Варлам Шаламов

Инна Ростовцева

Стиха невозмутима мера

Выход почти каждого поэтического сборника В.Т. Шаламова сопровождался серьезными, вдумчивыми рецензиями известных поэтов и критиков. На «Огниво» (1961) откликнулся Б.Слуцкий, на «Шелест листьев»(1964) — В. Инбер и Л. Левицкий, на «Дорогу и судьбу» (1967) — Г. Адамович и О. Михайлов. Не была обойден вниманием и сборник «Московские облака» (1972). Его с большой тонкостью и деликатностью прорецензировала в 1973 г. в журнале «Москва» Инна Ростовцева. Этот отклик был особенно важен для Шаламова, поскольку выход сборника доставил ему слишком много хлопот, и сам он был недоволен редакторской работой. См. Переписку с В. Фогельсоном.

Инна Ивановна Ростовцева — критик, литературовед, доцент Литературного института им. М. Горького, руководитель творческого семинара поэзии.

Рецензия на сборник стихов В.Т. Шаламова. «Московские облака». М. Советский писатель. 1972.

При беглом и не очень внимательном чтении новой книги Варлама Шаламова может показаться, что «невозмутимая мера его стиха», «точность измерения», от которой «зависит и жизнь сама», «зрению доступный ритм» заданы поэтом заранее, и «чертеж» мира как бы прилагается к заданию. В такое заблуждение вводит подчеркнутая конструктивность первой строки стихов, начало которых состоялось давно, ранее, а здесь как бы припоминание пережитого, дающегося с трудом, усилием воли: «Да... Как все это было?», воспроизведение голой схемы увиденного: «Ну, вот вам мой отчет», ответ на свои собственные, давние или чужие мысли и представления: «Нет, память не магнитофон и не стереть на этой ленте значение и смысл и тон любого мига и момента».

Авторский голос, живое тепло волненья, предшествующее появлению «стихотворения» на свет, столь сдержанны и запрятаны подчас столь глубоко, что поначалу лишь разглядываешь мастерски выполненный «чертеж» мира, не замечая, как по-человечески — значительно и красиво освещен он изнутри... На этом чертеже обозначены «грозные ландшафты»: «Хребты сгибающая тяжесть на горы брошенных небес, где тучи пепельные вяжут и опоясывают лес», голубые дальние пески, океан, магический полярный круг...

Мы не удивляемся тому, как огромен и обжит «наш дом земной» — современная поэзия привила нам чувство открытого, резкого пространства, чувство человека, проникающего в сферы новых измерений (достаточно вспомнить Николая Заболоцкого), гиперболизирующего те сдвиги в его сознании, которые принес XX век — век технической революции (достаточно вспомнить Леонида Мартынова).

Нас удивляет и волнует случайность, изменчивость мира — «еще в покое все земное» — и вдруг: «Внезапно загорелось дно огромного оврага, и было солнце зажжено, как зажжена бумага», «И темной реки замедляя теченье, бегут пузырьки огневого свеченья»; узкоплечий ястреб, ссутулившийся на скале, кажется узором или тонкой резьбой на старом рыцарском щите, до тех пор, «покамест крылья распахнет, и нас поманит за собой, пересекая небосвод...»

Так и стих Шаламова — замкнут, холоден и сух — до тех пор, пока не распахнет — в свои нравственные глубины — ворота образа. Мир открывается в сравнении. В любой миг бытия — полночь, день ли, — поэт, по его словам, может привести в стихотворение «простейшие сравненья, которым нет числа» — «похожая на рыбу, плывущая река», «светящееся тело чешуйчатой волны кольчугой заблестело от действия луны», чтобы охватить мыслью, сопоставить, проверить существующие в мире связи различных явлений: «Имеют ли значенье Вселенной огоньки для скорости теченья и уровня реки»? («Речные отраженья»).

Или вскрыть — с помощью сравнений — удивительное сращение, сближение природы с наукой, с делом рук человеческих, преобразивших лицо вечной природы; это сближение в поэзии началось не сегодня, но именно сегодня оно приобретает характер зримой, пластичной тенденции: «летом работать, как в золотом забое», «деревья, точно руки мима», «садовник возле яблони — как в операционной, изменит ветки дряблые в тугие и зеленые»; «невидимка — смертный луч» поражает, как «лазер, обжигающ и колюч».

Иногда все стихотворение целиком растянуто на остриях сравнений: «Облака — подобие холстин, небеса — подобие пустынь». Море — будто небо, а земля — место для движенья корабля... Звезды, как копытные: следы, нас ведут через пески и льды».

Такая цепочка сравнений закономерна в поэтике Шаламова: мир у него неожиданен, а поэтому и прекрасен как раз тем, что скрывает в себе подземные тайны, и следопыт, идущий по следу тайны, разгадывающий ее, взволнован своей находкой не меньше, чем поэт:

Дорога ползет, как червяк,
Взбираясь на горы.
Магнитный зовет железняк,
Волнует приборы.
На белый появится свет
Лежащее где-то под спудом —
Тебе даже имени нет —
Подземное чудо.

