Переписка с Гродзенским Я.Д.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому[1]
Дорогой Яков.
Спасибо тебе за письмо. Я рад, конечно, возможности выступить — от имени мертвых Колымы и Воркуты и живых, которые оттуда вернулись.
Продолжаю 16-го, после передачи[2] . Передача прошла хорошо, успешно. Но это дело требует большой собранности, сосредоточенности и напоминает больше съемку игрового кинофильма, чем фильма хроникального, хотя, казалось бы, должно быть наоборот. На крошечной площадке внутри огромной коробки телестудии, заставленной аппаратами, увешанной кабелями, сигналами, работает человек пятнадцать — режиссеры, операторы, нажиматели звонков и прочие лица, деловое содержание которых определить сразу нельзя. Все это висит в метре от твоего лица, освещенного ярким светом, словом, ничего домашнего в телестудии нет.
Слуцкий делал вступительное слово — не шире и не глубже своей рецензии, в тоне благожелательности, без акцента на лагерь, на прошлое. Характеристики сути моих трудов он также не давал. Затем я прочел «Память», «Сосны срубленные» и «Камею» в полном, неопубликованном варианте. Затем Д. Колычев — молодой актер из Театра Лен. комс. — прочел «Оду ковриге хлеба» и новое стихотворение «Вырвалось писательское слово» (из тех, что я читал в Доме писателей). Я актерской читки не люблю никакой и жалел, что не сам прочел эти стихи. Вот и все. Конечно, я не мог и не имел права отказаться. Устроил это все Борис Слуцкий.
Сердечный тебе привет. Приехав в Москву, ты найдешь у себя дома две моих открытки. Оля сейчас в Гаграх — до 28 мая. Желаю тебе самого лучшего. Как только приедешь в Москву — приходи.
Даже одежда для телевизора должна быть, как в детской игре: «черного и белого не выбирать».
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Яков.
Я получил сегодня утром справку о десятилетнем стаже подземном из ГУЛАГа. Весь этот успех дела, к которому я не имел силы прикасаться целых семь лет, стал возможен исключительно благодаря твоей энергии, инициативе и помощи решающей. Соображения твои насчет Москвы были глубоко правильны. Благодарю тебя от всего сердца. Я теперь сумею избавиться от новомирских[3] обязанностей, которые меня обременяют, ибо я не такого высокого мнения о многих предметах нашей литературной жизни, которые принято высказывать сотруднику этого журнала. Я проработал в нем целых шесть лет и — кроме денежной — не встретил никакой поддержки. (Кроме сочувственной рецензии на первый сборник.) Когда ты приедешь в Москву? Я получил твою открытку после рецензии Инбер[4] — рецензия очень благожелательная, но довольно путаная. Я имею в виду ошибку
со стихотворением «Виктору Гюго». «Виктору Гюго» — это Вологда 20-х годов, это же детство и ранняя юность, старик Н.П. Россов[5] (был такой великий энтузиаст шекспировского и шиллеровского театра), играющий молодого короля Карла в «Эрнани» и доказывающий, что для актера нет возраста. «Эрнани» был первым спектаклем, который я увидел в жизни, ошеломившим меня навек. Я и до сих пор благодарен отцу, что он выбрал мне первый спектакль — пьесу Гюго.
А В.М. Инбер приняла строку: «В нетопленном театре холодно...» за лагерные ужасы. Но вся рецензия от хорошего, от самого теплого сердца, да и сказано в ней очень много.
И наша с тобой проза имела успех. Когда ты приедешь в Москву, может быть, мне следует подождать для всяких решений о сборе справок о работе в журналах для стажа? Напиши.
Жму тебе руку, еще раз благодарю.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Яков.
Спасибо тебе за сердечное письмо. Нет, я не догадался снять копии и заверить, но завтра это сделаю. Я написал было Бровченко[6] короткое письмо с изъявлением благодарности, но еще не отправил. Если ты решил приехать в половине месяца (июля), то приезжай числа 12—13 или еще раньше. У меня на стадион «Динамо» на два матча («Торпедо — Торпедо Кт.» и «Динамо — Крылья Советов») куплены билеты — 15-го и 16-го числа с 19 часов. Ночевать можешь у меня, ремонт подходит к концу. Закончат на этой неделе.
Купил книгу «Пенсионное обеспечение» и не спеша посмотрим ее.
Желаю тебе здоровья. Привет жене и сыну. Напиши, приедешь ли.
О Вирте[7] я не читал фельетонов. Известно, когда-то на Колыме я обещал себе, что если вернусь и войду в литературные круги, не подам руку двум литераторам: Льву Овалову[8] за его подлейший роман «Ловцы человеков» и Н. Вирте за не менее омерзительную «Закономерность». «Югославская трагедия» Мальцева[9] — это международный вариант этой же концепции.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Дорогой Яков.
Твое письмо привело О.С. в величайшее волнение. «Это — насчет сватовства!» — сказала она, хватая конверт. Извлеченная из конверта цитата из Чехова разочаровала О.С. Но меня не разочаровала. Я не держусь того взгляда, что в искусстве лгать нельзя. Это пустая красивая фраза. Полнейший провокатор, каким был Генрих Гейне — наиболее яркий пример того, что в искусстве можно лгать совершенно так же, как в любом роде человеческой деятельности. Да и пушкинская «Полтава» — поэма исключительного художественного качества, совершеннейший словесный пассаж, показывает, что художник в Пушкине мог быть отмобилизован на идеи, очень далекие от декабризма. Все гораздо сложнее, чем думалось Чехову. Совершив столетний оборот, русское время подходит в своей шкале к нравственному нулю, как накануне шестидесятых годов. И возможно, что нужно начать с личного примера, с оценки совестью каждого своего поступка — и в нравственном совершенствовании видеть единственный рецепт выбора — чтобы никогда не повторилось то, что было с нами.
Приходи, звони. Жму руку.
О.С. шлет тебе привет.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Яков.
Грипп не дает мне возможности ответить достойным образом на твое сердечное, важное и интересное письмо. [...]
За всю свою жизнь я усвоил урок, сделал твердый вывод, что главное в человеке, редчайшее и наиболее важное — это его нравственные качества. Улучшение тут возможно только с этого конца (а не с «электричества и пара», как шутил Чехов), и роль морального примера в живой жизни необычайно велика. Религия живых Будд, сохранившаяся до сих пор, подтверждает необходимость такого рода примера в живой жизни. Падение общественной нравственности во многом объясняет трагические события недавнего прошлого.
Я думаю, что ты своей жизнью приобрел главное человеческое право — право судьи. Что касается меня, то я просто стараюсь выполнить свой долг.
Приезжай скорее. Ольга Сергеевна и Сережа шлют тебе и твоей семье самые свои сердечные приветы.
Я.Д. Гродзенский — В. Т. Шаламову
Варлам!
Я обещал тебе по приезде в Рязань немедля сообщить о «Вейсманисте». Немного задержался не только из-за разных житейских забот, но и из-за того, что одна читательница (научный работник — физиолог) заявила, что последнюю фразу из «Вейсманиста» («Профессор так никогда и не узнал, что создан электронный микроскоп и хромосомная теория получила экспериментальное подтверждение») надо вычеркнуть, т. к., дескать, и электронный микроскоп и экспериментальное подтверждение известны давно и проф. Уманский не мог не знать об этом.
Читавшие это профессора медицинских (физиолог), биологических и химических наук считают, что фразу надо оставить: электронный микроскоп был создан за границей лишь в 39 году, а у нас еще позднее. И Уманский, находясь на Колыме, мог не знать этого. Резюме: все правильно в «Вейсманисте».
