Варлам Шаламов

Ирина Сиротинская

Переписка

К сожалению не все письма В.Т. я сохранила. Когда я уезжала, он писал мне каждый день, считал, что только так и можно переписываться, чтобы тонкие сердечные, душевные связи не рвались и не охладевали за месяц-полтора разлуки.

Встречаясь со мной после такой разлуки, он тревожно вглядывался в мое лицо и потом облегченно говорил: «Ну, слава богу, все, как прежде».

Увы, я всех писем не могла сохранить — негде было. В доме — ни одного ящика, шкафа, куда шаловливые ручонки детишек не влезали бы, а еще — хомячки, морские свинки, птицы, кошки... Дети несли в дом больных кошек, голубей, как-то принесли ястреба, которого били вороны... Негде мне было хранить заветные письма. Я твердой рукой архивиста оставила интересные литературные и истребила более личные, сохранив все-таки два-три (его и свои), которые было очень жаль уничтожать. Писал он хорошо, и мне сообщал, что мои письма «на пять», и это мне не понравилось. Мои письма были непосредственны, и никаких литературных целей не преследовали. Они тоже не сохранились.

Только очень дорогие мне — по живой моей любви к Крыму, — я оставила себе.

В 1976 году, уходя от него, я попросила отдать мне наши письма — как-то больно было, что они могут попасть в чужие руки. Оказалась я предусмотрительной: действительно поздние письма мои попали в руки Л.В. Зайвой[1] , о чем она мне и сказала, но я не стала вступать в переговоры, уж очень мне казалось недостойным всякое общение с ней.

Наша переписка с В.Т. велась в основном в летнее время, когда я уезжала с семьей в отпуск, да еще когда у меня была возможность получать письма, т. е. мы были в «недиком месте» и пасли детей по очереди с мужем — чтобы они провели у моря два месяца.

Потом мы переключились на байдарочные походы — Валдай, Волга, и уже никаких писем я получить не могла, иногда лишь бросала открыточку, когда мы проплывали село.

Мы познакомились 2 марта 1966 года, а летом я уехала, написала ему три письма о Крыме, а когда вернулась и пришла к нему, он распахнул дверь рывком, и я очутилась неожиданно в его страстных объятиях, даже растерялась несколько.

Так началась наша любовь. Уже в Доме инвалидов он продиктовал мне стихи:

Пусть она не забудет меня,
Пусть хранит нашу общую тайну,
В наших днях, словно в срезе пня,
Закодирована не случайно.

Я долго колебалась — публиковать ли эти письма, а потом решилась. С одной стороны, слишком интимные письма («тайна») уничтожены, а то, что осталось, это такая существенная сторона и его, и моей жизни.

Я любила В.Т. — он додавал мне то духовное, высокое, чего не было в родственной, нежной любви мужа. Вспоминаю, как муж за несколько дней до смерти (26 октября 1995 г.) сказал мне, обнимая меня у плиты на кухне: «А знаешь, я теперь люблю тебя еще больше, чем в молодости». Так и было. Но ценила я эту преданную любовь недостаточно, слишком привыкнув к семейному амплуа «обожаемой жены и матери». Только лишившись этой ежедневной заботливой, родной, ежедневно обожающей любви, я поняла, как много она для меня значила.

А В.Т. напоминал мне пастернаковское — «Любимая, жуть, когда любит поэт...» Любовь В.Т. была как гроза, как землетрясение, его страсть, его мысль возносили меня на такую высоту!

И все равно — муж, дети, семья — это был родной и привычный мир. А В.Т. — как метеорит пролетел в моей жизни, изменив и осветив ее своим космическим светом.

В.Т. настаивал, чтобы встречались мы еженедельно, но вскоре сказал, что не может видеть меня так редко, а я не могла приезжать чаще. И тогда он раз в неделю стал приезжать к аптеке на ул. Куусинена, в двух остановках от моего дома. И минут 15—30 мы прогуливались по Всехсвятской, ныне Березовой роще.

Там он сказал мне: «Я люблю тебя» — с такой эмоциональной напряженностью, которую я и сейчас ощущаю, как электрический разряд.

Вскоре он меня вознес на пьедестал непомерный — и красавица, и разумница, и вообще лучше и нужнее всех на свете. Ко всему привыкаешь, и я на пьедестале стала чувствовать себя вполне комфортно.

Любовь не ищет равенства, но устанавливает его. И скоро я, смотревшая на него снизу вверх, освоилась с глубиной его личности, напряженной страстностью суждений. А он обсуждал со мной все — читал новые стихи и рассказы, письма, рассказывал о планах на будущее, прочитанных им книгах. Мы и читали по очереди все книжки.

«Ты — к счастью», — он был суеверен. Наше разногласие единственное — его письмо в «ЛГ» 15 февраля 1972 г. Я советовала не писать его, но он сказал, что должен спасти свою книжку «Московские облака». Правда, это разногласие, единственное и последнее, было началом спада наших отношений. Но это было после.

В.Т. жалел, что мы встретились поздно, что я крепко, нерушимо завязана в плотную жизнь большой своей семьи. Он хотел, чтобы я ее оставила, считал, что я растрачиваю на семью свою собственную одаренную натуру, а жертвовать своей судьбой, собой — грех.

Я же считала это обычной судьбой женщины и матери и не могла уйти к нему, оставив мужа, сыновей, родителей. Это ведь тоже была бы жертва своей жизнью.