Сколько скрытого волнения и ожидания, завещанного «Творцами дорог» Николая Заболоцкого, заключено в этой паузе-тире, ломающей изнутри вторую строфу и как бы выбрасывающей на поверхность стиха образ безымянного чуда!

Но и мир человека таит в себе не меньше людских тайн, «тепло людского излученья», «земные донные теченья души»:

И слишком многое другое,
О чем нет слов,
Вставало грозное, нагое
Из всех углов...

Но если преследовать людские тайны, как следопыт преследует свою добычу, можно легко спугнуть доверье — необходимое условие сказки человеческих отношений: «Знаю, знаю, что доверье в русской сказке — не    пустяк», — признается герой Шаламова. И встреча со сказкой становится для него возможной всякий раз, когда соблюдены ее основные условия — доверчивость сердца и непреднамеренность случая. Сказки нравственны, но и нравственность сказочна — она прекрасна, потому что вводит нас в страну чуда и битвы», — заметил английский писатель Гилберт Честертон.

И лучшие стихи Варлама Шаламова как раз те, что вводят в страну чуда и активного преобразования жизни, будь то «Наверх», «Согнулась западня», «Гироскоп», «Гиганты детских лет, былые Гулливеры», «Еще в покое все земное...», «Я верю в предчувствия и приметы...»

Иногда невероятное, сказовое проступает в сюжете, взятом, казалось бы, целиком и полностью из мира современной науки, ее чудесных воскрешений вещей и предметов: лодочка, пролежавшая пять столетий на дне моря, «собрана без клея, при синтезе наук».

Но в реальнейшей истории в «воскрешенной» лодке угадывается второй символический план, внутренняя, нравственная тема: лодка нашей жизни — судьба человеческая, подлинное и мнимое бессмертие, проницательность и мудрость потомков: «и видит археолог весы добра и зла: что лодка — не осколок, и вся она — цела».

Иногда сказочная ситуация с самого начала намеренно спровоцирована в стихе — герой-охотник разламывает на части ловушку, в которую попались птицы (в другом стихотворении дан параллельный человеческий вариант: любовь бьется в силках, в тенетах — «в воле твоей разорвать эту нить воспоминаний. Только — тогда разрывай до конца...») — и, совершив добро и завоевав доверье, он попадает прямо в сердцевину сказки:

И в мертвой тишине,
В моем немом волненье
Я жду, когда ко мне
Приблизятся виденья...
Как будто Васнецов
Забрел в мои болота.
Где много мертвецов
И сказке есть работа.
Где в заводях озер
Зеленых глаз Алены
Тону я до сих пор —
Охотник и влюбленный...
Уносит серый волк.
К такой стране нездешней,
Где жизнь моя — как долг,
Стремленье и надежда.

И не беда, что в этом фантастическом путешествии» в реальную страну «ради жизни, ради слова, ради рыб, зверей, людей» сказочный серый волк может превратиться в обыкновенную лошадь, а лошадь со всадником в мифологического Пегаса — для поэта, «бросившего повод на луку символа», такие переходы естественны и органичны. Слово — сказка — лодка — две жизни — глубина оказываются в одном метафорическом ряду — и так они взаимосвязаны, что

Надо вычерпать слово до дна.
Разве в сказке заделана течь.
Чтоб плыла словно лодка она,
Где теченье — река или речь...

Когда «слово вычерпано до дна», то даже в простом быте, в жанровых прозаичных картинах остается не «заделанной течь», через которую может хлынуть красота — нечто немыслимо-сказочное — на уровне света и звука рождающее глубокое прозрение:

Девять прачек на том берегу
Замахали беззвучно руками,*
И понять я никак не могу,
Что у прачек случилось с руками.
Девять прачек полощут белье.
Состязание света и звука
В мое детство, в мое бытие
Ворвалось как большая наука.
Это я там стоял, ошалев
От внезапной догадки-прозренья,
И навек отдалил я напев
От заметного миру движенья.

Эта красота — «состязание света и звука» — заливает мир, сверенный с лучшими образцами поэзии (в особенности с поздним Заболоцким, чьи эстетические принципы особенно близки Шаламову и сознательные «переклички» с ним отчетливы — «Возвращение с работы» Заболоцкого и «Сосен светлые колонны», «Стирка белья» и «Прачки») и делает книгу поэта не только точной по измерению, но и вместе с тем — доброй и человечной.

Приблизительность мысли и чувства — враг этой книги, составленной продуманно и четко; небольшие, 3—4-строфные стихи отличает афористичность, завершенность, исчерпанность.

И только название — «Московские облака» — безликое и примелькавшееся, казалось бы единственное, способствовало тому, чтоб книге, где «мира легкий шаг — единственная из полезных истин», затеряться в море стандартов, но, к счастью, этого не случилось.

* Опечатка. У Шаламова — «вальками». «Валёк — плоский деревянный брусок с рукояткой для выколачивания белья при полоскании. — Прим.ред.

Впервые опубликовано: журнал «Москва», 1973, №9