Варлам Шаламов

Лариса Червякова

Экзистенциальная проблематика прозы А. Платонова и В. Шаламова

Близость философско-эстетических концепций А. Платонова и В. Шаламова обусловлена, прежде всего, характером трагедийного мироощущения писателей и комплексом решаемых ими проблем человеческого существования.

Исследование основ человеческого бытия оба писателя осуществляют в «пограничной ситуации», когда граница между жизнью и смертью, бытием и небытием разрушена. Антигуманный характер истории вызывает необходимость оценки современности с точки зрения человеческого существования, через призму «экзистенции». Именно этот путь постижения реальности представлен в прозе А. Платонова и «новом эпосе» В. Шаламова.

Герой в произведениях этих писателей является средством осмысления действительности, раскрытия сущности бытия. По словам Ю. Лескина, герой «Колымских рас­сказов» — «объективный оценочный инструмент, через который нам открывается ла­герный мир во всей его неприглядной пустоте» [Лескин, 1991 С. 159].

А. Платонов также обозначает основные онтологические конфликты через характеристику переживания персонажами своего бытия. Отсюда свойственный этим писателям «антипсихологизм». Герои их произведений лишены каких-либо внешних примет, индивидуальных черт характера, а их переживания приобретают онтологиче­ское измерение, так как объектом исследования у Платонова и Шаламова является «чистая экзистенция», суть человеческого существования, предельно обнажённая в условиях «пограничной ситуации».

Подобный метод изучения бытия характерен и для экзистенциальной филосо­фии. Экзистенциалисты видят в переживании субъектом своего «бытия-в-мире» бытие, данное непосредственно, и потому стремятся преодолеть психологизм и найти ядро непосредственного переживания, которое не могло бы быть названо чем-то субъектив­ным. «Интуитивизм», Бергсона и «феноменология» Гуссерля являются основными ме­тодами познания бытия в философии экзистенциализма, ориентированной на осмысле­ние «целостных восприятий» (феноменов).

В произведениях А. Платонова и В. Шаламова ситуация существования на гра­нице жизни и смерти выступает не как способ психологической характеристики героя, а как модель человеческого бытия. «Пограничная ситуация» организует художественную композицию произведений этих писателей, позволяя исследовать основы человеческого существования, отношения человека и мира. Особенно близки по проблематике повесть «Котлован» А. Платонова и «Колымские рассказы» В. Шаламова, где про­блема экзистенциальной природы человека в условиях тоталитарного давления власти является центральной.

А. Платоновым рассматриваются различные типологические варианты «пограничной ситуации» (в повестях «Котлован» и «Джан», в романах «Чевенгур» и «Счаст­ливая Москва»), но основные её характеристики в художественном мире писателя ин­вариантны: смерть является единственной константой человеческого бытия.

Мир небытия создают и «Колымские рассказы» В. Шаламова, и писатель под­чёркивает, что человек показан именно в ситуации «пограничья». «...Здесь изображе­ны люди в крайне важном, не описанном ещё состоянии, когда человек приближается к состоянию, близкому к ... за-человечности», — пишет он в эссе «Новая проза» [Шаламов, 1989. С. 60]. Писателей сближает родство авторских установок. В. Шаламов утверждал, что «писатель не наблюдатель, не зритель, а участник драмы жизни, участник не в писательском обличье, не в писательской роли» [Шаламов, 1989. С. 64]. Подобно ему А. Платонов считал, что «писать надо не талантом, а «человечностью» — прямым чувством жизни» [Платонов, 1991. С. 150]. Таким образом, писатели подчёркивают необходимость личностного соединения с жизненным материалом при создании художест­венного произведения.

Одной из характерных особенностей художественных миров Шаламова и Пла­тонова является ощущение смерти как повседневной принадлежности бытия, что лиша­ет её трагической окраски. Жизнь воспринимается платоновскими героями как «предсмертная» и «равнодушная», а для шаламовских персонажей смерть — это «форма жиз­ни», «Мы понимали, что смерть нисколько не хуже, чем жизнь, и не боялись ни той, ни другой», — размышляет герой рассказа «Сухим пайком» [Шаламов, 1992. Т. 1. С. 40]. «Лучше б я комаром родился — у него жизнь быстротечна», — говорит платоновский Вощев [Платонов, 1990. С. 399]. Граница между жизнью и смертью у Платонова и Ша­ламова оказывается чрезвычайно зыбкой. В «Котловане» показан процесс перехода жизни от человека к камню, который нагревается, тогда как платоновский герой холо­деет. А в художественном мире Шаламова живые кажутся мертвецами и наоборот:

«Люди возникали из небытия — один за другим. Незнакомый человек ложился но со­седству со мной на нары, приваливался ночью к моему костлявому плечу, отдавал своё тепло — капли тепла; и получал взамен моё. Бывали ночи, когда никакого тепла не доходило до меня сквозь обрывки бушлата, телогрейки, и поутру я глядел на соседа как на мертвеца и чуть-чуть удивлялся, что мертвец жив, встаёт по окрику, одевается и выполняет покорно команду» [Шаламов, 1992. Т. 1. С. 343].

