Варлам Шаламов
Темы: Блатные

Валерий Есипов

«Карфаген должен быть разрушен!»

«Очерки преступного мира» были написаны Шаламовым на рубеже 50-60-х годов, когда тихий советский обыватель мог спокойно гулять по вечерним улицам, твердо веря, что мафия, коррупция, рэкет и заказные убийства были и будут только на «гнилом» Западе... Но колючая проволока ИТК (колоний, заменивших в официальном лексиконе лагерь, ИТЛ) по-прежнему опутывала страну, и почти никто не задумывался о том, что по обе ее стороны зреет взрывная масса, накапливается, выражаясь словом Шаламова, «блатная инфекция» (в письме к А. Кременскому в 1972 г. он пишет о том, что эта инфекция может охватить общество, где «моральная температура доведена до благополучного режима, оптимального состояния. И будет охвачено мировым пожаром в двадцать четыре часа»...).

Оптимистическое государство не могло принять мрачных пророчеств писателя, чья философия была почерпнута с самого дна лагерной преисподней, где он провел двадцать лет. «Очерки преступного мира» - как и весь свод «Колымских рассказов» (а они, «Очерки», являются составной частью этого свода) - лежали под спудом, изредка всплывая в самиздате и тамиздате, и только волна «гласности» вынесла их к широкому читателю [1].

Но Шаламову опять не повезло: крутые исторические изломы и политическая лихорадка, охватившая страну, отвлекли внимание от его книг. С другой стороны, опубликована огромная литература по лагерной теме в ее разнообразных и разновременных преломлениях. А. Марченко («Мои показания»), Л. Габышев («Одлян, или Воздух свободы»), С. Довлатов («Зона»), А. Синявский («Голос из хора»), А. Карагодов («Лишь право на смерть») показали нам лицо советской пенитенциарной системы и лицо ее «контингента» в новое и новейшее время. Если добавить к этому особое пристрастие к тюремной тематике у всех видов текущей прессы, то Шаламов с его «Очерками», построенными на впечатлениях 30-40-х годов, может показаться безнадежно устаревшим. Но - только для поверхностного читателя, воспринимающего литературу как «обличительство» или этнографию с дозой нравоучения. Шаламов - слишком глубокий писатель, чтобы ставить перед собой столь узкие задачи. Пафос «Очерков преступного мира», их философия звучат сверхзлободневно - не только в свете гигантской криминализации пространства бывшего СССР, но и в свете тех мучительных нравственных проблем, которые необходимо решить обществу, желающему найти свое достойное место в цивилизованном мире.

* * *

«Сколько великих сил погибло здесь даром!.. Ведь этот народ необыкновенный был народ. Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из народа нашего»... Вряд ли кто из читавших «Записки из Мертвого дома» Ф. М. Достоевского не помнит этих слов, оставивших неизгладимую зарубку в российском самосознании. Современниками они были приняты с единодушным восторгом, без тени критики, как воплощение «христианской точки зрения» (Л. Н. Толстой). Между тем тут стоило задуматься: неужели люди, преступившие обычай и закон, осужденные по уголовным статьям Уложения о наказаниях, - убийцы, грабители, воры, конокрады и т.д. (напомним, что у Достоевского речь идет о заключенных омского острога середины XIX века) - неужели они составляют едва ли не лучшую часть общества?..

Пора размышлений пришла, увы, с опозданием. Трудно сомневаться, что весь страстный эмоциональный накал «Очерков преступного мира» с его катоновской концовкой: « Карфаген должен быть разрушен! Блатной мир должен быть уничтожен!»