В твой адрес раздается очень много самых хвалебных и лестных замечаний. Не буду перечислять их: это потребует много времени. Скажу лишь, что один сравнивает твое творчество с игрой Жана Габена: скупость и сдержанность сочетаются или подчеркивают трагизм и силу. Один «нигилист» (ему под 70, и он под стать Уманскому), которого в свое время не совсем удовлетворил «Один день...», заметил, что в «Зеленом <прокуроре>» надо бы перегруппировать материал, а в «Заговоре юристов» уточнить сюжет, чтобы было понятно не только тем, кто был «там», но и тем, кто «там» не был.
Впрочем, он же заметил — «хорошо бы издать большим тиражом да перевести на другие языки».
В общем, твое время впереди. Талантливые творения завоюют сердца читателей.
Между прочим, в конце «Шоковой терапии» я приписал, что «Мерзляков должен был умереть». Все читатели считают, что я ошибся. От некоторых мне крепко досталось. Придется стереть приписку.
Когда станешь широко известным писателем, ограничу свои визиты к тебе: не хочу быть ракушкой, прилипшей к большому кораблю, предпочитая свободно обитать в людском планктоне.
Поклон О.С. и Сереже.
В Москву намереваюсь возвратиться числа 20-го, чтобы как-нибудь втереться в Ленинскую библиотеку.
Я.Д. Гродзенский — В. Т. Шаламову
Варлам, здравствуй.
Март и апрель — месяцы моих юбилеев. 13-го марта минуло 30 лет со дня моего ареста в Москве. 17 апреля 1943 года — первое освобождение, 20 апреля 1954 года — постановление о моем освобождении и амнистии, выпустили только в июне. 20 апреля 1955 года — реабилитация.
Все эти даты отмечены появившимися болями в сердце, от которых понемногу избавляюсь лежанием в постели и рецептами жены. Она — педиатр и детишек моего возраста не лечит, но я слушаю ее. Получил примечательное письмо из Воркуты (копию его и моего ответа — прилагаю). Никак не догадаюсь, кто надоумил их написать мне. Мне кажется, что в Воркуте не осталось никого, кто знал бы меня.
Я понимаю, что и музеи, и другие органы хотят изобразить другую историю, а не ту, которая была в действительности. Если воскресить всех погребенных под домами, копрами, клубами, заводами, учреждениями, стадионами, дворцами — зашевелится тундра, стоны заглушат, слезы зальют все процветающее и преуспевающее теперь. У меня нет ни просимых наград, ни грамот. Писать воспоминания так, как им хочется, — не буду. В прошлом я вижу и помню другое.
Знакомый нам поэт[10] писал:
И лишь оглянемся назад,
Один и тот же видим ад.
О себе могу сказать:
Я много лет дробил каменья
Не гневным ямбом, а кайлом.
Я жил позором преступлений
И вечной правды торжеством.
Я не могу и не буду лгать о том, что знал и видел, а видел я, что:
Здесь хоронят раньше душу, Сажая тело под замок.
Кто бы и как бы ни писали историю, пусть помнят — что слез этих жизнь никогда не забудет.
В 30-х годах свирепо, как никогда, шерстили своевременно умершего в 1932 году М. Н. Покровского за его признание, выраженное афоризмом
«История — это политика, опрокинутая в прошлое». И в качестве опровержения этого крамольного высказывания издали Краткий курс Истории ВКП(б).
Не хочу и не буду соавтором нового «Краткого курса», если и пошлю в Воркуту скромные воспоминания свои, то только для того, чтобы современники и прежде всего молодежь помнили и говорили:
Мы ведь пашем на погосте,
Слишком тонок верхний слой,
А под ним людские кости,
Чуть прикрытые землей.
Я написал в музей, что все мои бумаги и документы в Москве. Но там у меня нет ничего. Мне просто захотелось в Москве снять фотокопию с моей справки об освобождении, выданной в 1943 году. Помню, что некоторые торопились эту справку уничтожить, хотя получали паспорта, не многим лучше ее. У других справка отбиралась при повторном аресте. У меня она случайно сохранилась. В ней видно, что вместо трех я отсидел восемь с лишним лет, что после освобождения был закреплен за Воркутстроем. Пока я еще подумываю, не исключено, что пошлю копию ее. Это мой единственный экспонат, который я могу подарить.
Если бы я в прошлом написал и напечатал свои некоторые размышления, то заподозрил бы в заимствовании, прочитав знакомого поэта:
Кунсткамера Данте полна виноватых,
Что ждут, безусловно, законной расплаты,
И Данте хвалился и сам без конца,
Что мучит убийцу и подлеца.
А здесь, в разветвленьи дорог этих длинных,
Нам автор показывал только невинных.
Откуда их столько? Какая страна
Не знает, что значит людская вина?
4 апреля по телевидению показывали Магадан, Чай-Урью. Я насторожился. Боялся пропустить передачу. Конечно, я знал, что именно и как покажут. Но, как всегда, теплилась слабая надежда — а вдруг покажут частицу правды прошлого или вспомнят о нем. Но я увидел то же, что увидел бы в передаче о Сочи и Ялте.
Во второй половине апреля, возможно, приеду в Москву. Надо подумать и о лете. Был я в двух местах Прибалтики, а сейчас подумываю — не съездить ли мне в исконно русский город Калининград и не посмотреть ли все, связанное с жизнью коренного калининградца по имени Иммануил Кант. Я слышал, правда, что на вопрос о том, где дом Канта, ответили вопросом: а это кто? Герой Отечественной войны?
Жму руку. Поклон Ольге Сергеевне. Я ей напишу отдельно.
Копия
Уважаемый Яков Давидович!
Воркутинский музей проводит сбор материала по истории Воркуты. Вы долгое время работали здесь и у вас могли сохраниться фотографии, грамоты почетные и другие награды, документы, номера местной газеты того времени, предметы быта довоенных и военных лет. Особенно ценны будут ваши письменные воспоминания о Воркуте. Мы убедительно просим помочь музею.
С искренним приветом Шурмаева Людмила Николаевна, научный сотрудник отдела истории музея.
Научному сотруднику отдела истории краеведческого музея г. Воркуты Шурмаевой Л.Н.
Уважаемая Людмила Николаевна!
Признаюсь, меня обрадовали и Ваша записка и короткая информация в «Правде» за 18 марта о краеведческом музее и клубе ветеранов города.
Без боязни впасть в риторику могу сказать, что вы затеяли важное и даже великое дело.
Город Воркута молод даже с точки зрения всего лишь одной человеческой жизни, не говоря уж о масштабах истории — ему нет и сорока. Город молод, но история его своеобычна, полна трагических событий и горестных судеб, порожденных печальной памяти годами сталинского культа.
Я прожил в Воркуте с 1935 до 1950 года. Отбыл трехгодичный срок заключения, потом, без суда и следствия, без дела и преступления, получил «довесок» — еще 5 лет, и отработав в качестве з/к 8 с лишним лет, вместо трех, был освобожден за хорошую работу 17 апреля 1943 года — в первый день приезда нового начальника Воркутстроя генерал-майора (тогда инженера-полковника) М.М. Мальцева. Вольные люди нашего типа считались «директивниками», т. е. по директиве сверху были закреплены за строительством. Мы считали счастьем быть не в зоне, окруженной колючей проволокой, а по другую сторону ее, пусть с ограничениями, без права выезда и без многих других фактических прав. Но такая «свобода» казалась кое-кому слишком большой для «врагов народа», добросовестно добывавших уголь и строивших город: 13 декабря 1949 года меня в числе десятков (а, может быть, и сотен) других арестовывают. И лишь летом 1950 года после следственно-тюремных испытаний этапным порядком выдворяют из Воркуты-города, создававшегося главным образом трудами людей 58-й статьи.