В рассказе «Шерри-бренди» умерший, напротив, приобретает черты живого, когда соседи по нарам на перекличке поднимают его руку, чтобы получить лишнюю пайку. Существование лагерника писа­тель определяет именно как «пограничье»: «Не жизнью была смерть, а полусознанием, существованием, которому нет формул, и которое не может называться жизнью» [Ша­ламов, 1992. Т. 1.С. 343].

Существование на границе жизни и смерти делает особенно значимым для пла­тоновских и шаламовских героев вопрос о смысле человеческого бытия, а его трагиче­ская неразрешимость приводит к разрушению и человека, и жизни:

«Вощев ... вскоре почувствовал сомнение в своей жизни и слабость тела без истины, он не мог дальше трудиться и ступать по дороге, не зная точного устройства мира и того, куда надо стре­миться» [Платонов, 1990. С. 370].

«Разумного основания у жизни нет — вот что доказывает наше время», — пишет Шаламов [Шаламов, 1992. Т. 1. С. 27]. Отсюда — ощущение абсурдности жизни и отчуждение от неё, что свойственно платоновским и шаламов­ским героям. Вощев томится «последовательной тоской» без истины, чувствуя себя «заочно живущим», «механически выбывшим человеком», а Прушевский решает по­кончить с собой, осознав что истина недостижима. В эссе об абсурде «Миф о Сизифе» А. Камю определяет отчаяние, ведущее к самоубийству, как «состояние абсурда», ко­торое коренится в крушении всех надежд и может быть выражено формулой «эта жизнь не стоит труда быть прожитой» [Камю, 1990. С. 57].

В. Шаламов, характеризуя колымскую реальность, неоднократно использует выражение «фантастический реализм», наиболее адекватно передающее абсурдность лагерной жизни, а также подчёркивает, что в этом мире «масштабы смещены»:

«И лю­бое из человеческих понятий, сохраняя своё написание, звучание, привычный набор букв и звуков, содержит в себе нечто иное, чему на материке нет имени, мерки здесь другие, обычаи и привычки особенные, смысл любого слова изменился» [Шаламов, 1992. Т. 2. С. 175].

Шаламовский герой также ощущает отчуждение от этой действи­тельности: «Это было чужое и слишком страшное, чтобы быть реальностью» [Шала­мов, Т. 2. С. 174].

Ощущение абсурдности жизни создаётся и за счёт особой организации хроното­па художественных миров А. Платонова и В. Шаламова: это ситуация безвременья, обусловленного разрушением временнóй структуры, когда прошлое, настоящее и бу­дущее оторваны друг от друга, время человеческой жизни распадается на отдельные моменты, характеризующие чаще всего то или иное физическое состояние — «время сна», «время труда», «время поглощения пищи», «время умирания». Платоновским ге­роям будущее «неведомо», а прошлое «утрачено даже в воспоминании». Для шаламов­ского лагерника реальными оказываются только «минута, час, день от подъема до от­боя», он утратил не только прошлое, но и надежду на будущее. Не случайно Шаламовские герои ощущают отчуждение от собственной жизни, от самих себя. Так, герой рас­сказа «Академик», журналист Голубев, считает себя другим человеком, утверждая, что прежний Голубев умер в тридцать восьмом году. Несмотря на продолжающееся движение жизни, лагерник не осознаёт своей связи с ней:

«Но я хотел слабой своей волей, чтобы кто-нибудь рассказал мне тайну моей собственной жизни.

Я встретил в тайге весну и лето тридцать девятого года и всё ещё не мог понять, кто я такой, не мог понять, что жизнь моя – продолжается. Как будто умер в золотых забоях «Партизана» в тридцать восьмом году.

Прежде всего надо было узнать, был ли этот тридцать восьмой год? Или этот год – бред, всё равно чей – мой, твой, истории?» [Шаламов, 1992. Т. 2. С. 311].

