Варлам Шаламов

Лариса Червякова

«Поэтика небытия» В. Шаламова: своеобразие хронотопа «Колымских рассказов»

Своеобразие трагедийной проблематики «Колымских рассказов» определяет особенности их поэтики. По мысли В. Шаламова, «новая проза» должна стать отражением и осмыслением нового состояния человека. И как указывает И. Сиротинская, писатель «нашел адекватную жизненному материалу художественную форму»[1]. Поэтому «распадающейся реальности» (В. Шкловский) Колымы соответствуют деформированные пространство и время.

Особенности хронотопа «Колымских рассказов» определены, в частности, в работах В. Френкеля, Л. Тимофеева, Н. Лейдермана, Е. Волковой. В. Френкель считает, что в шаламовской прозе времени нет, оно остановилось[2]. Ту же черту отмечает и Е. Волкова, характеризуя время колымской реальности как «сомкнувшееся до мига»[3]. Л. Тимофеев обозначает художественное время «Колымских рассказов» как «время небытия»[4]. Соответствующие характеристики получает и пространство: «барачно-конвойное, пещерное, провалившееся в вечную мерзлоту», по определению Е. Волковой, «могильно-замкнутое», по словам Л. Тимофеева. Н. Лейдерман назвал мир Колымы «подлинным “театром абсурда”, в котором правит административное безумие»[5].

Смыслообразующая роль пространственно-временных понятий обозначена уже в названии книги – «Колымские рассказы». Писатель дает установку на то, что объектом изображения и осмысления является определенная пространственная реальность, особый мир с характерными для него условиями и законами жизни. Кроме того, пространственная закрепленность действия ориентирует на известную каждому эпоху в истории страны. Актуализация пространственно-временных понятий происходит и в посвящении И. Сиротинской, открывающем один из циклов «Колымских рассказов»: «Ире – мое бесконечное воспоминание, заторможенное в книжке “Левый берег”»[6]. Это посвящение в образной лаконичной форме отражает авторскую установку на определенное восприятие художественной реальности «Колымских рассказов». На наш взгляд, таким образом Шаламов раскрывает значение лагерного опыта: для человека, пережившего ужас Колымы, движение времени осуществляется не в будущее, а в прошлое – именно оно приобретает характер «бесконечного», и бывший лагерник исключается из потока жизни, поскольку единственной реальностью остается прошлое. Определение «заторможенное» актуализирует подлинность жизненного материала шаламовских произведений. Об этом же говорит писатель в эссе «Новая проза», характеризуя свое творчество как «документ, эмоционально окрашенный, в котором течет живая кровь времени»[7].

В художественном мире В. Шаламова происходит разрушение привычной системы пространственно-временных координат: прошлого и будущего для лагерника не существует, а жизнь осуществляется в соответствии с абсурдными законами колымской реальности, когда традиционные количественные измерения оказываются недействительными: часы могут длиться бесконечно, а человеческая жизнь сжимается до минут. Одной из важнейших характеристик «колымского» времени становится то, что его эквивалентом является человеческая жизнь. Не случайно конкретно-исторические характеристики эпохи даются писателем прежде всего в плане экзистенциальном: так, например, в рассказе «Зеленый прокурор» В. Шаламов определяет вторую половину тридцатых годов как «время, когда границы терпения русского человека ... испытывались, раздвигались до бесконечности...» (I, с. 529). Пространственные отношения также приобретают экзистенциальное содержание, поскольку единицей измерения служит человек: «Рыбаков лежал между кочками неожиданно маленький. Небо, горы, река были огромны, и бог весть, сколько людей можно уложить в этих горах на тропках между кочками» («Ягоды». I, с. 50).

По мысли В. Шаламова, лагерник – это человек, «проживший тысячу жизней» («Необращенный». I, с. 224), поскольку ему неоднократно приходилось умирать и воскресать, и границы между жизнью и смертью оказываются стертыми. Парадоксальным образом смерть становится для него формой жизни, способом существования: «…смерть, такая близкая совсем недавно, стала понемногy отодвигаться. Не жизнью была смерть, а полусознанием, существованием, которому нет формул, и которое не может называться жизнью» («Сентенция». I, с. 343). В «пограничной ситуации» количественные характеристики времени оказываются относительными: «Месяц, год, десять лет, двадцать лет – все это почти одинаковые по колымским примерам, по северной морали» («Рябоконь». II, с. 141); «В лагере этой лестницы – пять, десять, пятнадцать – нет» («Как это началось». I, с. 370), – неоднократно подчеркивает В. Шаламов. Лагерный срок писатель измеряет «тысячелетиями» («Как это началось». I, с. 368), определяя тем самым масштабы трагедии и выстраивая историю колымского мира.