Вот и сейчас, оглядываясь в прошлое всеми чувствами и мыслями, я понимаю все то же — я не могла пожертвовать своей семьей, избавить В.Т. от страшной, беззащитной старости.

А он говорил: «Ты приносишь мне саму жизнь, пока ты со мной, со мной ничего не случится. Когда мы будем вместе?»

Мы говорили часами и не могли наговориться — то спорили об искусстве и наших предпочтениях: я любила Гумилева, он считал, что его испортило влияние Брюсова и т. п. Он отрицал сюжет в живописи, я говорила, что он есть и в его любимой «Прогулке заключенных» Ван Гога. Говорила, как его «первочитатель», что его рассказы кое-где надо бы почистить — грамматически отточить. Как я теперь понимаю, что шероховатости были нужны для подлинности, первозданности вещи... А тогда он написал мне большое письмо (1971), которое я публиковала под условным названием <«О моей прозе»>.

Это и было эссе, где он втолковывал мне разницу между прозой XIX века и XX. Мне казалось, что надо бы после того, как рассказ вырвался из души, мозга, стал объективным фактом литературы, надо бы его кое-где поправить, отшлифовать. Я была не права. Эти шероховатости прозы придают ей ту достоверность, эмоциональность, которую всякая шлифовка уничтожила бы. Вот он и написал мне большое письмо о своей прозе.

Письмо твое к ногам упало,
И вырвано у смерти жало...

А на фотографии своей написал: «Ире, хозяйке моей судьбы». Нет, этот высокий сан принять я не могла.

Сначала он говорил: «Я не хочу быть тяжестью для тебя». А потом зависимость от меня возрастала и душевная, и физическая. Помощь была нужна не еженедельная, а ежедневная.

Мне снились сны, что он меня ищет, идет за мной какими-то темными переулками, а я убегаю. Ему тоже снился сон, что его сбила машина, а я отскочила. Но и во сне не усомнился он во мне.

Тяжело было его оставить и немыслимо тяжело взять на себя

его житейские проблемы, непосильно. Читаю письма конца 70-х, его попытки вернуть меня, в тетрадках его читаю стихи, мне посвященные и нашим свиданиям у аптеки. И слова: «хранил след твоей руки...» Да, даже в интернат он захватил «медведиков» — мной подаренных, забавное семейство из керамики, но, кажется, это были белки.

Действительно, он хранил лепестки пионов, которые я ему дарила, мои тапочки, волосы, оставшиеся на расческе. «Я все, все помню...»

Я не думала, что он любил меня так глубоко, я думала — поэзия заменит утрату, да еще если будет домработница — все будет хорошо.

Я-то была всем — и Беатриче, и поломойкой, и душевным другом, и целительницей... В Италии встречали меня поклонники В.Т. — «О Беатриче, Беатриче!..» В.Т. там называют Данте XX века.

Русская женщина, увы, не то что неземной образ, она все — сумки, уборки, душевное понимание, разговоры, дети, любовь, лечение и т. п. и т. п.

Начиная с 1968 года он заводит речь о замужестве. Сначала хотел, чтоб я просто ушла к нему, но я решительно не хотела оставить детей, а он говорил, что «трое — это ад». А уж пятеро!.. Потом был согласен и на троих детей, но это было невозможно — трое шумных ребятишек в комнате поэта. К тому же они любили своего отца, а он их без меры.

И вот передо мной уцелевшие от аутодафе его и мои письма.

Первыми записками, сохранившимися у меня, были посвящение мне «Левого берега» и дарственная на тетради «Колымских рассказов». Я высоко оценивала его прозу, ее именно художественные достоинства, и В.Т. сказал, что хочет, чтобы лично я, а не ЦГАЛИ, была хранительницей его архива. Я сказала, что это невозможно; в моем доме совсем нет условий для хранения рукописей. Рукописи просто негде разместить, к тому же их могут сгрызть хомяки, морские свинки, и я решительно настояла, чтобы он согласился передать их в ЦГАЛИ — температурно-влажностный режим, недоступность для пыли и т. д.

Он спросил, какой сборник мне больше нравится, и я ответила — «Левый берег». Он и написал посвящение, которое публикуется теперь при изданиях его рассказов: «Ире — мое бесконечное воспоминание, заторможенное в книжке «Левый берег».

Это все — начало 1966 г., весна, лето. В июне я уехала в Крым, под Алушту, с детьми и мужем, В.Т. не мог писать мне, но я ему написала три письма, за которые и получила «высший балл».

И.П. Сиротинская — В. Т. Шаламову

Алушта, 31.05.66

Дорогой Варлам Тихонович!

Как Ваше здоровье? Навестила ли Вас Туся?[2]

Впрочем, все равно Вы не сможете мне ответить: завтра мы откочевываем на новое место.

Сейчас мы находимся недалеко от Алушты, а двинемся по направлению к Ялте. Господи, какая скука на курортах! Я не дождусь, когда мы доберемся до необитаемых мест.

Только раз, когда запрыгали у горизонта дельфины, я обрадовалась, словно увидела милых и знакомых существ. Вообще у меня такое чувство, что я когда-то была дельфином, и мне только надо выбрать скалу повыше и нырнуть поглубже, и я выплыву чудесным дельфином.