- не является полемикой Шаламова с этой знаменитой фразой из «Мертвого дома» и сопутствующим ей умонастроением. Разумеется, это не прямая полемика: Шаламов исходит из того, что «Достоевский не встречал и не знал людей из настоящего блатного мира» (очерк «Красный Крест»), но в то же время пишет об «умилении», которым пронизано отношение автора «Записок из Мертвого дома» к своим героям. Во всяком случае, зная многочисленные высказывания автора «Колымских рассказов» о тяжкой вине русской гуманистической литературы в кровавых трагедиях века XX-го - вине, которая заключалась, по мнению Шаламова, в безмерном и безоглядном возвеличении человека и народа («человек оказался гораздо хуже, чем о нем думали гуманисты»; «в наши дни Достоевский не повторил бы фразу о «народе-богоносце»), об этом можно говорить с большой долей уверенности. И сам факт такой полемики -спустя ровно столетие после появления «Записок из Мертвого дома» - является в высшей степени символичным. Спорят не просто два писателя, а два века Росси

и - «золотой», полный надежд и увлечений XIX-й, и суровый, не оставляющий иллюзий ХХ-й...

Частный, казалось бы, вопрос - об отношении к преступности и преступникам - имеет на российской почве огромное, если не сказать - фундаментальное — значение. Чтобы лучше понять это, стоит напомнить, что идея «великих сил», погибших в тюрьмах, никогда не была популярна на Западе. Отдав в свое время дань романтике «благородного разбойничества» (Вальтер Скотт, Шиллер, Гюго), европейская литература не пошла далее этого и не увлеклась тем культом «несчастных», т.е. преступников, который глубоко и надолго воцарился в русской литературе. Помимо всего прочего это отражало разный уровень правосознания общества. В то время как Франция, благополучно «переварив» Жан-Вальжана, продолжала жить по Гражданскому кодексу Наполеона, Россия - из-за извечного превалирования широко понимаемой морали над правом - стала впадать в некое уголовное народничество (иной термин подобрать трудно).

Слово «несчастные», употреблявшееся в народе лишь по отношению к арестантам, идущим в Сибирь, т.е. наказанным преступникам, было возведено в ранг общенациональной сострадательной сверхидеи. «Идея это чисто русская», - подчеркивал Достоевский; «ты любишь несчастного, русский народ», - вторил ему Некрасов - в то время, как в реальности дело обстояло иначе: пойманных конокрадов, например, крестьяне забивали насмерть - это было «обычное право»; в Сибири каторжников и ссыльных - как уголовных, так и политических -ненавидели и т.д.

Разумеется, завороженность идеей «великих погибших сил» имела глубокие социальные основания - она была реакцией на жестокую репрессивную политику самодержавия, на произвол, преобладание административных мер над правовыми – и в этом плане России было далеко до западных конституционных стандартов Б. Кистяковский, автор наиболее конструктивной статьи сборника «Вехи» (1909 г.), писал о «притупленности» правосознания интеллигенции, но это относится ко всем слоям населения, в том числе к властям. Недаром он цитировал Герцена: «Русский, какого бы звания он ни был, обходит или нарушает закон всюду, где это можно сделать безнаказанно, и совершенно так же поступает правительство». Не потому ли так живуча оказалась на Руси поговорка «От сумы да от тюрьмы не зарекайся»?

На этой почве родилась и другая типично российская черта — вера в некие «революционные» качества преступников. «Соединимся с лихим разбойничьим миром - этим единственным истинным революционером на Руси!» - возглашали Бакунин и Нечаев в своем знаменитом «Катехезисе». Это были не только мечтания, опиравшиеся на фольклор, на предания о Разине и Пугачеве. В начале века в политических целях стали бандитским образом грабить, «экспроприировать» банки, в чем отличился, как известно, Иосиф Джугашвили. Чрезвычайно показательная деталь: любимым занятием будущего «отца народов» в вологодской ссылке - об этом свидетельствуют воспоминания Хрущева - было общение с уголовниками, которых он называл «хорошими ребятами» [2]. Большевики - если не все, то многие - видели в них тоже «несчастных» жертв режима. И не из идеи ли «несчастных» выросла в конце концов зловещая идея «социально-близких»?

