Варлам Шаламов

Валерий Есипов

Секрет Истины (Шаламов глазами Солженицына)

Пусть тысячекратно повторено, что литература — не спорт, приоритеты в ней имеют огромное значение. С кого началась русская поэзия? Пушкин на сей счет был великодушен: «Батюшков сделал для русского языка то же самое, что Петрарка для итальянского». На исходе XX века, в эпоху, когда все расталкивают друг друга локтями, такое великодушие не в чести. Живой классик, лауреат Нобелевской премии А. И. Солженицын подверг поруганию давно умершего В.Т. Шаламова...

Четвертый номер журнала «Новый мир» за 1999 год, где опубликованы воспоминания Солженицына о Шаламове, бесспорно, войдет в историю. Правда, это будет другая история, нежели с публикацией «Одного дня Ивана Денисовича» в том же журнале в 1962 году. Что и печально — время (почти сорок лет!) все-таки меняет людей. Даже тех, вокруг которых еще при жизни — благодаря несомненным историческим заслугам, помноженным на извечную российскую восторженность -создается ореол святости.

Между прочим, поводом к печатанию мемуара (датирован 1986 г.) и новейшего дополнения к нему (1998 г.) стала книга, выпущенная в Вологде — «Шаламовский сборник», выпуск 2 (изд-во «Грифон», 1997). Будучи составителем и соавтором этого сборника, полагаю, что имею некоторое моральное право судить о данном предмете. Что касается претензий Солженицына к непосредственному автору шаламовских публикаций И. П. Сиротинской («публикаторше», как именует ее рассерженный А. И.), то она уже дала свой ответ — как представляется, вполне убедительный — в том же журнале, № 9 за 1999 год.

***

Надо ли напоминать о том, как беспощадны и несправедливы бывали друг к другу классики русской литературы — самой человеколюбивой в мире?

А все потому, что поводы для выяснения отношений были вовсе не пустяковые. Вся история отечественной словесности, перефразируя Достоевского, есть «поле битвы за сердца людей». Битва, происходившая в XIX веке, имела значение, как выяснилось, всемирно-историческое. По большому счету такое же значение имеет и противостояние двух крупнейших русских писателей второй половины XX века, двух бывших лагерников — Шаламова и Солженицына.

Сам факт этого противостояния, наметившегося в середине 60-х годов (что подтверждает и мемуар А. И.), несомненно, отразил глубокие общественные тенденции, не столь резко проявлявшие себя в ту пору — по известным причинам, но обнажившиеся до предела в заграничный период деятельности Солженицына. Собственно, и разговор сегодня следовало бы вести уже о плодах борьбы этих тенденций — о свершившемся в 1991 -1992 годах сломе великой страны «через колено» (выражение М. Горбачева), о той роли, какую сыграла в этом идеология воинствующего радикального антикоммунизма, проповедовавшегося Солженицыным, о том, каковы исторические перспективы этой идеологии, а также и той, которая ей противостояла и противостоит. В последнем случае разумею, естественно, не реставраторов коммунизма, а сторонников умеренности и здравого смысла во всем — в политике и методах ее проведения, в реформах и либерализме, в западничестве и национализме, в конце концов, тех, кто исходит из того, что жизнь богаче любых «измов». Хотя Шаламов был чужд любых идеологий, его можно, на мой взгляд, отнести к этой тенденции.

Вот поле, на котором должна бы проходить широкая, фронтальная общественная дискуссия, касающаяся литературы в той мере, в какой литература причастна к «проклятому вопросу о цене идей». Но коль скоро такой дискуссии по существу нет — по причинам, как можно понять, слишком острой болезненности темы — то и нам придется для начала сузить вопрос, переведя его в плоскость историко-литературную, не столь уже горячую, но разворошенную самим Александром Исаевичем.

История литературы советского периода как предмет науки только складывается. Будет ли положена в ее основу книга «Бодался теленок с дубом» — очень гадательно. Между тем автор ее, судя по всему, остается верен главным положениям своей книги и не собирается их пересматривать. Это его право. Но широкий читатель, получивший возможность за годы «гласности» проштудировать весь массив непечатавшейся прежде литературы, в том числе на лагерную тему, имеет перед собой иную, более объемную картину, где властвуют иные, теперь уже непреложные факты.

К числу таких фактов относится бесспорный приоритет Шаламова в открытии и разработке лагерной темы.