Я даже сочинила песню. Я всегда сочиняю для себя песни. Просто, когда одна, я становлюсь на камень и начинаю тихонько петь — сама приходит мелодия и слова. Конечно, для других, вероятно, мои песни не годятся, но мне они нравятся, вернее не они, а то, что стоит мне припомнить какую-нибудь песню, как ко мне возвращается тоже настроение или чувство, которое было когда-то. Впрочем, обычно я помню одну-две последних песни, а остальные забываю.

А сейчас стоит мне повернуться лицом к морю, как я слышу ..... свою песню о том, что я — дельфин. И хорошо быть дельфином. И хорошо плавать в море. А когда-то давно я была человеком и ходила среди людей. Были у меня добрые и верные друзья. Но ведь они не были раньше дельфинами и не понимали дельфиньего языка, в котором нет слов, а только звуки. Хорошо, что я опять вернулась в море. И рядом со мною плывут дельфины, которые понимают мои неуловимые мысли, хотя я не говорю слов.

Ой, мне даже стыдно, что я это написала. Но Вы ведь понимаете язык дельфинов? Должно быть, все это нелепо, ну и пусть.

Эти мои нелепые «песни», должно быть, виноваты в том, что я не очень люблю поэзию. Мои чувства выражаются, как у дикаря, импровизацией, а не как следует цивилизованному человеку, — чужими прекрасными стихами.

И вообще немного книг, которые стали внутри меня, многие прошли только снаружи. И внутри — только «Пармская обитель», несколько стихов Гейне и Блока и еще кое-что, что стало моей биографией, моей собственной жизнью.

И еще — всегда-всегда, я помню моего викинга. Всегда-всегда. Всего доброго! Не болейте, пусть Вам хорошо работается.

Ирина.

И.П. Сиротинская — В. Т. Шаламову

Алушта, 07.06.66

Дорогой Варлам Тихонович!

Как Вам живется и работается? Надеюсь, что все хорошо.

Я совсем одичала и счастлива. В сущности, совсем немного надо для счастья: чтобы было тепло, чтобы была вкусная еда и чтобы было еще что-нибудь большое, что любишь — человек, лес или море, или работа, как у Вас. А все остальное — от платьев до эстетики — это выдумки цивилизации.

Посмотрели бы Вы, как я выгляжу теперь! Мой «выходной» наряд состоит из шортов и кофты, не обнаруживающих даже отдаленного знакомства с утюгом. К нему очень идут мои полукеды, которые выглядят так, словно в них совершили кругосветное путешествие.

О будничном наряде и говорить нечего.

Живем мы в лесу на берегу моря. Очень много здесь всяких тварей: птиц — соловьев, щеглов, синиц; ежей, ящериц. Только желтопузики своим сходством со змеями меня немножко пугают. А они, противные, еще отличаются общительным характером.

Ничего не читаю — ни газет, ни книг, не веду никаких бесед— ни умных, ни заумных, но мне не скучно.

Все время смотрю, слушаю, дышу, трогаю море.

Я хотела бы всегда жить у моря.

Странно? У меня всегда было словно два слоя жизни — первый видимый, состоящий из реальных событий, людей, отношений, а второй — выдуманный, который всегда был, но иногда мне казалось, что он не нужен, что это даже некоторое предательство по отношению к первому.

Но сейчас первый совсем пропал, провалился, исчез, я совсем не чувствую себя человеком этого первого мира реальных вещей. А второй стал единственным. Должно быть, благодаря этому второму я и осталась в сущности такой же, какой была в 16 лет. Конечно, это нелепо, я очень долго старалась придушить в себе весь этот фантастический мир, но он жил, хотя я этого не хотела.

Но теперь я рада, что не смогла уничтожить его. Он принес мне большее счастье, чем все реальные, хорошие события.

Прошло всего несколько дней, а мне кажется целая вечность прошла с тех пор, как я уехала из Москвы. Даже невероятно, что когда-нибудь я вернусь. Настолько сейчас я живу естественно, так, как мне нужно жить, что кажется глупейшей выдумкой возвращение к большим домам, платьям, архиву, скучным людям. Конечно, к Вам это не относится. Вы похожи на море.

До свидания!

Ира.

P.S. Все это пустяки, что я написала прежде, а главное вот что: здесь неподалеку есть каменная осыпь. И между огромных серых глыб там живут красные маки. И если смотреть сверху, то море у берега прозрачное-прозрачное-прозрачное, а вдали голубое. Я люблю приходить на это место. Там никого нет, и я думаю, что здесь хорошо жить, что здесь естественно утром ходить за холодной водой и неестественно читать «Литературку» (принес внимательный супруг), где какой-то недомыслящий учит, как писать рецензии на стихи. Как будто они вообще нужны — рецензии! Каждый большой поэт — это целый особый мир, и то, что вы любите говорить о Пушкине, применимо к любому. Если тебе этот мир хоть немного близок — ты полюбишь эти стихи и поймешь, а если нет, то этому горю не помогут рецензии.

Вы говорили как-то о взаимной нетерпимости талантов. Это верно, как мне кажется, в том случае, если таланта больше в человеке, чем ума, как у гения. А ведь бывает и наоборот? И тогда вероятно, можно понять, что другой поэт видит мир иначе, и простить это.

Я говорю, конечно, о талантах, а не о литературной публике. Не люблю я эту комариную толчею. И рада, что Вы не имеете к ней никакого отношения.

Союз — не Союз, карьера — все это такие пустяки для настоящего писателя. Все это смешно! Как звучало бы — Союз пророков. Каждый творит в одиночку, и один отвечает за все, что написал.