Надеюсь, Вы не усмотрите в моих словах нескромного желания порассказать о себе: моя судьба — судьба тысяч других таких же, как и я, многие из которых отдали Богу душу. Своими страданиями, потом, кровью обживали они мертвую тундру, возводя заполярную кочегарку. Они, а не те, кто, стоя на их костях, удостаивался сталинского лауреатства, орденов, медалей, денежных наград и всяких «выслуг лет». Воркута богата полезными ископаемыми. Но неизмеримо богаче ее история, история тех, кто, лишенный человеческих прав, во время Великой войны и еще задолго до нее, героически укреплял силу и мощь своей страны. Вот почему отдел истории должен быть самым важным в краеведческом музее. С большой охотой принимаю предложение участвовать в его деятельности. Все мои документы хранятся в Москве, когда я буду там, пересмотрю их и все, могущее представлять интерес, отправлю к вам.
Что касается письменных воспоминаний, то мне не совсем ясно, как они будут использованы вами, каков должен быть их характер, объем и пр.
Прошу вас числить меня в вашем активе. С удовольствием буду оказывать помощь музею и призывать к ней всех воркутян, встреченных мною в Москве, Рязани, да и в других местах.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Дорогой Яков.
Вечер Мандельштама состоялся 13 мая в университете, только не у филологов, а на механическом факультете, на Ленинских горах. В аудитории на 500 мест было человек шестьсот — дышать нельзя было. Четверть из них — гости, пожилые и молодые, а три четверти — студенты с лицами очень осмысленными, чего не может дать философское образование.
Проводил вечер Эренбург — очень толково, сердечно и умно.
Говорил, что рад и видит знамение времени, что первый вечер Мандельштама в Советском Союзе, председательствовать на котором он, Эренбург, считает большой честью для себя, — состоится в университете, а не в Доме литераторов. Что это даже лучше, так и надо. Мандельштама печатает алма-атинский альманах «Простор» (№ 4 за этот год), и это тоже показательно и тоже хорошо. Он, Эренбург, надеется, впрочем, дожить до того времени, что и в Москве выйдет сборник стихотворений Мандельштама. Читал стихи Осипа Эмильевича, говорил живо, кратко.
«Скамейка запасных» — как говорят в баскетболе — была «короткой». Сидели только Чуковский (Николай), Степанов и Тарковский. Чуковский прочел вслух свою статью о Мандельштаме, напечатанную в журнале «Москва», — статья трафаретная, но для первого вечера о Мандельштаме годилась.
Потом вышел Степанов, профессор Степанов, хлебниковед, и характеризовал работы Мандельштама со всем бесстрастием академичности. Цитаты, ссылки только на печатные произведения и т. п. Зато порадовали чтецы стихотворений — студенты и артисты. (Студенты — лучше, сердечней, актеры казенней, хуже.) И те, и другие держали в руках только списки, только листки журнальные, листки с перепечатанными стихами. То была воронежская тетрадь и кое-что еще. Эти чтецы выступали после каждого оратора.
После Степанова вышел Арсений Тарковский и произнес речь о том, что слава Маяковского и Есенина была гораздо громче, но у Мандельштама — особая слава, а когда весь народ будет грамотным, интеллигентным, тогда и Мандельштам будет народным, и т. д.
После Тарковского вышел чтец, а потом дали слово мне, и я начал, что Мандельштама не надо воскрешать — он никогда не умирал. Упомянул о судьбе акмеистов, список участников этой группы напоминает мартиролог, указал, что и в учении акмеистов было какое-то важное, здоровое зерно в самой их поэзии, которая дала силу встретить жизненные события.
Упомянул о Надежде Яковлевне как не только хранительнице заветов Мандельштама, но и самостоятельной яркой фигуре русской поэзии. Потом прочел свой рассказ «Шерри-бренди». Еще раньше, в середине вечера, Эренбург сообщил, что Надежда Яковлевна в зале. Приветственные хлопки минут 10, но потом Надежда Яковлевна поднялась и резко и сухо сказала: «Я не привыкла к овациям — садитесь на место и забудьте обо мне».
Моим выступлением Надежда Яковлевна была довольна, кажется. Сам вечер собирался с тысячью предосторожностей и хитростей. Дату сменили на более раннюю, но по квартирам звонили, что вечер не состоится. Тех, кто приезжал на вечер без приглашения, встречали у входа студенты, вели к вешалке, лифту, передавая друг другу, доводили до аудитории, которая всякий раз запиралась организатором вечера на ключ.
Я с большим интересом, проклиная свою проклятую глухоту, участвовал в этом вечере. Если Степанов выступил от бесстрастной науки, то я был представителем живой жизни. Вокруг вечера было много колоритных подробностей, я расскажу их при встрече.
Привет родным твоим. Когда ты думаешь приехать в Москву.
О.С. и Сережа шлют привет.
Я.Д. Гродзенский — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам, письмо твое получил. Ты пишешь чертовски неразборчиво. Ей-богу, приходится разбираться в нем, как в ископаемых шумерских клинописях. Письмо очень и очень интересное, ничего секретного и интимного в нем нет, поэтому я позволю себе привлечь к чтению нескольких своих товарищей по Рязани. Каждый из них проявляет очень большой интерес и к твоему творчеству, и к твоей личности. В укор тебе скажу, что ни один из них не сумел расшифровать полностью твое письмо, хотя, конечно, смысл его, в общем, понятен. Я давно советовал тебе поучиться у Акакия Акакиевича Башмачкина каллиграфии. Твоя поэзия и проза вызывает похвалу у всех читателей из моего окружения — людей думающих, привередливо критических и, пожалуй, несколько выше среднего уровня (как-никак, а профессора!). Одни просят познакомить их с тобой, другие привезти тебя в Рязань. По твоему совету я даю теперь один ответ — пишите автору и таким образом заводите с ним знакомство. Вероятно, кое-кто и отважится написать тебе.
Стихи твои перепечатываются на машинке, увозятся, вывозятся за пределы области, география распространения их (и прозы тоже) ширится. Сам я последние восемь твоих рассказов успел лишь бегло прочитать, так как мой экземпляр подолгу задерживается у читателей. Каждый норовит дать почитать своим друзьям, а мне заявляют: вы еще успеете прочесть, экземпляр ваш и никуда от вас не уйдет.
В рассказе «Май» вступление о псе Казбеке настораживает. Ждешь, что разъяренный Казбек вот-вот появится. Однако его нет и нет. Тогда возвращаешься к началу рассказа — быть может, не понял чего-либо, а, возможно, и автор сплоховал или ошибся. И только потом становится понятна аналогия между разъяренным зверем и озверевшим человеком. И это хорошо: пусть читатель, привыкший к разжеванным мыслям, к сюжетной ясности, пораскинет мозгами, призадумается. Пусть подумает и о том, почему «Май». Для кого весна радость, воскрешение жизни, а для кого — безнадежность смерти.
В «Июне» усмотрят патриотизм Андреева. Но кто-то поймет его — голодного и терзаемого. Июнь — война! А встречена она провокациями, доносами, взаимоуничтожением «единокровных» в глубоком тылу своей родины.
В «Аневризме аорты» некоторые видят всего лишь бытовую повесть. Это, разумеется, ошибка. По-видимому, безропотная Катя, ставшая объектом торга и насилия, могла появиться только в условиях Колымы, ибо даже Катюша Маслова независимее и свободнее.