Хотя сам писатель был менее всего озабочен подобными вещами, забывая даже указывать время создания своих произведений, именно восстановление датировок, проведенное трудами И. П. Сиротинской, позволяет внести ясность в этот вопрос. Заглянув в двухтомник « Колымских рассказов » издания 1992 года или четырехтомник 1998 года, любой читатель может убедиться, что ко времени выхода «Ивана Денисовича» (ноябрь 1962 г.) Шаламовым было написано уже более шестидесяти новелл и очерков колымской эпопеи. Был полностью завершен первый сборник «Колымские рассказы», начатый ещё в 1954-м, «Очерки преступного мира», написано по десятку новелл из сборников «Левый берег» и «Артист лопаты». Вместе это составило бы весьма солидный том...

Имеет ли значение, в историко-литературном плане, что эти произведения не были тогда опубликованы? Означает ли писание «в стол» — неучастие в литературном процессе и отсутствие литературного события де факто и де юре? Это вопросы чисто риторические. Судьба непечатавшегося самиздатского Шаламова в этом отношении, мне кажется, вполне может быть сопоставима с судьбой «потаенного» Пушкина. Разве придаем мы значение тому, что многие важнейшие стихи великого поэта («Памятник», «Из Пиндемонти» и др.) не были напечатаны при жизни? Каждое из них — взлет могучего человеческого духа над своей эпохой — «поверх барьеров» и вне какой-либо зависимости от так называемого общественного резонанса или отклика у современников. То же самое относится и ко всей «возвращенной» русской литературе XX века (А. Платонов, М. Булгаков, Вас. Гроссман и сотни других). В дальней ретроспективе вопрос «напечатано — не напечатано» вообще теряет смысл, и ученые-филологи рассматривают оба рода произведений в едином потоке времени, восстанавливая таким образом историческую истину и справедливость.

Вряд ли можно сомневаться, что автор «Ивана Денисовича» не осознает этого. Проникнуться , казалось бы, глубочайшим почтением к своему собрату, оценить высоту мотивов, по которым он остался без заслуженной славы и признания, понять, наконец, что это истинно русское решение вопроса («кровь должна быть настоящей, безымянной», как писал сам Шаламов). Увы, вместо этого мы видим в воспоминаниях А. И. откровенное стремление унизить и растоптать Шаламова как литературного соперника, принизить значение сделанного им — и все исключительно во имя собственного самоутверждения, дабы ни у кого не возникало малейших сомнений в правоте взятой им на себя исторической миссии...

Читатель узнает теперь, что и рассказы Шаламова «художественно не удовлетворили» А. И. («Все — на одну колодку», используя сапожный жаргон, пригвоздил он собрата). И с патриотизмом слабовато у Шаламова («разве горит у него жажда спасения Родины?») И с антисоветизмом («никогда ни в чем, ни пером, ни устно не выразил оттолкновения от советской системы, не послал ей ни одного даже упрека, всю эпопею ГУЛАГА переводя лишь в метафизический план»). И даже внешностью, оказывется, был неприятен («худое лицо при чуть уже безумноватых глазах»).

Наверное, когда-нибудь каждая их этих фраз будет подробно растолкована и прокомментирована. Возникнут подобающие случаю ассоциации. Вроде — «артиллерия бьет по своим». Бывшему артиллеристу и автору «Теленка» это не впервой. И мертвых задевал, и живых. Но отчего же вдруг этот жестокий залп по Шаламову?

В записных книжках автора «Колымских рассказов», напечатанных в нашем сборнике (раньше они были опубликованы И. П. Сиротинской в журнале «Знамя»), содержится несколько нелестных отзывов об А. И. Например, такой: «Почему я не считаю возможным личное мое сотрудничество с Солженицыным? Прежде всего потому, что я надеюсь сказать свое личное слово в русской прозе, а не появиться в тени такого, в общем-то, дельца, как Солженицын». Кроме слова «делец» в записях Шаламова есть и слово «графоман», и другие недипломатичные выражения.

Отмщение за это и воздано в воспоминаниях А. И. — воздано по всем канонам российской литературной битвы.

Присутствовать на этом «пиру богов» нам, право, не приличествовало бы. Но коль скоро слова речены и тиражированы, делать вид, будто ничего не произошло, вдвойне неприличнее — молчание в данном случае было бы воистину рабьим.