Ну вот, я увлеклась, письмо кажется бесконечным, но я надеюсь, что Вы дочитаете его.

А вообще нетерпимость нужна только к себе самому — нужно твердо знать, что тебе нужно и чего не надо, и не быть всеядным. А другие — ведь они другие. Каждый живет в меру своих сил и масштаба. Ведь есть же люди-орлы и люди-мыши. Нельзя, чтоб все были орлами.

Мне кажется, что Вы нетерпимы к людям. Или не так? Но Вам лучше знать, каким Вам быть. Я терпима к людям, отчасти просто из-за равнодушия, но доброжелательного равнодушия. Очень к немногим я отношусь как-то ярко — люблю или не люблю.

Ну, я совсем зафилософствовалась.

Сегодня мы опять уходим. Мне жаль камни и маки. Когда я с ними, мне все кажется, что я знаю что-то самое главное. А потом обнаруживается, что ничего не знаю.

Поднялся ветер. А недавно был штормик, было прохладно и ясно, и линия горизонта была в зазубринках, как пила. Я впервые заметила это.

Всего Вам доброго! Самого доброго.

Ирина.

Пришла я к В.Т. после отпуска, и он неожиданно встретил меня такими словами, что я растерялась. Стали мы встречаться регулярно, потом вернулась с дачи Ольга Сергеевна, с которой он был разведен, но поневоле жил в одной квартире.

Опасаясь ее любознательности, мы переговаривались записками, для вида листая книги. Мне как-то неудобна была эта конспирация, и я написала что-то в том роде, что не хочу осложнять ему жизнь. Ответная его уцелевшая записка сохранилась.

В 1967 г. мы опять уехали в Крым, расположившись около турбазы Карабах, рядом был каменный застывший поток Биюк-Ламбата, цвели маки, полберега Крыма — на горизонте Судак, крепость — открывались глазу. Так было блаженно, так просторно, беспредельно...

В.Т. Шаламов — И.П. Сиротинской

1966 г.

Ире — эти скромные школьные тетради с «Колымскими рассказами»[3] . Надо только знать, что я пишу об этом подземном мире не больше, чем Экзюпери о небе или Мелвил — о море. Тема же лагерная — это такая тема, где встанут рядом и им не будет тесно— сто таких писателей, как Лев Толстой.

В. Шаламов.

Записка В.Т. Шаламова

осень 1966 г.

Спасибо тебе за это письмо, за все. Тут дело не в том, что ты меня от кого-то отнимаешь, а совсем-совсем в другом.

Ты не должна думать, что я приношу какую-то жертву — я делаю так, как умею, как сердце мне подсказывает, и не хочу быть тяжестью для тебя.

Ты даешь мне ту жизнь, то понимание моих задач и моего маленького дела в жизни, которого не было ни у кого из моих друзей.

Для всех я был предметом торга, спекуляции, реже интереса, и только в случая Н.Я. — глубокого сочувствия.

Я очень долго проболел из-за каприза О.С., из-за того, что просквозило во время...

Я знаю очень хорошо многих знакомых моих, все они не стоят твоего пальца, ни по серьезности чувств,

ни по уму, ни по верности суждений.

Мне кажется что встречаться раз в неделю не часто — и я люблю тебя.

О.С. ничего, конечно, мне не говорила о разговоре с Наташей. Да и странно бы было. Ведь мы разведены. Все будет так, как хочешь ты — для меня же ты — лучше всех на свете, нужнее всех на свете и почему я должен отказываться от своего счастья — первого, может быть, в жизни, в его искренности, подлинности...

В.Т. Шаламов — И.П. Сиротинской

Ире — мое бесконечное воспоминание, заторможенное в книжке «Левый берег». С любовью.

В. Шаламов.
Март 1967, Москва

И.П. Сиротинская — В. Т. Шаламову

Алушта, 06.67

Дорогой Варлам Тихонович!

Выполняю свое обещание — написать Вам о своем крымском житии.

Все прекрасно, но что-то не так. Я хожу, узнаю камни, кусты, деревья, но какой-то полноты ощущения не хватает. Вероятно, никогда не надо возвращаться в те места, где было очень хорошо. Сейчас смотрю (я сижу у огромного, торчащего, как палец, камня) в просвет между кустами и камнем — там море, голубое, любимое, но во всем этом — воспоминание о прошлом лете, когда я была так чрезмерно счастлива, словно передо мной распахнулось такое же огромное голубое будущее. Теперь это предчувствие будущего исчезло.

Что будущее — всего лишь повторение настоящего и прошлого. Но все равно прекрасно. По камню ползет зеленая ящерица. В расщелинах растет трава. Цветет шиповник и маки. И море все в мелких складочках маленьких волн.

Наверное, не надо ничего ждать в жизни — необыкновенного события, не надо жить в вечной готовности к счастью. Все это так не ново, что даже скучно. Это остатки цивилизации. Скоро я загорю, меня закачает море, я одичаю и буду жить в счастливом блаженном отупении. Как пахнет море! Сказкой, кораблем, водорослями, дальними путешествиями. Сегодня набрала в рот соленой воды, а потом облизала губы —они соленые. Так замечательно. А дельфинов не видно.

Нет, я права — надо жить просто: есть, пить, сидеть у моря, кормить детей, стирать носки. Не знаю, зачем человеку размышление. Растут же просто так деревья, и море живет, не размышляя, и камни.