«Надгробное слово» — это не только трагический мартиролог, но и грозное «я обвиняю!». Это самое главное и самое страшное обвинение из всех, какие только можно предъявить «культу». Вспоминаю, что на Печоре в 1935 году я видел могилы. Вместо памятника, креста или звезды — кол с перечнем нескольких десятков фамилий. Позднее на Воркуте появились могилы без всяких кольев. Трупы сваливались в кучу и наспех засыпались промерзшей землей. Отсюда и пошло — накрылся... Накрылся — значит погиб.
В «Артисте лопаты» к «титулу» Оськи (преподаватель истории) я сделал карандашную приписку «ВКП(б)». Во всем нужна точность, историки бывают разные.
Недавно прочел очередные главы Эренбурга «Люди, годы, жизнь» («Новый мир», № 3). Мне кажется, что он понемногу начинает «разводняться». А кое-что вызывает возражение. Он пишет: «Есть эпохи, когда люди могут думать о своей личной судьбе, о биографии. Мы жили в эпоху, когда лучшие думали об истории. Ложь — всесуща и всесильна, но, к счастью, она не вечна. Могут погибнуть хорошие люди, жизнь многих может быть покалечена, и все же в итоге правда побеждает. Для Владо, как и для некоторых моих советских друзей, о которых я рассказал в этой книге, эпоха оказалась очень горькой; но для истории, в которую верил Клементис, она была эпохой побед». («Новый мир», № 3, стр. 81)
«Эпоха была горькой» далеко не только для «некоторых». Этих некоторых было чрезмерно много, и потому я не знаю побед для истории (победы в войне — не в счет, ибо «горечь» была и до войны, и после нее).
Намереваюсь приехать в первой десятидневке июня. Приеду— позвоню, зайду. Мой привет Ольге Сергеевне и юным супругам. Тебе кланяются рязанские читатели и почитатели и мои домочадцы.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Яков.
Получил твое письмо. Начну с оправданий. Я пишу разборчиво только карандашом, чернилами пишу редко. Переписывать не захотелось.
На следующий после мандельштамовского вечера день я был в журнале, который изредка печатает мои стихи. Разговор:
— Значит, на вечере Мандельштама вы читали «Шерри-бренди»?
Я: Да, читал.
— И Надежда Яковлевна была? Я: И Надежда Яковлевна была.
— Канонизируется, значит, ваша легенда о смерти Мандельштама?
Я: В рассказе «Шерри-бренди» нарушения исторической правды меньше, чем в пушкинском «Борисе Годунове». Описана та самая пересылка во Владивостоке, где умер Мандельштам, дано точное клиническое описание смерти человека от голода, от алиментарной дистрофии, где жизнь то возвращается, то уходит. Где смерть то приходит, то уходит. Мандельштам умер от голода. Какая вам нужна еще правда? Я был заключенным, как и Мандельштам. Я был на той самой пересылке (годом раньше), где умер Мандельштам. Я — поэт, как и Мандельштам. Я не один раз умирал от голода и этот род смерти знаю лучше, чем кто-либо другой. Я был свидетелем и «героем» 1937 — 38 годов на Колыме. Рассказ «Шерри-бренди» — мой долг, выполненный долг. Плохо ли, хорошо ли — это другой вопрос. Нравственное право на такой рассказ имею именно я. Вот о чем надо думать, когда идет речь о «канонизации».
-Да... а...Да. Да.
О воспоминаниях Эренбурга в № 4 «Нового мира». Эренбург вознес до небес Сталина (пусть с отрицательным знаком, но это тоже сталинизм). Эренбург подробно объясняет, что лизал задницу Сталину именно потому, что тот был богом, а не человеком. Это вреднейшая концепция, создающая всех сталинистов, всех Ждановых, Вышинских, Ворошиловых, Молотовых, Маленковых, Щербаковых, Берия и Ежовых. Самое худшее, самое вредное объяснение. О Хрущеве и о XX и XXII съездах, разумеется, ни слова и вряд ли по требованию редакции. Словом, «мемуар» сполз в журналистику.
В 1956 году, стоя у столба с репродуктором на торфопред-приятии «Туркмен» в Калининской области, где я работал до реабилитации, я слушал радиопередачу Постановления о культе личности и его последствиях. Там была удивительная формула — которую, на мой взгляд, нельзя было выносить в текст документа — та самая, которой воспользовался Эренбург, доказывая, что он ничуть не хуже и не трусливей других.
О псе Казбеке в рассказе «Май»: аллегория, подтекст — все это должно быть в рассказе. Не обязательно, чтобы Казбек появился, как по рецепту чеховского ружья — в конце рассказа. Это— рецепт не обязательный. Можно добиться желаемого эффекта — ненависти, любви, симпатии, антипатии и т. п. — и без всякого стреляющего ружья. Стреляющее ружье — это требование, унаследованное от XIX века, — так же, увы, как и «характер» — индивидуализация пресловутая. Все это — чушь. Есть один вид индивидуализации — это писательское лицо, почерк, стиль.
Если автор добивается делаемого с помощью «потока сознания» — честь ему и хвала. Но колымский материал — таков, что никакой «поток сознания» тут не нужен. Важно только избежать литературщины, литературности. Так ввести живую нить, чтобы все запомнилось, раскрывало суть события, суть времени. Чем это достигается — пусть читатель и не догадывается. А работа тут большая. Когда пишешь, думаешь только о теме, но о принципах, о способах выражения раздумываешь десятки лет. Работа над аллегорией, над подробностью — деталью, над светотенью — все это обязательно, но очень элементарно. Есть более тонкие достижения, вопросы более сложные. В свое время я много потратил труда на остросюжетные рассказы — часть их была напечатана, а 150 рассказов — пропало.
Очень важно не переписывать рассказ много раз. Первый вариант — как в стихах — всегда самый искренний. Вот эту первичность, сходную с «эффектом присутствия» в телевидении очень важно не утерять во всевозможных правках и отделках, Рассказ сделается слишком литературным — и это смерть рассказа. Материал колымский таков, что не переносит литературности. Литературность кажется оскорблением, кражей.
И еще — никаких очерков в «Колымских рассказах» нет. Я не пишу воспоминаний и стараюсь уйти от рассказа как формы. Очерки — это «Зеленый прокурор», «Курсы», «Материал о ворах». Все остальное — не очерки, а, как мне кажется, гораздо важнее. Вот что ответилось на твое милое письмо. Желаю тебе и твоей семье и всем знакомым твоим рязанским — добра, счастья и здоровья.
О.С. и Сережа шлют тебе привет.
Пиши.
Я.Д. Гродзенский — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам!
Только-только получил твое письмо, датированное 24 мая. Ты, оказывается, можешь пользоваться не только шумерской клинописью, но и вполне современным русским алфавитом. Это твое письмо разобрал сразу (на воркутинском арго — «с почерку»). Одним словом, «с почерку» одолел твой почерк. Свой совет пойти на выучку к АК.АК. Башмашкину беру обратно.
Мне начинает казаться, что я становлюсь при тебе кем-то вроде «тихого еврея» Лавута[11] при Маяковском.
Лавут организовывал гастрольные выступления, а я — чтение твоих произведений в Москве и Рязани. Один мой знакомый перепечатал 20 полюбившихся ему стихотворений в 6-ти экземплярах, красиво переплел и смастерил титульный лист: В. Шаламов «Из Колымских тетрадей». Пять экземпляров он отправил друзьям — в Москву, Харьков, Днепропетровск и еще куда-то. Другие проделывают тоже самое, но только «втихаря».
