Варлам Шаламов

Евгения Абелюк

Реминисценции и их значение в художественном тексте

(на материале произведений О. Мандельштама и В. Шаламова)

Слово «реминисценция» — это искусствоведческий термин. Употребляют его тогда, когда в одном художественном тексте обнаруживают цитату из другого художественного текста. Причём чаще всего речь идет о неточных цитатах, которые только напоминают читателю (зрителю, слушателю) о каких-то других авторах или их текстах-предшественниках. Это не обязательно литераторы или литературные произведения. Реминисценции можно встретить и в картине художника, и в музыкальном произведении, и в кинофильме. Они могут использоваться автором намеренно (то есть быть осознанным приёмом, рассчитанным на память и ассоциативное восприятие читателя, зрителя, слушателя), а могут появляться в тексте и невольно — дело в том, что сознание любого художника всегда «пропитано» такими цитатами из чужих текстов. Так, поэт всегда держит в своей памяти множество чужих стихотворных строчек, композитор — чужих музыкальных фраз и т.п.

Появление реминисценций в художественном тексте никогда не бывает случайным. Чуть ниже мы убедимся в этом. Используя чужой текст, художник, как правило, полемизирует с его создателем или, напротив, присоединяется к тем мыслям, которые были высказаны до него. Когда мы обнаруживаем в художественном произведении реминисценции, мы чувствуем, что его автор словно вступает в диалог с тем, кого цитирует. В любом случае реминисценция оказывается средством расширения смысла произведения.

Конечно, уловить в художественном произведении чью-то цитату, тем более неточную, очень трудно. Для этого нужно быть образованным человеком. В нашем случае речь идет о литературе, значит, нужно быть образованным читателем, то есть иметь большой читательский опыт. Однако умение обнаружить такую «внутреннюю диалогичность» произведения приносит читателю большое удовольствие, точнее, интеллек­туальное наслаждение. Словом, игра стоит свеч.

Бывают эпохи, когда «пронизанность» художественных произведении «чужим» словом особенно велика; тогда реминисценции входят в структуру произведения как его важнейшая составная часть. Прочитать произведение, не замечая их, нельзя. Так было в пушкинские времена, в поэзии Серебряного века и в постмодернистской литературе конца XX — начала XXI вв.

Например, внутренняя диалогичность петербургской поэзии 1910-х гг. была настолько важным её качеством, что в это время существовало мнение: «стих — ничей, потому что он есть никому не принадлежащая и всеми созидаемая мысль» (И. Анненский). О стихах самого И. Анненского О. Мандельштам писал: «Иннокентий Анненский уже являл пример того, чем должен быть органический поэт: весь корабль сколочен из чужих досок, но у него своя стать». А вот слова другого современника, поэта Бориса Садовского: «И стих дрожит, тобой рожденный. / Он был моим, теперь ничей...» Неслучайно в «Поэме без героя» Анны Ахматовой возникает образ общего черновика начала века («Я на твоем пишу черновике...»).

Поэты этого времени использовали реминисценции из русской и европейской классики, из современной поэзии и из собственных произведений. Их можно встретить у Блока и Маяковского, у Мандельштама и Есенина, у Цветаевой и Ахматовой.

А теперь посмотрим, что даёт нам видение реминисценций.

О. Мандельштам. «Я скажу тебе с последней...»

Попробуем прочитать вместе стихи очень трудного поэта — О.Э. Мандельштама.

Ma voix aigre et fausse...

P. Verlaine[1]

Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Всё лишь бредни — шерри-бренди, —
Ангел мой.

Там, где эллину сияла
Красота,
Мне из чёрных дыр зияла
Срамота.

Греки сбондили Елену
По волнам,
Ну, а мне — солёной пеной
По губам.

По губам меня помажет
Пустота,
Строгий кукиш мне покажет
Нищета.

Ой ли, так ли, дуй ли, вей ли —
Всё равно;
Ангел Мэри, пей коктейли,
Дуй вино.

Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Всё лишь бредни — шерри-бренди, —
Ангел мой.

2 марта 1931 г.