Вам тоже надо отдыхать от Москвы. Это такое раздражающее убожество — автомобили, трамваи, много домов.

Кто это хотел заново родиться деревом? Я тоже не хотела бы быть человеком, а деревом или камнем у моря.

Сколько какого-то жалкого, смешного, злого в человеческой жизни. И как мало доброй разумности, умения строить свою жизнь в соответствии с тем сознанием главного, которое должно бы быть в каждом человеке. Да все это я уж говорила, но это не мысль у меня, а чувство. Наверное, мысль тогда и приобретает ценность, когда становится чувством. И если не так — это лишь словоблудие.

А как Вы живете? Как пишется? Как здоровье?

Всего доброго.

Ирина П.

В.Т. Шаламов — И.П. Сиротинской

Москва, 14 июня 1967

Дорогая Ира.

Получил твое письмо и написал маленький ответ. И отослал. Письмо написано неуверенно — это потому, что ты еще не свыклась с новой и радостной природой крымской, еще не уверена, что будет тут у моря, на берегу моря, так же хорошо, как было прежде. В дальнейшем либо ты полюбишь Крым еще больше, либо море разонравится и не сможет победить, рассеять все дурное, все смыть, все ненужное, неважное.

Но скорее всего будет так, что море снова покажется своим, самым лучшим местом на свете (кусочком страны Бимини[4] ) и тогда можно будет жить на берегу сколько угодно, не мечтая о возвращении к цивилизации.

Я мало жил у моря. Да моим символом вечного движения были большие реки — на берегу многих рек я жил, был. Реки для меня были силой и символом вечного, неуклонного движения вперед, учили победе, терпению, настойчивости.

Большая река идет с шумом таким, что заглушает человеческий голос, даже крик. Море я знаю. Потому, наверное, и не тянет так, как тянет в Серебряный Бор в жаркий день.

Сердечный привет.

В. Шаламов.

И.П. Сиротинская — В.Т. Шаламову

Алушта, 06.67

С днем рождения, дорогой Варлам Тихонович!

Желаю Вам здоровья, всяческих удач, рабочего настроения, радостей маленьких и больших.

У меня все идет хорошо. Кажется, мы обосновались надолго после двух переездов. У моего милого супруга силушка по жилушкам переливается и требует исхода. И оттого уже три раза он предпринимает переезды, а это связано с титаническими усилиями, т. к. выравнивается место для палатки, натаскивается сено и т. д. Мне уж это надоело, и я сказала, что больше в переселение народов не играю. Но место у нас сейчас роскошное — в 15 метрах от моря с великолепным видом.

Я отдышалась от мирской суеты и наслаждаюсь жизнью. У меня есть возлюбленный — красивый камень с лысиной на затылке и зелеными кудрями вокруг нее, но самую красу он прячет под водой — рыжие, роскошные усы. А море, а море! Слов нет рассказать, какое оно серебристо-голубое, прозрачнейшее, и шум его я слышу и ночью из палатки.

Но дельфинов нет. Наверное, они не вернутся. Они чувствуют, что я уже не дельфин, и не зовут меня с собою. А может быть, я стану опять дельфином?

Но нет, не зря я отказалась от себя самой, торжественно похоронив свои дурацкие выдумки. Не зря же я загоняла их вглубь так упорно. Я не чувствую себя дельфином. Я чувствую всегда, что у меня две ноги, а хвоста-то ведь нет. Об этом я не забываю теперь. И песня придумалась совсем другая — про камень, на котором остался след высокого прилива, большой волны.

Может быть, самое драгоценное были эти иллюзии, но ведь не должны же они быть важны, если они иллюзии? Но море убедительно так шелестит мне, что все не важно. Что важно — солнце, небо, перистое облачко, тень куста, галька, камни и эта огромная соленая лужа. Оно, конечно, право, но мне так жаль дельфинов. У них темные спины. И как начнут они мелькать в волнах, мне весело.

Вот уж, поистине, эгоизм — в поздравительном письме так долго пережевывать все эти старые-престарые веши.

Если захотите, можете написать мне — Крым, Алушта, турбаза «Карабах», мне (без до востребования).

Будьте здоровы и счастливы. Вместо букета — посылаю Вам лепестки мака с большой серой скалы.

С уважением Ирина.

В.Т. Шаламов — И.П. Сиротинской

18 июня 1967 г.

Дорогая Ира.

Спасибо тебе за большое чудесное письмо ко дню рождения с лепестком мака. Единственное письмо сегодня. Рассказ о себе — это и не эгоизм совсем. Напротив — если тебе кажется, что мне важно знать о любом твоем дне, о любой твоей ночи — о всем, что окружает тебя повседневно — воздух — вода — земля и люди — ты и рассказываешь о себе. Тут нет ничего эгоистического. Рассказ твой о дельфинах, которые могут не явиться и о камне со следом высокой прошлогодней волны — очень хорош, очень лиричен. Я заметил, что хорошая лирика требует аллегоричности обязательной. А, может быть, это закон и для прозы. Так что чем больше в твоих письмах будет «эгоистического» — своего — тем письма эти будут для меня дороже. Иногда разгадываю, почему ты пишешь фразу, как ты ее пишешь? Что ты в это время делала, что думала, хотела и так далее.