Л.Н. Карлик как-то спросил меня, удобно ли ему преподнести тебе его монографию о Кл. Бернаре, получившую добрые отзывы за границей и у нас, и получив мой ответ, помчался на почту с бандеролью в твой адрес.
Проф. В.А. Виленский (д-р биологии и химии) не любит писать. В противовес графоманам я назвал бы его графофобом, и он собирается написать тебе; проводит какие-то параллели между тобой и Буниным.
Со мной познакомился молодой (тридцати с небольшим лет) профессор и зав. кафедрой философии Ю.И. Семенов. Несмотря на то, что он занимается диаматом и читает курс его, говорят умен. Но у меня закралось подозрение — познакомился он со мной не только и не столько ради меня, сколько ради желания получать твои работы. По поводу «Аневризмы аорты» врачи сказали, что симптом (кошачье урчание) этот бывает не при аневризме, а при другом заболевании сердца. Я забыл, при каком именно (жены дома нет, спросить не у кого). Но эти же врачи говорят, что замечание носит узкопрофессиональный характер и ничего менять в рассказе не нужно, т.к. придется снимать хорошее название («Аневризма...») или, выбрав кошачье дыхание, ломать повествование.
Все это, в общем, — мелочь и пустяк. Через неделю-полторы уеду в Москву, поэтому ты не отвечай мне на эту записку.
Теперь мои рязанские товарищи, чует мое сердце, будут ждать меня не ради меня самого и даже не ради привозимой мною колбасы, а из-за твоих повестей. Вот, что ты наделал. Да и мне самому не терпится прочесть «Шерри-бренди».
Эренбурга в № 4 «Нового мира» я еще не читал.
Жму твою руку. Поклон О.С. и молодым.
Я.Д. Гродзенский — В. Т. Шаламову
Здравствуй, Варлам!
Я никогда не был согласен с полушутливым и полусерьезным афоризмом мизантропа — «ни одно доброе дело не останется без наказания».
Теперь я начинаю сомневаться в своей правоте. Мои приятели и знакомые были обрадованы, когда я ознакомил их с «Зеленым прокурором», «Надгробным словом», стихами и многими другими произведениями.
Мои приятели и знакомые восхищались автором, благодарили меня, перепечатывали то, что им нравилось.
На этот раз я привез всего 4 вещи — «Поезд», «Утку», «Шерри-бренди» и «Ожерелье»... Я имел неосторожность проговориться, дескать, новелл много. И вот теперь начались нарекания на меня. Почему привезли мало? Неужели Вам так трудно доставить килограмм-два прозы и поэзии? Почему «X» получил от Вас первым, а я только вторым? «У» держал у себя 5 дней, а мне Вы даете только на три!
Одним словом — я жмот, я кулак. Из хорошего превратился в скверного. Вот тебе и диалектика доброго дела, превратившего меня в злого.
Некоторые обижаются за то, что я не могу доставить тебя сюда. Никакая аргументация, идущая от меня, не действует:
— У Вас, Яков Давидович, только одна комната? Но у нас — две и три, и он, В.Т., может остановиться у нас.
— У него, у В.Т., кошка? Но кошку можно привезти и т. д. и т. п.
Слабо действует и то, что ты не Аполлон, которым можно любоваться, и не Квазимодо, на которого следует дивиться, а просто сухощавый, мрачноватый русак-горожанин.
То. что я ознакомил с твоим творчеством, уже забыто. А вот то, что я привожу мало и даю ненадолго, — помнится.
Утешаю обещаниями и посулами. Старики-евреи покатываются с хохоту, когда я упоминаю название новой повести — «Фоне-квас»[12] . «Фоне-квас» — пренебрежительная кличка для простофиль, дубарей, лопухов, для грубых и туповатых. Зачастую она имеет так же нехороший националистический душок.
Живу я здесь вторую неделю. Забежать к тебе перед отъездом, как обещал, не удалось — хождение «по магазинам», хлопоты и заботы. Сын мой околачивается в Москве и, вероятно, в ближайшие дни мне придется поехать с ним в Ленинград.
Вспомнил, — в Москве я познакомил тебя с К.Г. Войновским, а его жена — врач, человек милый и проверенный десятилетиями Воркуты, допытывалась у меня, чем ты болен, не нужно ли тебе лекарств и проч. Они (ее муж и ее зять — видные профессора в
Алма-Ате) могут добывать дефицитные препараты. Я, конечно, от всего отказался.
Видишь, сколько у тебя почитателей!
Интересно, как разнообразны вкусы и разноречивы высказывания. Один старичок-профессор признается: «Я плакал ночью, перечитывая «Шерри...», плакал, перепечатывая его на машинке». Другой старичок, и тоже профессор, возражает:
— Ну, что Вы «Шерри-бренди» это не лучшее. Послушайте, сколь великолепен диалог в конце «Ожерелья...»
Третья не соглашается с первыми двумя:
— «Поезд» — сильнее всего...
Короче говоря, в следующий приезд сюда мне уже нельзя показываться без «Фоне-кваса» или еще чего-либо.
Поклон Ольге Сергеевне и юной чете.
PS. Читал ли ты «Открытое письмо» в «Литературке» за 13-е июля и, пожалуй, еще более пикантную «Реплику» — «История одной телеграммы» в «Известиях» за 12 или 13 июля?
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Дорогой Яков.
Рука еще не совсем зажила, но перешел на обычный способ письма. Посылаю книжку с самым сердечным чувством. Ты знаешь, как я отношусь к тебе.
Книжка прошла удачно — ты увидишь по тексту[13] .
Спасибо тебе за справку о Меньере. Обидно то, что 4 года не было приступов (всего их было до десятка) и вот снова. Четыре шва наложили. Писать я уже около двух недель не могу — так гудит голова. А когда-то годами не мог ни одного слова написать на бумаге. Меньер (синдром) ведь следствие, а не причина. У меня не болезнь Меньера, а то, что вызывает эти же признаки. До сих пор я падал удачно (боком, спиной). На сей раз упал лицом об пол, о деревянные ступеньки, а упал бы на каменной лестнице — разнес бы череп.
Привет и благодарность за справку и заботы.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Дорогой Яков.
Спасибо тебе за сердечное письмо. Увы — в «Москве» будет напечатано только два очень старых стихотворения — тридцать строк за два года — чаще они меня не печатают, как, впрочем, и «Знамя». Только поздравляют с Новым годом аккуратно и желают успеха. Тридцать строк по рублю строка — это тридцать рублей. По полтора рубля — сорок пять. В этих пределах мое коммерческое общение с журналом. Мотивы — я езжу в их кассу (а она на Н. Басманной, где ты когда-то жил), просто боюсь их обидеть, отказываясь от гонорара. Да и мой профком там (Гослит). Договоров у меня сейчас нет. В пятом номере «Юности» будут мои стихи. Тоже очень немного. Правда, публикации в «Юности», с ее двухмиллионным тиражом, приравниваются к выпуску отдельной книжки — по неписаным издательским законам города Москвы, да и «Юность» не стремится что-то исказить, исправить (что всегда в «Знамени» бывает) и вообще публикации в «Юности» — лучшие мои публикации с какой бы многолетней задержкой это ни происходило.
Этой репутацией ни «Москва», ни «Знамя» не обладают. Что касается «Нового мира» — то это журнал, в котором не существует стихов.
Привет жене и сыну.
Перечел письмо. Конечно, лучше два стихотворения, чем ничего. Тем более что я избавлен от всяких редакционных бесед и встреч.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Дорогой Яков.