Этот краткий исторический экскурс наглядно показывает, что романтизация преступного мира имеет весьма глубокие корни в российском сознании и вовсе не сводится к «дружному воспеванию» блатных в советской литературе 20-30-х годов, как считает, например, А. И. Солженицын. (В главе «Социально-близкие» «Архипелага ГУЛАГ» упрощены, а отчасти и утрированы некоторые положения «Очерков» Шаламова). В своем обобщении Шаламов идет много дальше. «Художественная литература, - подчеркивает он, - всегда изображала мир преступников сочувственно, подчас с подобострастием». Писатель берет имена и произведения наиболее известные - он не пишет научного трактата, для него важна общая тенденция, именно - изначально ложный (романтический, т.е. идеализированный, неадекватный) подход к изображению уголовщины - «этого коварного, отвратительного мира, не имеющего в себе ничего человеческого». Успех таких книг у читателей, по его убеждению, принес «неизмеримый» и «необозримый» вред.

Это - не рассуждения моралиста-педанта, стремящегося оградить молодежь от «вредных» книг, а горькие выводы писателя-философа, который как никто другой глубоко познал зыбкость нравственной природы человека, ее податливость изощреннейшим формам зла, разлитого в мире Ведь Колыма была для Шаламова не только апофеозом человеческого растления (99 процентов людей, по его мнению, не выдерживали этого испытания, скользя по наклонной к морали блатарей), - она стала в его глазах кладбищем всех светлых и благородных идей человечества Писатель постоянно возвращает нас к «нулевому», дохристианскому миропониманию он, кажется, готов поспорить и с Евангелием, где были посеяны первые зерна гуманизма (если говорить об отношении к преступникам, то это зерно содержит притча о разбойниках, распятых вместе с Христом). Трудно назвать это дерзостью или «богоборчеством» - речь идет о предельно трезвом, реальном взгляде на род людской освобожденном от «розового» человеколюбия. Если угодно - о новом гуманизме, который с ней неизбежностью должен родиться в стране, пережившей Колыму и многолетнюю деспотию политических и уголовных «воров в иконе».

Многое в «Очерках» Шаламова непривычно, и прежде всего ненависть - откровенная, безграничная и беспримерная - к преступному миру. Нужно ли объяснять ее причины? Каких еще чувств ожидать от человека, художника с высочайшими этическими представлениями, который злой волей судьбы был смешан с отбросами общества и собственной кожей и кровью испытал волчью безжалостность этого мира? Разве не является эта ненависть сгустком чувств всех тех, кто был зверски бит на этапах, подвергался унизительному «шмону» и получал нож в живот за отказ подчиняться «пахану»? Особый счет к блатным у Шаламова - за 1937-й год, когда они, превратившись вдруг, по указанию свыше, в «друзей народа», с горячечным сладострастием бросились участвовать в расправе с «врагами народа». «Их кровавый отклик на этот провокационный призыв никогда не изгладится из моей памяти», - писал Шаламов в письме к Б. Пастернаку (1956 г ).

Он не раз повторяет: «Блатари-нелюди», они «недостойны имени человека», «им нет места на земле» ... Заметим, словом «блатарь»[3] писатель именует новое поколение, новый массовый тип особо циничного преступника, порожденный советской эпохой. «Очерки» раскрывают генезис этого мира, его становление, происходившее по мере расширения системы ГУЛАГа. Шаламов открыто осмеивает идею «перековки» уголовников и бытовиков в «сознательных пролетариев» - идею, которая в немалой степени способствовала тому, что блатари изначально заняли в лагерях привилегированное положение. Уже тогда, в 30-е годы, оформилась и закрепилась та схема внутрилагерных отношений, которая действует и доныне. В этом смысле «Очерки» нисколько не устарели. По-прежнему живы все обычаи блатного мира, его жаргон, «идеалы» и «эстетика» (лишь слегка модернизированная, но с неизменным предпочтением С. Есенина). Нисколько не изменился и механизм вхождения новичка в преступную среду - только теперь вместо сыновей «раскулаченных» мы наблюдаем среди волонтеров гораздо более пестрый социальный и национальный состав. Полностью сохраняет силу положение Шаламова о том, что правят этим подземным миром потомственные «воры-аристократы» - «те, кто выросли с раннего детства в блатных традициях, в блатном ожесточении ко всему миру» Самое же важное - неизменным остался основной закон жизни уголовного мира, который состоит, по Шаламову, «в беспредельной наглости, в отсутствии всякой-морали». Убедиться в этом, увы, смогли сегодня не только наши соотечественники, но и спецслужбы Америки и Европы, куда проникла русская мафия.