О море крымском ты пишешь очень хорошо. Я в Крыму не бывал, но мне кажется это море не похоже на Сухумское — недружелюбное и не очень прозрачное, не очень чистое. А может быть, все в море от неба, от земли. Я рад за тебя, что ты на камне, у моря. Нет, туда, где было хорошо, надо возвращаться. Трудно только найти на свете такие места. Кроме страны детства, да и та, наверное, обманывает нас. Был такой писатель — Юрий Олеша — плохой писатель, но способный переводчик с французского. Глубоко по всей природе таланта лишенный оригинальности и понимания, что для писателя своеобразие — все. Олеша очень любил семью, но в родной город не возвращался, хотя родители были живы (и даже пережили его). В дневниках он объяснил, что именно на родину он может приехать только с всемирной (не меньше) славой. Столичный успех (а он у Олеши был) не решал вопроса. А еще потому что боялся умереть. Примета есть: люди перед смертью хотят побывать в родных местах.

А в Крыму, при встрече с Крымом, наверное, много зависит от погоды и так далее.

Второе письмо твое гораздо веселее первого. Я ответил письмом на почтамт Алушты. Крепко тебя целую и всю тебя помню.

Пиши.

В. Шаламов.

И.П. Сиротинская — В. Т. Шаламову

Алушта, 18/VI-67 г.

Я сегодня немножко нездорова и лежу в палатке.

Передо мною море синее-синее и немножко серое от облаков. И по морю летит «Ракета», и на носу у нее — два белых кудрявых уса. И сегодня я встала рано и сделала открытие. (Как полезно вставать раньше всех!) Солнце только высунулось из-за судакских гор, и на море легла красная, золотая полоска. И легла прямо к моим ногам. Я очень обрадовалась, что так удачно села — прямо у конца дорожки. А потом встала, пошла, а дорожка побежала за мной, как привязанная. Я так обрадовалась: ведь выходило, что дорожка специально для меня, а не сама по себе. И я почувствовала свое значение на пустом берегу. Ведь если б не было меня, то и дорожку никто бы не сделал своими глазами. И я была так благодарна солнцу. Это было как подарок мне — роскошная золотая дорожка от моих ног к солнцу. Это для меня очень важно. Я никому не сказала об этом — что это важно. А Вам говорю — это будет моим подарком в Ваш день рождения. Вам обязательно надо приехать к морю и на восходе увидеть свою золотую дорожку.

Как Вы живете? Как пишете? Как книжка — вышла ли? Я уже загорела, одичала до того, что иногда целыми днями не причесываюсь, обленилась, забыла о домах, платьях (я даже не взяла с собой ни одного), каблуках. Словно сплю все время и вижу сны. Вот кричат чайки. Почему у них такой унылый крик? И жалобный. Словно не рыбу ищут в волнах, а кружат над утопающим. И облака похожи, то на спящего ребенка, то на испуганную женщину с разметавшимися волосами, то на льва. Вчера был ясный-ясный день — виден был совсем отчетливо весь берег Крыма до Керчи. И горы были контурные такие. А сегодня весь берег в белесоватой дымке. Через две недели мы уедем отсюда на Кавказ по морю, даже ведь через 10 дней уже! — 28 июня. Поедем в Анапу — Артему на июль дали путевку в лагерь. Оставим там Артема, а я поживу еще дней 10 с ребятами где-нибудь там. Наверное, в цивилизованном месте. Скучно, но что же делать.

Будьте здоровы и счастливы!

Ирина.

Я так сильно-сильно люблю море, что могу долго — целую вечность стоять на его берегу.

19/VI. Сегодня облачный день. И море — словно расплавленное олово. Ровное и тяжелое. Вчера вечером ходили гулять с Артемом (он любит гулять вдвоем). Навестили могилу академика Кеппена. Она в кипарисовой роще на берегу моря. Я даже не знаю, кто он. Там так тихо, сухо, пахнет морем и спокойно. Вчера была луна почти уже полная, желтая. Венера горела так голубо и ярко, что береговые огни казались желтыми и ручными. И Марс был виден. Мне долго не хотелось спать. И море не казалось страшным. И когда я первый раз сидела у моря ночью, мне казалось, что кто-то страшный, дикий притаился в темноте и сейчас меня слизнет.

Хорошо у моря — полное отсутствие желаний. Конечно, так и живут деревья — просто живут и радуются солнцу, и ничего не хотят. А когда дует ветер, они стараются покрепче держаться за землю и все.

У них и позы такие — вцепились в землю своими корнями.

Только сны мне всегда снятся печальные, и часто я просыпаюсь — а на глазах слезы. Но днем все ночные страхи мне кажутся нелепыми. И я чувствую себя счастливой просто так — не от чего. Наверное, это нелепо — подходить к жизни с каким-то заранее придуманным требованием.

Может быть, надо принимать все так, как оно есть. И просто самой пытаться приспособиться. Но слишком сильна во мне — как назвать, даже не знаю, — необходимость, жажда? Что-то вот внутри, около сердца у бронхов живет такое, что тянет меня и мучит, и не дает жить потихоньку, уделив место — вот для долга, вот для любви, вот для удовольствия. Какая-то необходимость в одном большом, которое все поглотило бы остальное. Я знаю, как концентрируются все мои силы, когда вдруг появляется цель, которой они могли бы служить. Помните этот романсик?

Мою любовь, широкую, как море,
Вместить не могут жизни берега...