У меня много хороших личных новостей, а главная — очень большая, не сравнимая с другими, — я получил комнату, уже переехал и живу впервые за шестьдесят лет моей жизни — в самостоятельной, отдельной комнате. Просыпаюсь каждое утро с чувством глубочайшего облегчения, покоя, физического и нравственного удовольствия. В ней полная тишина. По какой-то счастливой случайности комната оказалась в каком-то звуковом вакууме, хотя недалеко от шоссе. Я плохо знаком с законами физики и не знаю, в чем дело.
Комната — самый обычный ЖЭК — то есть лучшая форма воплощения нашего жилищного права. Тебе все эти волнения знакомы, я помню, как ты радовался, когда уехал с Миллионной. На учете я был меньше полутора лет и обязан тут всем М.Н. Авербаху[14] , его советам и действиям, настойчивости, терпеливому общению с таким психом, как я.
Ходатайство это было возбуждено по его инициативе, все хлопоты, от первого до последнего документа, он взял на себя. Сам вопрос, юридический казус которого был возбужден М.Н., имеет интерес большой. Вопрос сводился вот к чему: имеет ли право реабилитированный в 1956 году получить площадь в Москве сейчас, если он не использовал этого права, хотя и вернулся своевременно в Москву. О благодарности моей я не хочу и говорить. Все это вне всех возможных степеней. Превыше всех надежд и желаний. Я ничего бы без М.Н. не добился, конечно. Не одолел бы ни одного барьера. А вообще М.Н. не только собрал и представил все мои документы, но сам участвовал во всех заседаниях, был на всех приемах и прочее. Словом, моя благодарность безмерна.
Вся эта история обрамлена многими пикантными подробностями бытового плана. На освободившуюся комнату (19 метров) претендовала теща Асмуса и жена Асмуса — Ариадна Борисовна, чемпион квартирных драк — в том же стиле, как и десять лет назад, когда мы переезжали с Гоголевского бульвара в их квартиру при помощи милиции и депутата Киевского горсовета генерала Чернышева, а профессор интуитивной философии собственноручно отдирал линолеум с пола квартиры, куда мы в 1957 году переезжали. Вывертывал все задвижки из дверей, все вешалки. Никогда этого не забуду.
На этот раз было заготовлено от этого же семейства мерзостей не меньше, но быстро удалось ввести все разговоры в рамки официальных отношений.
Но это все пустяки. Главное — я живу и дышу в новой комнате. Первое письмо из этой комнаты я и пишу тебе — человеку, которому я так многим обязан. Приезжай в Москву и приходи. Я теперь понял, почему все воркутяне так хорошо говорят об Авербахе. Потому что он делал каждому какие-то реальные и реалистические вещи и именно в этом видел свое значение, роль и масштаб. Я не знаю его воркутинской жизни, но все, все, кто с ним встречается, все чувствуют себя обязанными ему. В эти многочисленные ряды вступаю сейчас и я.
Желаю тебе всякого добра. Очень хочу тебя видеть, чтобы поговорить о М.Н. — во много раз больше, чем я написал. Пиши. Приезжала Л. Волковысская[15] , я получил ее записку (от нее на новой квартире) и говорил с ней. По телефону отказался от всех и всяческих выступлений в их институте.
Привет жене и сыну.
В. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Дорогой Яков.
Поздравлять меня с похвалой «Литгазеты»[16] не нужно, но мне очень дорог твой отклик. Разыгрывается шахматная партия, начатая несколько лет назад — грузность походки, улиткоподобные движения в газетно-журнальном и издательском мире растягивают эту партию надолго. Ответ Лесневского на анкету газеты — это один из ходов этой партии по газетно-журнальной шахматной доске. Приедешь — я расскажу тебе подробно. Коротко: вокруг «Юности» — большой круг людей симпатизируют мне — в стихах, прозе и биографии — а не симпатизирующие Твардовскому критикуют его за то, что он в своем глупом капризе просмотрел мои работы в свое время. Кроме того, генеральная линия «Нового мира» в части стихов основана на догматической некрасовщине, на устарелой поэтике — порочна с начала до конца. Я со своим увлечением каноническим русским стихом, уверенный в безграничности возможностей этого стиха и обладании достаточным качеством стихов для публикаций — стихов программных, основанных на достижениях всей русской лирики XX века, связанных традицией со всем лучшим, что дал XX век русскому стиху, — был бы очень подходящим автором для поэтического отдела «Нового мира». Сейчас ведь нет стихов. Окуджава, может быть, кое-что? Все, что печатается, это нельзя назвать большой поэзией. Стих — это дело очень тонкое, и, конечно, меньше всего победы ждут на некрасовском пути. В поэзии это все — пройденный, давно пройденный этап. Как в живописи передвижники, стихи некрасовского плана могут вызвать только горестные эмоции у культурного человека, у молодого поэта.
Лесневский, автор ответа на вопрос анкеты «ЛГ» — автор ряда книг о стихах — лефовского — асеевского — маяковского плана. Но он понимает, что нужно новое. Вот это новое он видит и в моих стихах и в прозе.
Сейчас вышла книга Луначарского «Воспоминания и впечатления» — там много есть занимательного. Вплоть до пользования фамилией Зиновьева в весьма ответственный момент. Из воспоминаний Луначарского очень хорошо видно, что он всегда работал с комиссаром, будучи наркомпроса. Ленин ему не верил ни на грош. Сначала это была Крупская, потом Покровский, Варвара Яковлева, позднее Вышинский... Решил, очевидно, сократить сугубую внимательность по отношению ряда бывших имен. Посмотри сам, если не найдешь, возьми книгу у меня. Приезжай сегодня в Москву. Я до сих пор еще не начал протезирование у С.Л. Розенштана. Выполняя его указания, я сделал снимок, закончил лечение, но оказалось, что надо еще удалять все лишнее. Я думал, что это сделает в лечебнице С.Л., но оказалось не так, и удалять и залечивать раны мне пришлось в своей поликлинике.
Жму руку.
Привет Н.С.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Дорогой Яков.
Спасибо тебе за твою сердечную открытку.
Со мной в пятницу в «Советском писателе» произошел занятный случай. Я сидел у Регистана (это сын нашего Эль-Регистана, автора пресловутого «Гимна» — но тоже уже в годах — он заведует поэзией народов СССР) и ждал своего редактора Фогельсона — принес ему для будущего сборника стихи. Регистан говорит: «Вы не хотели бы, В.Т., поработать для нас?» (А я им переводил раньше несколько раз пять-шесть лет назад.) Я говорю: «Хочу и обязательно к Вам зайду поговорить на эту тему». Регистан говорит: «Не заходите, а берите прямо сейчас. Пойдемте, я Вас познакомлю с автором и, если его судьба и стихи покажутся Вам интересными, берите». Мы вышли, и он познакомил меня с минским еврейским поэтом, пишущим на еврейском языке, наших лет. Был на войне, потерял ногу. Получил срок и просидел десять лет в лагере. Вторая нога за это время потеряла гибкость, образовалось что-то вроде контрактуры, и он прыгает на двух как бы протезах. Ну, сам понимаешь, еврей да еще инвалид с военным протезом, да еще лагерник, да еще поэт, пишущий стихи. Я говорю Регистану: «Да, я возьму переводы, а где стихи?»— «Стихов нет, привезет через полчаса». Приехал мой редактор, мы отвлеклись разговором об удивительной судьбе Белинкова[17] . Я разговариваю и все время думаю: если хоть строчка будет в этих стихах о благодарности за судьбу и науку, хотя бы в самой завуалированной форме, я новых стихов не возьму, откажусь. Привозят стихи. Я просматриваю то, что мне досталось (мы переводим пополам с Озеровым) и ничего «компрометирующего» не нахожу. И беру. Потом просмотрел дома. Это — поэт, божьей милостью поэт-самоучка, разбитый жизнью в лагере и войной. Трещина по сердцу, тревога, но ни строчки, ни звука, что было бы подлым, уклончивым. Вот такой герой. Весь тон обвинения скрытого, искренность, обида.