«Что за бессмыслица!» — возможно, скажете вы. Да ещё какая-то легкомысленная: «шерри-бренди» (явно напиток), «дуй вино» и ритм какой-то разухабистый. Дурака поэт валяет, да и только! А если вы почитаете другие стихи, созданные Мандельштамом в это же время, то удивитесь ещё больше. Например, стихи «Ленинград», «Мы с тобой на кухне посидим...» или вот это:

Помоги, Господь, эту ночь прожить,
Я за жизнь боюсь, за твою рабу...
В Петербурге жить — словно спать в гробу.

Как могло случиться, что поэт одновременно с трагическими стихами пишет строчки, показавшиеся нам такими легкомысленными?..

Попробуем найти ответ на этот вопрос. В стихотворении «Я скажу тебе с последней прямотой...» наше внимание привлекли слова «греки сбондили Елену по волнам». «Сбондили» — в современном нелитературном, разговорном языке значит «украли». Но почему применительно к прекрасной Елене, судьба которой, как повествуют о том предания древних греков, стала причиной Троянской войны, поэт употребляет такое слово? Его нет даже в одном из лучших словарей современного русского языка — словаре С.И. Ожегова. Вы сможете найти его только, пожалуй, в словаре синонимов. Задача составителя такого словаря — привести как можно больше синонимов к тому или иному слову, а они имеют не только тонкие смысловые отличия, но, как правило, и разную стилистическую окраску, принадлежат к разным стилевым пластам языка.

На возникшие вопросы поможет ответить другая особенность этого поэтического текста. Стоит задуматься над тем, к какой Мэри обращается поэт? Не та ли это Мэри, которая поёт «уныло и протяжно» в одной из «маленьких трагедий» Пушкина — «Пире во время чумы»?

Прочитайте произведение А.С. Пушкина, Печальная и нежная песнь Мэри не мешает ей быть участницей пира и, если использовать выражение О.Э. Мандельштама, «дуть» вино. Пир во время чумы не может не показаться кощунственным. Вместе с тем очевиден и трагизм происходящего: все пирующие — сами на краю гибели. Об этом свидетельствует первый же монолог-тост одного из участников пира, посвящённый Джексону, который «тому два дня» был ещё среди пирующих, но теперь ушёл «в холодные подземные жилища».

В стихотворении О.Э.&nbap;Мандельштама лирический герой тоже оказывается среди пирующих: слова «дуй вино» просторечны в такой мере, что почти интимны, с такими словами можно обратиться, пожалуй, только к собутыльнику. Пир этот и подобен пушкинскому, и отличен от него. Разгул чумы происходит и в мире Мандельштама. Только это другая чума, «чума» сталинского времени. Потеряв значение реальной заразы, она не стала менее страшной. Легкомысленность стихотворения оказалась мнимой. Оно не выпадает из ряда других трагических стихотворений Мандельштама того времени. Как и у Пушкина, перед нами песнь (обратите внимание на регулярность ритма, на рефрен). Это тоже песнь накануне небытия, рядом с ужасом небытия. Потому-то

Там, где эллину сияла
Красота,
Мне из чёрных дыр зияла
Срамота.

Потому-то грекам — Елена, а поэту — «пеной» по губам; «пустота» и «кукиш», показанный нищетой. Слова, кажущиеся совершенно не поэтическими, слова разговорного и даже просторечного стиля оказались уместными и даже необходимыми, а для нас с вами стали стилистическим ключом к пониманию стихотворения. Они выразили состояние лирического героя, ощущающего и себя и мир стоящими на краю гибели. Человек, говорящий «с последней прямотой», не выбирает слов — не выбирает их и лирический герой О. Мандельштама. Их отбирает поэт, показывающий состояние такого человека.

В стихотворении Мандельштама соединились слова, принадле­жащие к разным стилям речи. Самым органичным образом вошло сюда и «воспоминание» о песне пушкинской Мэри. Это не механическое соеди­нение. Это тот случай, когда нарушение единства создаёт новое единство, индивидуально-поэтический стиль. Пожалуй, именно о таком единстве писал А.С. Пушкин: «Истинный вкус состоит не в безотчётном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и со­образности»[2]. Индивидуальный литературный стиль — не только особенность словесного строя произведения. Это совокупность многих сторон художественного мира произведения, многих приёмов, использованных автором для создания этого художественного мира. Так, стиль стихотворения «Я скажу тебе с последней...» создаётся и ритмикой, и жанровыми особенностями, и композицией, развивающей параллель между сюжетами античного мифа о прекрасной Елене, «маленькой трагедии» Пушкина и оригинальным сюжетом стихотворения Мандельштама. Как мы видели, не последнюю роль играет здесь и реминисценция из «Пира во время чумы» А.С. Пушкина.