Разумеется, слова, употребленные Шаламовым в адрес А. И., никто не собирается понимать буквально. Но с другой стороны, разве в них нет совсем уж ни капли истины? Разве все «боданья» великого бунтаря — с «дубом» и «жерновами» (имею в виду книгу «Угодило зернышко промеж двух жерновов») не основаны на весьма трезвом, прагматичном и можно сказать даже — математическом расчете? Этот расчет можно понимать и как достоинство — другое дело, что Шаламов не хотел так понимать: у него были иные представления о миссии писателя в мире. И вывод относительно «графомании» Солженицына он сделал по конкретному поводу — в связи со стихами А. И., которые он не мог принять как поэт (хотя вывод его оказался отчасти провидческим: многословие А. И, стремление поведать городу и миру о каждой прожитой минуте, откликнуться на каждое событие, — обнаружилось позднее).

Но главное, чего не мог одобрить Шаламов у своего оппонента, — та деятельность, которую он иронично назвал «пророческой». Скепсис автора «Колымских рассказов» по отношению к подобного рода деятельности (вне зависимости от ее содержания) имел, как известно, очень серьезные исторические причины. То, что А. И. называет у Шаламова «ожесточенным пессимизмом», на самом деле было возвратом — через опыт Колымы («и Освенцима», всегда добавлял сам писатель) — к вечному и неизменному. А. И., по-видимому, не воспринимает Шаламова не только как писателя, но и как философа. В таком случае придется напомнить, что все шаламовские максимы, касающиеся пророческо-проповеднической деятельности («искусство лишено права на проповедь»; «учить людей — это оскорбление»; «каждый м...к начинает изображать из себя учителя жизни» и т. д.), — имеют знаменательные параллели в Священном Писании (в части лжепророков, книжников и других носителей несовершенной истины). Между прочим, на заре христианства существовало и вполне конкретное религиозное предписание: «Люби ремесло и отвергай учительство»[1].

Таким образом, Шаламов напоминает не просто о непосильности ноши мессии для любого писателя, а о громадном потенциале опасности, скрытом в любого рода «обмирщенном» проповедничестве, которое на поверку оказывается новым идейным вождизмом или претензией на него. Главный урок XX века для Шаламова — это «урок обнажения звериного начала при самых гуманистических концепциях» (из письма А. Кременскому, 1972 г.). Под этим углом зрения он и рассматривает деятельность своего оппонента: «Солженицын — весь в литературных мотивах классики второй половины 19 века, писателей, растоптавших пушкинское знамя»; «все, кто следует толстовским заветам, — обманщики. Уже произнося первое слово, стали обманщиками. Дальше их слушать не надо. Такие учителя, поэты, пророки, беллетристы могут принести только вред...»; «возвратиться может любой ад, увы» (там же — Знамя 1993. № 5. С. 151 — 156).

Прав или неправ оказался писатель-пессимист — пусть судит каждый, кто посетил сей мир в последней трети нашего столетия и кто помнит, как отзывалось слово Солженицына на разных отрезках этого времени. Как воодушевляло, внушало надежды оно вначале, в пору «Ивана Денисовича» и «Матренина двора», как обжигало яростным гневом «Архипелага ГУЛАГ» и охлаждало его же заведомой предвзятостью, как бросало в недоумение и обиду «Теленком», «Плюралистами» и «Образованщиной», какие страсти и инстинкты возбудило в пору «Обустройства» (одним только «южным подбрюшьем» в адрес отделившегося вскоре Казахстана), как разочаровало помпезным американизированным сценарием возвращения на родину и школьно-учительским просветительством на телевидении и в Думе — о земстве, Столыпине и снова о земстве... Последние дозированные публикации из вермонтского периода с новейшими «добавлениями», где видно, что роль «дуба» для А. И. играет уже весь мир, лежащий во грехе, где много про неудавшиеся попытки «очнуть и подвигнуть Запад к самоспасению», невозможно уже читать без чувства сожаления. И при этом — все та же убежденность в собственной непогрешимости и как бы непричастности к тому, что «Россия в обвале», что она «расплющена» (собственные слова А. И.). И при этом — душеспасительная проповедь, что «вне духовной укрепы от православия нам на ноги не встать», и упрек Шаламову в атеизме...

Но «необращенный» Шаламов, оставшийся до конца верным своему призванию художника, «пушкинскому знамени», ни в малейшей мере не виновен в том великом «смущении умов», которое имело роковые последствия для страны. Роль же Солженицына в этом «смущении» — при явном преобладании реального разрушительного начала в его идеях над утопическими созидательными— поистине основополагающа. Неистовый автор «Красного колеса» и «Ленина в Цюрихе» как никто другой (и прямо-таки с большевистской, ленинской страстью) способствовал тому, чтобы превратить весь период советской истории в «черную дыру» и тем самым разорвать те «духовные укрепы», которые могли бы еще вести и вести общество и государство цо пути гораздо менее разрушительному, по пути эволюции от фальшивого милитаризованного социализма к реальной социальной демократии. В конце концов, сегодняшнее деморализованное состояние России как страны, лишенной «базового консенсуса» (философ А. Ахиезер), попросту — согласия в умах по коренным вопросам, — не одно ли из следствий недавней либеральной восторженности «разрешенным», некритически воспринятым Солженицыным?