Я обещал и ему и Регистану сделать все, что в моих литературных силах, чтобы эти стихи не утратили тех качеств, которые всякий стих всегда теряет при всяком, даже гениальном переводе.
Сегодня он был у меня — Мальтийский Хаим Израилевич[18] . Его мать, жену и детей немцы убили. Что за жизнь, Яша. Я похвалил стихи, сказал, что для меня самое главное, чтобы Вы ничего не забыли. Ни Гитлера, ни Сталина. Но и по стихам видел, что автор не забудет, не собирается забывать. Нет стихов «проходных» или фальшивых, а счастье — еврейское счастье, шутки — еврейские шутки.
Я очень доволен. Перевожу на полный ход. Это ведь очень легкое дело (по подстрочнику). Когда-то я переводил до 300 строк в день.
Неожиданно главную роль сыграла секретарша отдела Регистана — Наташа. Она сказала: чем Вы будете сидеть в коридоре, сидите здесь. Фогельсон сейчас придет. И возник разговор, когда пришел не Фогельсон, а Регистан.
Теперь о стоматологе. Тут вот как получилось. Лечение в зубной поликлинике тянулось чуть не месяц — компрессы не сняли опухоли с крайне важного последнего коренного зуба. Со снимками я направлен на консультацию (там есть специалист-консультант), который записал в лечебную карточку об удалении трех зубов, в том числе коренного.
Со снимком я отправился к С.Л. (созвонился по телефону). Он посмотрел снимок и сказал: «Зубы надо удалять», — и написал записку об удалении четырех зубов.
Я думал, что это удаление он делает в своей поликлинике сам, но оказалось не так. В ближайший же день все четыре зуба были удалены (еще 1 зуб выдерут против намерений врача из поликлиники Литфонда), удалены все те зубы, о который писал С.Л.
Когда зубы зажили и неделю назад я ему позвонил, он сказал, что в поликлинике прием работ и заказов прекращен, и мне нужно дождаться 12 августа, снова позвонить ему. Кажется, это было число 10? 11? Вот я и жду. Зубы у меня все залечены, пять зубов выдернуто, но никакого движения по собственно протезному пути еще нет.
Я думал, что ты застанешь начало работы, если нет никаких других причин отсрочки (нежелания и так далее), об этом я судить не могу, но конечно уже начал бы что-то делать в Литфонде, в районной поликлинике или в платной лечебнице — зубов ведь нет совсем. Было девять, пять удалили.
Сердечный привет Нине Евгеньевне.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Дорогой Яков.
Спасибо за открытку. С сыном твоим я уже говорил по телефону о протезисте. Сергей Яковлевич был так терпелив, что добился понимания лишь вторичным звонком.
Работа по стихотворным переводам мне хорошо знакома. Я много переводил в 1956/58 году и для «Советского писателя», отдела поэзии народов СССР, и для Гослита, и для «Иностранной литературы» — издательства, а не журнала. Для них я перевел несколько стихотворений Радована Зоговича[19] — это очень хороший современный поэт, серб, на сербохорватском языке пишет. Переводы были трудные, но интересные, и я не пожалел времени, тем более что тогда из «Москвы» меня вышибли, и было надо что-то делать. Я перевел Зоговича хорошо, удачно. Редакторам очень понравился. Однако оказалось, что издать Зоговича у нас это хитрость сталинистов московских. Оказывается, Зогович — враг Тито, ярый сербский сталинист, всю силу тратит на борьбу с Тито. Когда после романа с Югославией — Хрущев уступил нажиму справа — в Москве стали спешить готовить сборник стихов Зоговича, пока что у нас издававшегося, а когда определился курс на сближение с Югославией, Зогович был неуместен. Его и не издавали, и вся моя работа пропала. (Кроме уплаты грошового аванса.) И я материл Слуцкого нещадно про себя, что не предупредил о сталинистском роке Зоговича. Я бы все разгадал и не взялся. Переводы стихов — дело хорошее и не трудное, хотя и очень неприметное. Строк 300—400 в день я переводил, а Евтушенко уверял, что может переводить до 1000 строк за шестичасовой рабочий день. Возможно.
Главный минус этой работы в том, что по нашей издательской практике материальный эффект наступает только через три года (как и с изданием обычных стихов).
В «Советском писателе» я когда-то, году в 1957 (?), переводил Исхака Машбаша. Это такой адыгеец, партийный pa6oтник, начисто бездарный человек (как, между прочим, и Джалиль — Муса Залилов, которого я хорошо знал по университету и общежитию в Черкасском переулке).
Машбаш жал на все свои партийные национальные педали, требуя превратить его в поэта. А когда увидел, что я этого делать не хочу, отказался от моей работы по переводу его стихов. Сотрудники «Советского писателя», да и сам я много раз его спрашивал, в чем все-таки дело конкретно. Образ, тон пропал, что ли?
— В ваших переводах слишком много буквы «и», — объяснил Машбаш. Ну, тут я с ним расстался. Так что не все на этом поэтическом горизонте тепло и ясно. Написал тебе целый трактат.
Привет Н. Е.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Дорогой Яков.
Сердечная благодарность Нине Евгеньевне (и тебе) за рецепты и справку о Меньеровской болезни. Неожиданности могут быть всегда (вроде падения в Ленинской библиотеке и спор с милиционером в метро). Пусть справка будет в кармане на всякий случай.
Пусть Нина Евгеньевна не боится, что я как-нибудь не так буду принимать атропин. Я принимаю на сахар по 7—8 капель два раза в день десять дней в месяце. Потом двадцать дней отдыха и снова десять дней по 2 раза в день 8 капель на сахар.
Я атропин принимаю 10 лет по этой прописи. Раствор этот много лет во всех аптеках давали по рецепту без печати и не отбирали рецепта. Собственной рукой Циммермана выписанный рецепт служил несколько лет — бумага была меловая. А года три назад стали отбирать рецепты и по осложнению лечение пропускать нельзя, а рецептов не дают врачи.
Желаю тебе всякого добра. Если увидишь Солженицына — передай ему привет. Карлику тоже. Я видел его сына недавно, в то время, когда отец отмечал 70-летие.
Жму руку. Напиши, когда приедешь в Москву.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Яков,
Сейчас в Москве идет борьба с пьянством, поэтому меня задерживают на улице чуть не ежедневно — в метро, троллейбусах, около магазинов и водят в милицию, где справка Нины Евгеньевны не всегда помогает. Я ведь не могу разъяснить справку спокойно — тогда бы и справки не надо. Я начинаю волноваться, горячиться — и впечатление алкогольного опьянения усиливается, а не уменьшается. Так было уже десятки раз за последние 10— 12 лет. Вчера милиционер близ Краснопресненского метро (той самой станции, где я на выезде по эскалатору упал в первый раз в 1957 году, получив навсегда инвалидность) сказал так, просмотрев эту справку: «Справка справкой, а сейчас вы пьяны, и в метро Вам не место. Идите домой».
Нельзя ли у Нины Евгеньевны попросить справку, более понятную для работников метро и милиции, проект которой я прилагаю к письму.
Рецепты мои на нембутал на исходе, и если Н.Е. возобновит свою любезность — буду очень благодарен. С такой же просьбой я обратился бы к Вере Федоровне и жду твоего приезда.