В. Шаламов. «Шерри-бренди» (из книги «Колымские рассказы»)

Читая «Колымские рассказы» Варлама Шаламова, попадаешь в особый мир. Здесь всё необычно: бытовые установления; предметы, окружающие людей. В этом мире человек чувствует себя отрезанным от своего прошлого.

«Багрецов негромко выругался. Он оцарапал палец, текла кровь. Он присыпал рану песком, вырвал клочок ваты из телогрейки, прижал — кровь не останавливалась.

— Плохая свёртываемость, — равнодушно сказал Глебов.

— Ты врач, что ли? — спросил Багрецов, отсасывая кровь.

Глебов молчал. Время, когда он был врачом, казалось очень далёким. Да и было ли такое время»[3].

Если точнее определять качество такой жизни, правильнее сказать, что человек не живёт, а выживает. Вот почему повествование в «Колымских рассказах» фиксирует самые простые, примитивно простые вещи. Детали очень скупы — они подвергаются жёсткому отбору и передают только основ­ное, жизненно важное. Чувства многих героев Шаламова притуплены.

Может показаться, что душевная жизнь героев Шаламова всегда примитивна, что человек, потерявший связь со своим прошлым, не может не потерять себя и перестаёт быть сложным. Однако это не так. Например, герой рассказа «Кант» смотрит на мир взглядом художника:

«Мне давно была понятна и дорога та завидная торопливость, с какой бедная северная природа стремилась поделиться с нищим, как и она, человеком своим нехитрым богатством: процвести поскорее для него всеми цветами. В одну неделю, бывало, цвело всё взапуски, и за какой-нибудь месяц с начала лета горы в лучах почти незаходящего солнца краснели от брусники, чернели от тёмно-синей голубики. На низкорослых кустах — и руку поднимать не надо — наливалась жёлтая крупная водянистая рябина. Медовый горный шиповник — его розовые лепестки были единственными цветами здесь, которые пахли как цветы, все остальные пахли только сыростью, болотом, и это было под стать весеннему безмолвию птиц, безмолвию лиственничного леса, где ветви медленно одевались зелёной хвоей. Шиповник берёг плоды до самых морозов и из-под снега протягивал человеку уже сморщенные мясистые ягоды, фиолетовая жёсткая шкура которых скрывала сладкое темно-жёлтое мясо...»[4]

Ещё более отличается от других герой рассказа В. Шаламова «Шерри-бренди» — он поэт. Поэт, находящийся на краю жизни; мыслит он философски. Словно со стороны наблюдает за всем, в том числе и за тем, что происходит с ним самим:

«...он не спеша думал о великом однообразии предсмертных движений, о том, что поняли и описали врачи раньше, чем художники и поэты».

Как и любой поэт, о себе он говорит как об одном из многих, как о человеке вообще. В его сознании всплывают стихотворные строки и образы: Пушкин, Тютчев, Блок... Он размышляет о жизни и поэзии. Мир сравнивается со стихами; стихи оказываются жизнью.

«Строфы и сейчас легко вставали, одна за другой, и, хоть он давно не записывал и не мог записывать своих стихов, всё же слова легко вставали в каком-то заданном и каждый раз необычайном ритме. Рифма была искателем, инструментом магнитного поиска слов и понятий. Каждое слово было частью мира, оно откликалось на рифму, и весь мир проносился с быстротой какой-нибудь электронной машины. Всё кричало: возьми меня. Нет, меня. Искать ничего не приходилось. Приходилось только отбрасывать. Здесь было как бы два человека — тот, который сочиняет, который запустил свою вертушку вовсю, и другой, который выбирает и время от времени останавливает запущенную машину. И, увидя, что он — это два человека, поэт понял, что сочиняет сейчас настоящие стихи. А что в том, что они не написаны? Записать, напечатать — всё это суета сует. Всё, что рождается небескорыстно, — это не самое лучшее. Самое лучшее то, что не записано, что сочинено и исчезло, растаяло без следа, и только творческая радость, которую ощущает он и которую ни с чем не спутать, доказывает, что стихотворение было создано, что прекрасное было создано»[5].