Размышления героя свидетельствуют не только об отчуждении его от своей жизни, ставшей «тай­ной», но и о «выпадении» из времени. Соотношение индивидуально-личностного хро­нотопа и хронотопа истории раскрывает представление писателя о характере бытийных отношений, когда человеческую судьбу и историю объединяет лишь отсутствие смысла. Смещение масштабов личного и исторического также имеет концептуально важное значение, поскольку отражает изменение иерархии: по отношению к истории и челове­ку «бред» занимает доминирующее положение, следовательно, является безусловной характеристикой бытия.

Важнейшими определениями лагерного пространства являются его замкнутость и безжизненность. По словам В. Шаламова, Колыма — это «огромная каменная тюрьма величиной в одну восьмую часть Советского Союза» [Шаламов, 1992. Т. 1, С. 325]. Не случайно писатель неоднократно использует характеристики «адский», «дьявольский», подчёркивая тем самым, что этот мир лежит за границей жизни, вне пределов обычных времени и пространства.

То же ощущение абсурдного безвременья свойственно и платоновским героям:

«...устало длилось терпенье на свете, точно всё живущее находилось где-то посередине времени и своего движения: начало его всеми забыто и конец неизвестен, осталось лишь направление» [Платонов, 1990. С, 419].

Герои «Котлована» также воспринимают реальность как «не-жизнь»: «...отделаемся, тогда назначим жизнь и отдохнём!» — гово­рит Чиклин [Платонов, 1990. С. 382]. Рабочие отчуждены не только от внешнего мира, который «пуст» и «безмолвен», но и от своей человеческой сущности: «Это одна на­ружная кожа, до людей нам ещё далеко идти», — определяет Жачев [Платонов, 1990. С. 452]. Таким образом, трансформации художественного времени и пространства в «Ко­лымских рассказах» и «Котловане», определяющие деформации и разрушение челове­ческой экзистенции, служат наиболее адекватной формой выражения абсурда жизни.

Отчуждение от человеческого в человеке проявляется в произведениях Плато­нова и Шаламова через утрату общепризнанных человеческих норм. Лагерник, по оп­ределению Шаламова, «раздавлен морально», «его представления о нравственности изменились». Смерть человека воспринимается лишь в её бытовом значении: в рассказе «На представку» убийство приятеля означает для героя лишь необходимость поиска нового напарника для валки дров, а в повести «Котлован» гибель активистов Козлова и Сафронова осознаётся как утрата определённых «тенденций», проводимых ими в жизнь, которые вполне может осуществлять другой человек.

В абсурдной реальности, где человеческая жизнь перестала быть ценностью, происходит разрушение самой экзистенциальной природы человека под давлением власти государства. Не случайно и Платонов, и Шаламов подвергают переосмыслению известный постулат о роли труда в жизни человека и показывают его как процесс не созидательный, а разрушительный по отношению к личности — и в физическом, и в духовном плане. Рабочие котлована, «обращая всю жизнь своего тела в удары по мёрт­вым местам», существуют «без всякого излишка жизни» [Платонов, 1990. С. 401], а их жизнь делится на «личную» и «служебный износ».

«Не убывают ли люди в чувстве своей жизни, когда прибывают постройки? Дом человек построит, а сам расстроится. Кто жить тогда будет?» — «сомневается» Вощев [Платонов, 1990. С. 374].

А В. Шала­мов утверждает: «Труд и смерть синонимы» [Шаламов, 1992. Т. 1. С. 33].

В художественных мирах А. Платонова и В. Шаламова абсурд раскрывается на уровне соотношения духовного и телесного в человеке. У героев этих писателей, существующих на границе жизни и смерти, истинной оказывается жизнь тела как экзистенциальная подоснова существования. Для шаламовских героев именно сфера телесного становится сферой осуществления жизни, для лагерника тело — это единственная реальность:

«И тело его не обманет. Его обманула семья, обманула страна. Любовь, энер­гия, способности — всё было растоптано, разбито. Все оправданья, которые искал мозг, были фальшивыми, и Андреев это понимал. Только разбуженный прииском инстинкт мог подсказать и подсказывал выход» [Шаламов, 1992. Т. 2. С. 33].

Платонов и Шаламов часто останавливаются на изображении физиологических подробностей. Особенно тщательно изображается процесс еды, который выступает как акт соединения человека с жизнью и таким образом онтологизируется. По определению Платонова, пища служит «не для сытости, а для соединения с общей жизнью», «для питания души» [Платонов, 1985. С. 406]. Для героев Шаламова еда — это своего рода священнодействие:

«... он не ест селёдку, он её лижет, лижет, и хвостик мало-помалу исче­зает из пальцев... потом он принимается за хлеб... отщипывает по крошечному кусочку и отправляет в рот... Не надо только торопиться, не надо запивать его водой, не надо жевать. Надо сосать его, как сахар, как леденец» [Шаламов, 1992. Т. 1. С. 58].