Но все это — не главное.
Главное же в том, что я сейчас в срочном порядке, в декабре 1970 года, возобновляю хлопоты о пересчете пенсии на основании последних законов, о которых ты знаешь: включение литераторов в писательские списки.
В прошлом году у меня не было заработков, дающих право на успех перерасчета, а в 1970 году я получил по договору с «Советским писателем» за книжку стихов и как бы ни малы эти деньги (1000 рублей) при одобрении, при выплате 60% по договору, я эти деньги уже получил вместе с другими заработками. Собирается за 1970 год сумма, достаточная для права на успешный пересчет. Моисей Наумович согласен мне помочь. Но нужно, даже необходимо, твое именно присутствие, консультация и информация.
Надо рассказать, как оформлялась пенсия тобой (документы, приемы, справки, разговоры в собесе), словом нужен именно твой совет, именно тот опыт — именно потому, что ты, и Н.Е., и В.Ф. понимают истинную сторону юридической природы некоторых человеческих прав.
Словом, мне хотелось бы по этому крайне важному вопросу повидаться с тобой, до подачи заявления в собес.
Когда ты будешь в Москве? Напиши, позвони, я приеду на Русаковскую, и мы обсудим перспективы этого моего нового ходатайства. М.Н. не очень ясно представляет себе особенности этого рода хлопот, стоя на гранитной почве классического документа, вроде копии трудовой книжки, тогда как мы с тобой смело вступали на зыбкую почву медицины и держались на ней уверенно.
Вот это-то все я и прошу тебя срочно со мной обсудить.
Сердечный привет Н.Е. Яблочное варенье доедено, и я шлю тысячи благодарностей.
P.S. Можно провести и другое сравнение. М.И. стоит на граните социалистического реализма, а мы с тобой предпочитаем зыбкую почву модернизма и держимся на ней достаточно уверенно.
Проект справки.
Крупно: Медицинская справка
Больной писатель Шаламов Варлам Тихонович, 1907 г.р. страдает (хронически болен)
Пропуск
Крупно: Расстройством вестибулярного аппарата, что проявляется в шаткой походке (неустойчивая), заикании, потере слуха, головокружении, тошноте.
Пропуск
Больной может ошибочно быть принят за пьяного. Заплетающаяся речь. Больной может внезапно упасть. В случае появления приступа на улице или в общественных местах просьба к гражданам оказать больному первую помощь: помочь лечь в горизонтальное положение, положить в тень, облить голову холодной водой, ноги согреть.
Пропуск
Вынести на свежий уличный воздух из душного помещения, только не на солнце.
Не усаживать и не поднимать головы.
Вызвать «Скорую помощь»!
Разрывал и вновь заклеивал конверт я сам.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Дорогие Нина Евгеньевна и Яков.
Сердечно благодарю за срочную помощь и прошу выразить все мои благодарности Льву Наумовичу, хотя у меня с ним разные мысли о путях прогрессивного человечества. Но разве в этом дело.
Медицинская справка текста профессора Карлика в высшей степени улучшила мой проект — и уже применялась в объяснении с водителями троллейбусов — ибо те имеют те же задания, что и милиция, и служащие метро.
Собственноручно профессор успокаивает, приводит меня в состояние глубокой благодарности.
Успокой Нину Евгеньевну. Нембутал я принимал двенадцать лет, каждый день не увеличивал дозы, хотя имею указание приема от профессора только увеличить, если надо. Но мне — не надо. Что касается пенсионных дел, то, конечно, новость есть, и эта новость заключается в правительственном законе о уравнении в правах с писателями трех московских групп литераторов. Случайно я оказался в числе людей, которые состоят на профсоюзном учете, именно в такой организации.
Нужен только заработок. А заработка у меня нет, ибо за стихи платят гроши и из многочисленных моих публикаций на пенсию не скопилось.
1970 год выходит с привлечением Казахстан, издательства, журнала и Гослита на 2400 рублей.
Но оказалось, что надо справку за 2 года — а не как я думал раньше. На ту же пенсию, что получал я, жить нельзя в Москве, по два рубля в день.
Жму. Привет.
Огорчен твоей болезнью. Желаю поправки. У меня нет такого желания пить и никогда не было — в 1956 году меньше всего, но я отношусь с уважением к этому мнению. Сердечный привет.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Яков, как твои дела? За твои добрые дела тебя следовало наградить бессмертием. Но бессмертие вовсе не исключает кратковременных недомоганий, всевозможных кризов?
Не можешь держать перо в руке. Ответь в двух словах.
Карточка Н.Е. и профессора Карлика дают мне необходимую уверенность. Но даже вчера вечером пришлось ее предъявлять прохожему милиционеру.
«Выпил, старик. Ну, иди, иди».
Сердечный привет И.Е. и профессору Карлику.
Примечания
- 1. Гродзенский Яков Давидович (1906—1971) —друг В.Т. Шаламова со студенческих лет, репрессирован в 1935 г., отбывал срок заключения на Воркуте, в 60-е годы помогал Шаламову в житейских заботах.
- 2. Запись телевизионной передачи не сохранилась.
- 3. «Новомирские заботы» — работа В. Шаламова в «Новом мире» по рецензированию самотека.
- 4. В. Инбер. «Вторая встреча с поэтом», «ЛГ», 1964, 23 июня.
- 5. Россов (настоящая фамилия Пашутин) Николай Петрович (1864— 1945) — актер.
- 6. В. Шаламов и Я.Д. Гродзенский упоминают о рязанских знакомых Я.Д. Гродзенского (Бровченко, далее проф. Карлик, проф. Виленский, Волковысская).
- 7. Вирта Николай Евгеньевич (1906—1976) — писатель официозного направления. Известия 2.07.64 г. поместили письмо работников автобазы о некорректном поведении Н. Вирты.
- 8. Овалов (настоящая фамилия Шаповалов) Лев Сергеевич (1905— 1997), окончил МГУ в 1929 г., репрессирован 1941 — 1956 гг.
- 9. Мальцев Орест Михайлович (1906—1972) — писатель.
- 10. Цитируются с некоторыми искажениями стихи из «Колымских тетрадей» В. Шаламова.
- 11. Лавут Павел Ильич (1898—1979) — автор книги «Маяковский едет на съезд» (1969).
- 12. «Фоне-квас» — повесть Г.Г. Демидова.
- 13. Сборник стихотворений В. Шаламова «Дорога и судьба».
- 14. Авербах Моисей Наумович — друг Я. Д. Гродзенского. Отбывал срок на Воркуте. В 60-е годы работал на общественных началах в жилищной комиссии Моссовета.
- 15. См. пр. 6.
- 16. Подводя полугодовые итоги в «ЛГ» 10 июля 1968 г. рецензент Лесневский Станислав Стефанович отметил как лучшие стихи публикации Шаламова в № 3 «Москвы», № 5 «Знамени» и № 5 «Юности».
- 17. Белинков Аркадий Викторович (1921—1970) — писатель, литературовед, эмигрировал из СССР в 1968 г.
- 18. Мальтийский Хаим Израилевич (1910—1986) — поэт, с 1973 г. — в Израиле.
- 19. Радован Зогович (р. 1907 ) — поэт, критик, публицист, писал на сербохорватском языке.
Все права на распространение и использование произведений Варлама Шаламова принадлежат А.Л.Ригосику, права на все остальные материалы сайта принадлежат авторам текстов и редакции сайта shalamov.ru. Использование материалов возможно только при согласовании с редакцией ed@shalamov.ru. Сайт создан в 2008-2009 гг. на средства гранта РГНФ № 08-03-12112в.