 20. Речь идет о варианте рассказа В. Шаламова «Дело юристов» из первого сборника «Колымских рассказов».
- 21. Рассказ о вышивальщице называется «Галстук».
- 22. Говоря о повторах, Н.Я. Мандельштам имеет в виду рассказы «Кант» и «Стланик», «Заклинатель змей» и «Дождь». В. Шаламов считат повторы ритмической особенностью своей прозы.
- 23. «Тифозный карантин» — рассказ В. Шаламова из первого сборника «Колымских рассказов».
- 24. Разрыв отношений В. Шаламова с Б. Пастернаком последовал в 1956 г., одной из его причин была ссора Шаламова с О. Ивинской, близким другом Пастернака.
- 25. Глен Ника Николаевна — переводчик, редактор.
- 26. Шкловская Василиса Георгиевна — жена В.Б. Шкловского.
- 27. Швейцер Виктория Александровна — литературовед.
- 28. Хазин Евгений Яковлевич — брат Н.Я. Мандельштам, и его жена Елена Михайловна.
- 29. Неклюдова Ольга Сергеевна (1909—1989) — вторая жена В. Шаламова.
- 30. Харджиев Николай Иванович (1903—1996) — литературовед, искусствовед. Письмо посвящено суду по поводу архива А. Ахматовой, который И. Пунина передала государству: ЦГАЛИ и Публичной библиотеке им. Салтыкова-Щедрина. Суд оставил архив государственным хранилищам.
- 31. Морозов Александр Иванович — литературовед, готовил к изданию «Разговор о Данте» О. Мандельштама (М., 1967).
- 32. «Разговор о Данте» О. Мандельштама.
- 33. Демидов Георгий Георгиевич (1908—1987), Лесняк Борис Николаевич (р. 1917) — лагерные друзья В. Шаламова.
- 34. Андреева-Корлайл Ольга — американский литературовед.
- 35. Браун Кларенс — американский литературовед.
- 36. Илья Григорьевич Эренбург (1891—1967) был смертельно болен.
- 37. Павлович Надежда Александровна (1895—1980) — поэт. Елизавета Смердящая — персонаж романа Ф. Достоевского «Братья Карамазовы».
- 38. Неклюдов Сергей Юрьевич — сын О.С. Неклюдовой.
- 39. Похороны И.Г. Эренбурга.
Все права на распространение и использование произведений Варлама Шаламова принадлежат А.Л.Ригосику, права на все остальные материалы сайта принадлежат авторам текстов и редакции сайта shalamov.ru. Использование материалов возможно только при согласовании с редакцией ed@shalamov.ru. Сайт создан в 2008-2009 гг. на средства гранта РГНФ № 08-03-12112в.