Как хорошо, что есть море, что оно такое огромное, нет предела для глаза. В конце концов, это неважно — счастье или несчастье свое, как у Ходасевича[5] , да?

Только горе в том, что живет в тебе такое, что не хочет смириться, уменьшиться. Вот вспрыгну на камень, подниму руки, тянусь на цыпочках... Кажется, еще чуть-чуть, чуть — и я не стану, я растворюсь, улечу — так распрямляется во мне что-то, вечно сжатое в комочек, униженное и задавленное. И я чувствую, легкими чувствую свободу, радость, которые похожи на умение летать. Отчего? От глупости, должно быть.

В.Т. Шаламов — И.П. Сиротинской

25 июня 1967

Дорогая Ира.

Спасибо тебе за твое письмо, написанное в день моего рождения, спасибо за чудесный подарок — морскую золотую дорожку, что бежала за тобой и которую ты даришь мне. Нет, я вряд ли соберусь к морю, хотя захотел остро своей золотой дорожки на восходе. Книжка моя вышла, она и к дню рождения успела, хотя это чистая случайность — издательство ведь не знает моего дня рождения. Это книжка получше прежних, но лучше за счет старых стихов десяти-двадцатилетней давности, к тому же потерпевших всяческие сокращения, урезки. «Аввакум» и «Стихи в честь сосны» — сокращений предельных, а из «Атомной поэмы» напечатана одна тридцатая часть, только вступление («Хрустели кости у кустов...»). «Песня», наименее пострадавшая и то в 5, а не в 6 главах (нет «Я много лет дробил каменья, не гневным ямбом, а кайлом!») И три строфы сняты в конце этой маленькой поэмы. Так что большой радости книжка эта мне не доставила.

Это лучшие стихи сейчас в России, более того — единственные стихи, истинное искусство. Конечно, автору не следует быть самонадеянным, но это только для тебя, Ира.

Писать об этой книжке не будут — я ведь не вхожу ни в какие группы. В прошлом году я выступал на вечере Мандельштама. Выступал не потому, что я футболист, перешедший из команды «Динамо» в команду «Спартак», а потому что Мандельштам — великий русский поэт, потому что он умер на Колыме, а вовсе не потому, что я мандельштамист или пастернакист. Шестидесятилетие свое я, всю жизнь занимавшийся стихами и прозой, встречаю вот с каким итогом. Для того, чтобы иметь литературный успех, известность, популярность, вовсе не нужно быть большим писателем. Нужно иметь банальную идею, выраженную самым примитивным банальным литературным способом, только это обеспечивает успех. Всякая же напряженная работа (над стихом, прозой — все равно), ведущая к созданию новых литературных форм, всякая сколько-нибудь сложная мысль, лежащая в теме, в идее, — никого не интересует. И не нужна читателю. Потому и Пастернак шел к упрощению, а правильнее опрощению своего стиха. Потому неизвестно, за какие писательские заслуги мы считаем классиком Гаршина — незначительного писателя, весьма прогрессивного, толстовского плана. Ну, письмо на этом кончаю — прошу простить за свой эгоизм. Вот мы и повидались.

В. Шаламов

И.П. Сиротинская — В. Т. Шаламову

Алушта, 26.06.67

После 5 часов солнце заходит за гору, море становится синим. И над ним — чуть розоватые облака — округлые сверху и ровные снизу. Я такая счастливая, днем и ночью слышу шум моря и всегда вижу его. Дня четыре шли дожди. Мы с Артемом пошли в магазин, а на обратном пути нас застала гроза. Мы все сняли с себя и босиком, в купальниках бежали по дороге. А море было все рябенькое от дождя. А потом мы спрятались под кипарисом, у него ствол был теплый, и мы мыли под дождем клубнику и ели. А потом выглянуло солнце, и мы пошли домой.

Как красиво выглядит босая нога! Пальцы так держатся за землю, и идти весело. Навстречу нам (по грязи-то!) шли женщины в модных босоножках. Ведь некоторые приезжают сюда в нарядных туалетах. И мы чувствовали свое превосходство над этим скользящим и ахающим племенем.

Дети мои совсем одичали — уходят, куда хотят, то в горы, то по берегу — очень далеко. Загорели, осмелели. Я их не очень ругаю за отлучки — я понимаю прелесть свободы и самостоятельности. Вечно все в ранах от ушибов, в царапинах. У Алешки кожа облезла даже за ушами. Но каких они ловят крабов! Взрослые дяди сбегаются на них смотреть. Самый отчаянный краболов — Сашута, ему один краб до крови палец прокусил, но Саша сказал: «Не больно». Один раз Сашутик чуть не утонул: «Мне было с головкой, но я прыгал и допрыгал к берегу».

А какое море, какое море! И сквозь воду видны мохнатые огромные камни. Всю жизнь сидела бы у него. На самом горизонте белая точка — корабль. А на большом камне метрах в 200 от берега живут чайки. Сейчас он еще освещен солнцем, и чайки лежат на нем белыми пятнами. У них есть чаята. Леня и Артем хотели доплыть до него, но чайки так всполошились, что они вернулись, не стали их пугать.

Какая я глупая-глупая, что так много дней занималась всякими выдумками, теперь я живу с ощущением счастья. Проснусь — слышу, море шумит. Чайка пролетит совсем рядом. Какое у нее совершенное тело, какие прекрасные крылья! И я счастлива. И горы за Судаком видны отчетливо. Они сухие, безлесные. Пролетела ворона — какое убожество по сравнению с чайкой!