Предупреждения Шаламова на сей счет остались, увы, не услышанными. Писатель, последовательно и мужественно выступавший против политических спекуляций на своих произведениях знал, почему он это делает — он был чутким сейсмографом мировых потрясений и не желал вызывать их. Любопытны подробности того, почему Шаламов в свое время отказалея от предложения А. И. совместно работать над «Архипелагом». Наконец-то детали этого исторического разговора (происходившего, как мы теперь знаем, 30 августа 1964 г.) прояснены самим А. И.:

«Я изложил с энтузиазмом весь проект... и получил неожиданный для меня -быстрый и категорический отказ... Он ответил прямо: «Я хочу иметь гарантию, для кого пишу».

Казалось бы, мотив предельно ясен: Шаламов не желал писать для тех, кто мог использовать его имя и его произведения как утилитарное средство в холодной войне. Странно, что А. И. до сих пор не понял этого, странно, что он считает, будто Шаламовым здесь двигала якобы тщеславная «мысль об известности». Приходится признать, что взгляды двух писателей действительно, как пишет А. И., «слишком разные». Но неужели жизненная и писательская позиция Шаламова, выраженная простым принципом, выработанным (выстраданным!) еще в лагере, — «со своими проблемами я справлюсь сам»[2] — заслуживает какого бы то ни было укора? Не предпочтительнее ли она позиции вечного назойливого эксперта по мировым проблемам, которые всякий раз оказываются гораздо сложнее, чем о них высказывались? И напрасно А. И. пытается сейчас поставить Шаламову в вину то, что «несмотря на колымский опыт, на душе его остался налет сочувственника революции и 20-х годов». Ибо, во-первых, этот «налет» (именно налет — спасибо за слово!) в той или иной мере остался также у огромного большинства людей, населяющих пространство России и СНГ, а во-вторых, без этого «налета» (с ясным пониманием ошибок и бережным отношением к полуреализованным достоинствам) невозможно прийти к тому «базовому консенсусу», в котором так нуждается страна. Ведь провозглашаемая ныне некоторыми интеллектуалами-публицистами мысль о необходимости национального согласия на основе «онтологически понимаемой Белой идеи» (Ю. Каграманов) вряд ли осуществима практически хотя бы потому, что «онтология», т. е. природа этой идеи в принципе чужда вековым российским народным традициям. Ведь она имеет лишь весьма условную поддержку — в почитателях песни про «поручика Голицына» — настолько же пошлой, насколько была пошла идея «кухарки», вовлеченной в революцию...

Воспоминания Солженицына о Шаламове по намерению их автора являют собой итог старых литературных споров 60-х годов. Это своего рода «пир победителя» на могиле поверженных идей. Но подводить итоги, как представляется, преждевременно. А унижать Шаламова ссылками на «безумноватость» и «зависть», якобы двигавшую им в его отношении к автору, — просто неблагородно.

Уже чего-чего, а зависти к кому бы то ни было одинокий и гордый Шаламов был начисто лишен. И еще надо разобраться, кто здесь Моцарт, а кто — Сальери. Где алгебра и где гармония. Если по большому — гамбургскому — счету?

И, чтобы снять все подозрения в «безумноватости» (читай: слабоумии, юродстве) Шаламова, стоит привести одну его сентенцию из тех же записных книжек, где он размышлял об отправившемся в свою литературно-политическую одиссею Солженицыне:

«Секрет истины: просто кто дольше живет, тот того и перемемуарит».

Пусть живет дольше Александр Исаевич. И отдавая ему должное как великому борцу против несвободы, будем же сами свободны. И в своем отношении к его мемуарам о Шаламове, и ко многому другому.

Свободны от ритуальной фальши идолопоклонства и возвышающего обмана. Во имя низких, печальных, но отрезвляющих истин.

И поскольку здесь затронута тема патриотизма (кто больше заботился о благоденствии Отчизны?), стоит напомнить, что писал по этому поводу сам Шаламов:

Мы родине служим по-своему каждый,
И долг этот наш так похож иногда
На странное чувство арктической жажды,
На сухость во рту среди снега и льда...
Есипов В.В. Провинциальные споры в конце XX века». — Вологда, Грифон, 1999. — С. 208-213.

Примечания