Кто этот герой? Быть может, сам Шаламов, всю жизнь считавший себя скорее поэтом, чем прозаиком? Спустя годы Шаламов напишет стихи, которые по своему настроению заставляют вспомнить этот рассказ:

Вот так умереть — как Коперник — от счастья,
Ни раньше, ни позже — теперь,
Когда даже жизнь перестала стучаться
В мою одинокую дверь.

Когда на пороге — заветная книга,
Бессмертья загробная весть,
Теперь — уходить! Промедленья ни мига!
Вот высшая участь и честь.

1970-е

Но почему рассказ называется «Шерри-бренди», если в его тексте подобные слова даже не упоминаются? И тут нужно вспомнить ещё одного поэта — мы только что читали его стихи. Это О. Мандельштам. В контексте стихотворения «Я скажу тебе...» «шерри-бренди», скорее всего, читается как «чепуха». Название рассказа Шаламова самым прямым образом связано с этим значением слова; оно передаёт ту философскую позицию, то состояние «над» миром страдания, которое ощущает умирающий поэт.

Ещё важнее другое. Обезличенное и жестокое тоталитарное госу­дарство пытается насильственно оторвать человека (и поэта) от мира культуры и поэзии (в том числе поэзии Мандельштама). Название реминисценция — «Шерри-бренди» — говорит нам о том, что эти связи человека не прерваны.

Можно ли считать, что герой писателя — это Мандельштам и перед нами попытка реконструкции размышлений конкретного человека? И да и нет. Главное, что перед нами человек, сохранивший свое человеческое лицо, и этот человек — поэт.

«Простая» проза Шаламова вообще пронизана реминисценциями. Так, рассказ «На представку» начинается с фразы Играли в карты у коногона Наумова — сравните с началом «Пиковой дамы» А.С. Пушкина: «Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова». Герой рассказа «Дождь», задумавший членовредительство[6], освобождает огромный валун от земли, в которую тот врос, и неожиданно для читателя цитирует Мандельштама. Как пишет повествователь, «из этой тяжести недоброй я думал создать нечто прекрасное — по словам русского поэта. Я думал спасти свою жизнь, сломав себе ногу».

Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,
Я изучал твои чудовищные рёбра, —
Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я когда-нибудь прекрасное создам...

О. Мандельштам. «Notre Dame»

1912

Какую роль играют у Шаламова эти цитаты? Обычно повесвователь вспоминает их словно мимоходом. Рассказ тут же уводит нас от повести Пушкина или стихотворений Мандельштама в другой мир.

У Шаламова вместо описанного у Пушкина мира светской игры, идущей по правилам (в которые не хочет и не может вписаться азартный Германн), мы попадаем в мир картёжников-каторжан, не только готовых проиграть всё, что у них есть (одежду, подушку, одеяло), но способных убить человека, — не имеющего к игре никакого отношения. Убить только потому, что он отказался снять с себя и отдать свитер — «последнюю передачу жены перед отправкой»[7].

«Прекрасное» Мандельштама не имеет ничего общего с тем «прекрас­ным», которое думает создать герой рассказа Шаламова «Дождь». В первом случае это «здание» искусства, во втором — умение искалечить себя.

Реминисценции словно случайно всплывают в сознании человека, кажутся неуместными в том жестоком мире, который изображает Шаламов. С особенной силой, они подчёркивают жестокость этого мира. И всё же... если реминисценции появляются, значит, эти кирпичики культуры ещё существуют в сознании шаламовского героя?

Лингвистика для всех. Зимняя лингвистическая школа — М., 2004. — с. 9-16

Примечания

  • 1. «Мой голос пронзительный и фальшивый...» — П. Верлен
  • 2. А. Пушкин. Отрывки из писем, мысли и замечания
  • 3. «Ночью», 1954
  • 4. «Кант», 1956
  • 5. «Шерри-бренди», 1958
  • 6. Членовредительство — юридический термин. Речь идёт о причинении себе телесного увечья в целях уклонения от чего-либо; в лагерях сталинского времени членовредительство имело целью уклонение от непосильной работы. Несмотря на то, что за подобные действия человек нёс уголовное наказание, случаи членовре­дительства в лагерях были достаточно частыми. В. Шаламов нередко упоминает о них в «Колымских рассказах», а в рассказе «Заклинатель змей» он говорит об «эпи­демии саморубов-членовредителей».
  • 7. «На представку», 1956