Ну, у меня совсем графомания — пишу все подряд. Получила ваше письмо — спасибо. Пишите мне пока на Анапу, до востребования, главпочтамт.

Всего Вам доброго. Ира.

А как красиво восходит солнце! Когда оно выглядывает из-за гор, горы совсем черные, а море у них — нежно-голубое, как небо. Что-то совсем невероятное.

А остальное море — сверкающее, серебро с голубым.

Сегодня так жарко, а море совсем спокойное. Я далеко заплыла на матрасе, вода внизу была голубой, подо мной были камни, заросшие водорослями, рыбы. Я так долго качалась на волнишках, что даже голова заболела.

Мне очень стыдно, что я была такой эгоисткой, все думала о себе — это рецидив болезни «преувеличение собственной ценности». Мне просто стыдно, что я такая противная. Но я постараюсь быть хорошей.

Как Ваши успехи? Вы ничего не написали о своей работе, о книжке. Как Ваше здоровье?

Я так счастлива! Просто бес-ко-неч-но! Кажется, упаду в море и стану голубой водой. И во мне будут плавать белые медузы и окуньки с голубой стрелкой, и зеленушки.

Ира.

В.Т. Шаламов — И.П. Сиротинской

3 июля 1967

Ире, победительнице хаоса, викингу и дельфину — все сразу. Так и вижу тебя под дождем, как ты бежишь с берега вместе со своими малышами, а я гляжу на тебя из-за кромки дождя. Кеппен — пришлось открыть энциклопедию, прежде чем вспомнить, да не вспомнить, узнать. Оказывается, было два великих Кеппена. Старший этнограф (он-то и похоронен в Алуште в 1864) и сын-метеоролог, умерший где-то в Германии (впрочем, насчет Германии я не уверен). Крупные люди науки стараются умереть не в Москве, не в Петербурге, не в столице. Столица только подтверждала победу, а доживали — в провинции. Впрочем, у Кеппена, возможно, был туберкулез, вот почему он умер в Крыму.

Только что я написал и отослал письмо в Анапу, на почтамт, как получил открытку, что Анапа отменяется. Ну, все равно письмо было хорошее о стране Бимини, оказавшейся в Алуште, в Крыму.

Буду ждать твоего возвращения.

В.

В 1967 г. он завершил свой сборник «Воскрешение лиственницы» и в своей толстой тетради написал посвящение мне, опубликованное теперь, я, правда, исключила из посвящения слова: «она является ее (книги) автором, вместе со мной». Это, конечно, безбожное преувеличение.

Письма 1968 года свободнее — у В.Т. появилась своя комната, и можно было писать, не опасаясь, что письмо попадет в другие руки. Июнь 1968 г. был высшим пиком нашей близости, мы встречались ежедневно, В.Т. готовил ужин, по воскресеньям и субботам ходили купаться в Серебряный Бор. Как-то очень привыкли друг к другу. И вдруг! Все оборвалось, я уехала в Крым, меня с восторгом встретили муж и дети, настоящая реальность, настоящая семья. А с В.Т. — не выдумка ли моя?

В 1969 году В.Т. на выставке Матисса испытал приступ стенокардии («Как на выставке Матисса/ Я когда-нибудь умру»). И тут, как видно, он задумался о судьбе своего наследия, прежде всего литературного. Из свойственного ему суеверия он никогда не обсуждал этот вопрос со мной. О смерти мы не говорили. Лишь перед отъездом в интернат для престарелых и инвалидов он передал мне остальной архив и конвертик с надписью: «Экстренно, после моей смерти». В конвертике я обнаружила черновики завещания, и письмо мне, а в 1-й нотариальной конторе — само завещание. Потом, по истечении срока, я оформила свидетельство о наследовании авторского права по завещанию.

Странно, но в эти же дни я видела сон: кладбище, глинистые какие-то дорожки, на склонах холма кособочатся мраморные бюсты, лают и прыгают собаки, а я что-то ищу, ищу и не могу найти. А сторож где-то в темноте кричит: «Закрываю!» И я не могу найти то, что ищу.

А ведь все еще были живы — В.Т, мама, папа. Еще годы я не знала утрат, и мир был еще тот, где все живы, все есть. Это был мир живых, любимых, мир счастья, моря, зеленой травы, чистой, холодной речки.

В.Т. Шаламов — И.П. Сиротинской

лето 1968

И хочется всю книгу жизни перелистать...

Последняя моя книга «Воскрешение лиственницы» посвящается Ирине Павловне С.

Она — автор этой книги вместе со мной. Без нее не было бы этой книги.

В.Т. Шаламов — И.П. Сиротинской

8 июля 1968 г.

Дорогая Ира, получил телеграмму вечером се

1966 - 1978

Примечания

  • 1. Л.В. Зайвая — женщина, убиравшая у В.Т. после моего ухода в 1977— 1979 гг
  • 2. Зеленина Наталья Юрьевна (1929—2002) — подруга И.П. Сиротинской.
  • 3. Подлинники «Колымских рассказов» записаны в школьных тетрадях.
  • 4. Бимини — сказочная страна вечной молодости, любви и счастья (См. Г. Гейне «Бимини».).
  • 5. «Играю в карты, пью вино, С людьми живу и лба не хмурю. Ведь знаю, сердце все равно Летит в излюбленную бурю...» (В. Ходасевич)