Что же особенно актуально, на мой взгляд, в наследии Шаламова, посвященном уголовному миру? Как это ни покажется странным - именно ненависть писателя (если угодно, назовем ее более мягким словом «непримиримость»). Ведь очевидно, что беспрецедентный взрыв преступности в России стал возможен во многом из-за благодушия, недооценки «блатного фактора» при принятии политических решений. Невольно напрашивается мысль, что высшие властные структуры государства, начиная с 1985 г и доныне, находились и находятся в плену застарелых романтических иллюзий относительно криминального потенциала общества. «Лев прыгнул» прежде всего потому, что в неутихающей политической борьбе оказались вовсе забыты защитные, страховочные меры по нейтрализации этого реального, чрезвычайно опасного потенциала. В результате Россия переживает тот худший вид демократизации, о котором предупреждал еще К. Н. Леонтьев, — «демократизацию пороков». Существенную роль здесь сыграла общая обстановка нравственного разброда, растерянности, релятивизма, господствующая в обществе, а об уровне правосознания и говорить не приходится - он в точности совпадает с характеристикой Б. Кистяковского почти вековой давности.

В этих условиях призыв Шаламова «разрушить Карфаген» может показаться даже запоздавшим. Но он спасителен именно сейчас, в критической ситуации. Никакая «борьба с преступностью» невозможна без твердых понятий о добре и зле, о чести и достоинстве человека, о том, что можно и что нельзя делать - категорически - тому, кто претендует на имидж «порядочности» и «честного ведения дел». Строгие шаламовские императивы особенно важны для молодежи, а еще более - для интеллигенции, как и прежде любящей заигрывать с преступным миром. Между тем, предупреждает писатель, любые попытки контакта и компромисса с блатным обществом и его моралью неизбежно ведут к плачевному исходу. Яркая иллюстрация тому - рассказы «Заклинатель змей», «Боль» и другие, где варьируется коллизия «интеллигент - блатари». Написанные на лагерном материале, они представляют собой в то же время универсальную и глубоко символическую модель отношений, когда голодному интеллигенту, начавшему за миску супа «тискать романы» блатарям, неминуемо грозит перспектива превратиться в «машку» или чесать пятки какому-нибудь «пахану»...

Чрезвычайно полезна шаламовская непримиримость и людям, непосредственно связанным с защитой права и отправлением правосудия. Тот факт, что в этой сфере неоправданно распространился либерализм, подогреваемый общественным мнением, не подлежит сомнению. Разумеется, ненависть автора «Очерков преступного мира»1 к блатным нельзя понимать как призыв к террору и ужесточению наказаний по всем видам преступлений. Очевидно, что Шаламов адресует свои чувства прежде всего «аристократии» блатного общества - матерым рецидивистам. Но моральный принцип писателя - «помнить зло» - имеет право на более широкое распространение. Он противостоит всем формам размягченной российской «гуманности» и в конечном итоге соответствует здравому смыслу и постулатам этической философии. Библейская заповедь «око за око» вовсе не так порочна, как принято считать. Стоит, пожалуй, прислушаться к глубокому выводу одного забытого мыслителя: «Эквивалентность воздаяния - вот, наверное, единственный правый принцип права. Око за око. Но только за око. И за око не более ока. И не менее, ибо семь раз допущенное милосердие к преступнику семижды семь раз попускает новое преступление, семижды семьдесят семь раз оказывается немилосердным к жертве»[4].