Писателями подчёркивается трагическая абсурдность этой экзистенциальной трансформации: человек выступает животным, не способным мыслить и чувствовать в том, что должно его отличать от животного, и, наоборот, «очеловечивается», опускаясь до уровня животного, поскольку еда становится единственным действием, которое одухотворяет человека, вселяет в него способность чувствовать: «Козлов от сытости почувствовал радость, и ум его увеличился», — пишет Платонов [Платонов, 1990. С. 387].

Тело, таким образом, в изображении А. Платонова и В. Шаламова предстаёт как особая экзистенциальная реальность: оно определяет человеческое бытие и, следовательно, обладает особой онтологической значимостью. Поэтому физическое измождение ведёт к разрушению бытийных основ, и человеческая эволюция начинает двигаться в обратном направлении. Так, например, в «Котловане» черты животного приобретает мать Насти. А в рассказе Шаламова «Сухим пайком» изменение формы руки, обуслов­ленное особенностями трудового процесса становится показателем органической трансформации, свидетельствующей о регрессивном характере хода жизни. Исследова­ние основ человеческого существования в условиях «экзистенциального ада» позволяет Шаламову перепроверить бытийные законы и опровергнуть естественнонаучные тео­рии: «Не рука очеловечила обезьяну, не зародыш мозга, не душа — есть собаки и медве­ди, поступающие умней и нравственней человека» [Шаламов, 1992. Т. 1. С. 52]. По мнению писателя, человек просто оказался физически сильнее в процессе естественно­го отбора.

Анализ «экзистенциальной сущности» в произведениях Платонова и Шаламова позволяет обнаружить некие бытийные контакты, выявить основы человеческого суще­ствования — «инстинкт жизни», «жизнь как таковую», которая осуществляется вне за­висимости от воли человека. Лагерник, по словам Шаламова,

«живёт в силу тех же са­мых причин, почему живёт дерево, камень, собака. Человек живёт не потому, что он во что-то верит, на что-то надеется. Инстинкт жизни хранит его, как он хранит любое животное» [Шаламов, 1992. Т. 2. С. 159].

Платоновский Вощев обнаруживает родство ме­жду собой и собакой на том же уровне: «Скучно собаке, она живет благодаря одному рождению, как и я» [Платонов, 1990 С. 368].

Для платоновских и шаламовских героев формой экзистенциального бытия становитcя «терпение», дающее возможность противопоставить свою жизнь как онтологи­ческий факт небытию. «Терпеть» уговаривают себя платоновские Вощев и Козлов, Прушевский «вместо надежды» живёт терпением. «Терпение и случай — вот что спасало и спасает нас... Два кита, на которых стоит арестантский мир», — указывает Шала­мов, стремясь отыскать для человека «возможность опереться на другие силы, чем на­дежда» [Шаламов, 1992. Т. 1.С. 250].

Подобное понимание экзистенциального удела человека характерно для А. Камю, избравшего для его изображения образ героя античной мифологии — Сизифа. Раскрывая трагичность его доли, представляющей собой «бессвязную последователь­ность действий» [Камю, 1990. С. 65], Камю усматривает трагическое величие человека в его способности осуществлять свою жизнь без надежды, бороться за приближение недосягаемой цели, противопоставить свою внутреннюю силу бессмысленности и безнадёжности жизни.

Отражённый в произведениях А. Платонова и В. Шаламова абсурд жизни опре­деляет необходимость поиска новых экзистенциальных опор. Трагедийность миро­ощущения и близость в решении экзистенциальных вопросов позволяют увидеть одну из тенденций развития русской литературы XX века: осмысление трагического опыта эпохи через исследование возможностей человеческой природы в условиях «экзистен­циального ада».

Литература

Камю А. Бунтующий человек. М., 1990.

Лескин Ю. «Вне всего человеческого»: Эссе о лагерной прозе Варлама Шаламова // Завтра. 1991. №3.

Платонов А. Из неопубликованного: Рассказ. Сценарий. Наброски. Записки // Новый мир. 1991.

Платонов А. Чевенгур. М., 1990.

Шаламов В. Колымские рассказы: В 2 т. М., 1992.

Шаламов В. «Новая проза»: Из черновых записей 70-х годов // Новый мир. 1989. № 12.

Филологические этюды: Сб. науч. ст. молодых ученых. – Саратов: Научная книга, 2007. – Вып. 10 – Ч. I. – с. 50-55