Но важнее всего в практическом смысле осознать грозное свидетельство «Очерков» Шаламова о том, что главным рассадником преступности, источником яда, поражающего общество, является лагерь, тюрьма, вся исправительная система, оставшаяся почти неизменной в своей старороссийско-советской сущности. Именно эта система, поглощающая скороспелые плоды неразборчивого, зависимого от прихотей властей судопроизводства, вечно шатающегося от крайности к крайности, взращивает ежегодно и ежечасно будущие кадры уголовников. Тот печальный факт, что Советский Союз, начиная со сталинских времен, резко обошел все остальные страны по количеству заключенных (и политических, и уголовных), несомненно, в решающей степени оказал влияние на нынешнюю «криминальную революцию». И сегодня Россия по-прежнему занимает первое место в мире по этому социальному параметру (на сто тысяч населения - 558 человек, в то время, как в Голландии - 40, в Германии - 80, в Турции - 100). Надо ли удивляться, что в этой огромной массе за десятилетия выковался (не «перековался»!) целый клан или «орден», как пишет Шаламов, потомственных блатарей, для которых любые политические перемены во «фраерском» обществе - благо, если они дают свободу действия.

Еще меньше надо удивляться - ввиду все той же массовости - тому влиянию, какое имел и имеет этот мир на «волю», на обычаи и нравы общества, с давних пор лишенного иммунитета против уголовной романтики и потому воспринимающего, например, жанр блатной песни как «свой», близкий и привлекательный... Именно в совокупности, как сообщающиеся сосуды, тюрьма и воля, столь похожие по своей психологии и легко находящие общий язык, образуют ту твердокаменную цитадель, тот «Карфаген», разрушить который призывал Шаламов. Терпимость общества к расползанию преступности давно уже исчерпала все пределы. Признание бывшего и. о. Генерального прокурора России А. Ильюшенко: «Сегодня речь идет о том, кто кого поставит на колени: государство мафию или мафия государство»[5] свидетельствует, что Россия на пороге XXI-го столетия подошла к самой, может быть, опасной черте за всю свою историю. А последующая судьба этого высшего блюстителя законности (как и его преемников, сменяемых, как перчатки) наглядно подтверждает старую народную мудрость о том, с какого места «гниет рыба»... [6].

Оглянемся же назад. Неужели все повторится: снова будем «любить» и прощать преступников, называть их «несчастными», «жертвами», «хорошими ребятами»? Или же пройдем, наконец, целительную науку ненависти, которую настоятельно рекомендовал писатель?

Есипов В. Провинциальные споры в конце XX века. — Вологда: Грифон, 1999. — С.190-195.

Примечания

  • 1. первые публикации в журнале «Дон», 1989, № 1 и в кн.- В. Шаламов, «Левый берег». М Современник, 1989. (без очерка «Сергей Есенин и воровской мир») Первое полное издание в кн.: В. Шаламов, « Колымские рассказы» в 2-х т.т., М. Русская книга, 1992. Настоящая статья, написанная в 1994 г., является предисловием к задуманному тогда же отдельному изданию «Очерков преступного мира»
  • 2. Вопросы истории. 1992. №1. С. 59
  • 3. Дореволюционное слово «блат» (на языке одесских воров - «ладонь») вошло в широкое употребление в середине 20-х годов В XIX в. «блат» означал любое преступление, а «блатырями» называли конокрадов. См. Ж. Росси, Справочник по ГУЛАГу
  • 4. Трубников Н.И. Притча о Белом Ките. – Вопросы философии. 1989. №1. С. 73.
  • 5. Независимая газета», 24 июня 1994 г.
  • 6. Добавление 1999 г.