Иное значение приобретает и время природное, границы которого смещаются, нарушая привычные представления о смене времени суток и времен года: колымское «короткое лето – в холодном, безжизненном воздухе – сухая жара и стынущий холод ночью» («Воскрешение лиственницы». II, с. 260), а «в сорокаградусную дневную жару под ногами арестантов – ледяная вода» («Тачка». II, с. 321). Характеризуя пространство Колымы, Шаламов неоднократно подчеркивал, что «место для лагерей было выбрано гениально». («Зеленый прокурор». I, с. 514). Смещение границ времен года и суток создает представление о законах жизни Колымы, суть которых – в уничтожении человека, и потому нарушение временных границ показано писателем как разрушение жизни. Все сферы лагерного мира, как подчеркивает писатель, объединяет идея смерти. Даже говоря о природе Колымы и олицетворяя ее, Шаламов представляет ее как врага человека: «... все: скалы, повороты ручья, лиственницы, тополя – было угловатым и недружелюбным» («Сентенция». I, с. 344); «И горы, и реки, и болота зимой казались каким-то одним существом, зловещим и недружелюбным» («Татарский мулла и чистый воздух». I, с. 80).

Реальность времени в художественном мире «Колымских рассказов» подменяется субъективным ощущением безвременья:

«Я заметил тогда удивительную вещь – тяжело и мучительно трудно в такой многочасовой работе только первые шесть-семь часов. После этого теряешь представление о времени, подсознательно следя только за тем, чтобы не замерзнуть: топчешься, машешь лопатой, не думая вовсе ни о чем, ни на что не надеясь» («Первая смерть». I, с. 84); «Труден, мучительно труден и тяжел десятый, одиннадцатый час такой «добавочной» работы, а после перестаешь замечать время – и Великое безразличие овладевает тобой – часы идут как минуты, еще скорее минут» («Как это началось». I, с. 367).

Жизнь лагерника осуществляется по законам цикличности, но не естественно-природной, предполагающей смену дня и ночи, времен года, а цикличности, в основе которой – смена удач и неудач, подчиненная случайности:

«Мне оставалось только ждать, пока маленькая неудача сменится маленькой удачей, пока большая неудача исчерпает себя. Ближайшей был конец рабочего дня, три глотка горячего супа – если даже суп будет холодный, его можно подогреть на железной печке, а котелок – трехлитровая консервная банка у меня есть» («Дождь». I, с. 24).

Идея цикличности, повторяемости отражается и на уровне композиции ряда рассказов В. Шаламова. В рассказе «Надгробное слово», например, повествуется о судьбах разных людей, объединенных одним – «все умерли»; в рассказе «Эсперанто» – о тяготах жизни, которыми были отмечены разные годы колымской жизни, и, возвращаясь к современности, повествователь повторяет: «Это было два года назад. И вот – снова» (I, с. 299). Идея повторяемости обнаруживает себя и на сюжетном уровне, поскольку каждый рассказ содержит описание некой «пороговой», «пограничной» ситуации.

Представление о замкнутости лагерного времени дает соотнесение его со временем историческим. В рассказе «Июнь» показано, что начало войны на жизни лагеря отражается только на уровне бытовых отношений: уменьшается с килограмма до пятисот граммов пайка, заключенные снимают колючую проволоку с барака, где жили «враги народа», не состоялась баня для рабочих; этапы войны в рассказе «Май» оказываются отмечены изменением качества хлеба, а о конце войны каторжане узнают лишь неделю спустя, но для героя рассказа эта информация оказывается незначительной: не выдержав жизненных тягот, Андреев поджигает свои ноги.

Замкнутость лагерного времени подчеркивается писателем через указание на одномерность времени героя, для которого не существует представления об духовном измерении жизни. Культурные ценности утратили свое значение («Цивилизация и культура слетают с человека в самый короткий срок, исчисляемый неделями» («Красный крест». I, с. 385)), а вечный вопрос о смысле жизни становится разрешимым: «Слушайте, – кричал он, – слушайте! Я долго думал! И понял, что смысла жизни нет... Нет...» («Дождь». I, с. 25). Открывшееся лагернику иное измерение жизни пугает его больше, чем нечеловеческие условия существования, а приобщение к нему на языковом уровне показано как безумие:

«Язык мой, приисковый грубый язык, был беден, как бедны были чувства, еще живущие около костей. ...я был испуган, ошеломлен, когда в моем мозгу, вот тут – я это ясно помню – под правой теменной костью – родилось слово, вовсе не пригодное для тайги, слово, которого я и сам не понял, не только мои товарищи. Я прокричал это слово, встав на нары, обращаясь к небу, к бесконечности: – Сентенция! Сентенция!» («Сентенция». I, с. 346).

Не случайно шаламовские герои ощущают отчуждение от собственной жизни, от самих себя. Так, герой рассказа «Академик», журналист Голубев, считает себя другим человеком, утверждая, что прежний Голубев умер в тридцать восьмом:

«Я встретил в тайге весну и лето тридцать девятого года и все еще не мог понять, кто я такой, не мог понять, что жизнь моя – продолжается. Как будто умер в золотых забоях “Партизана” в тридцать восьмом году. Прежде всего, надо было узнать, был ли этот тридцать восьмой год? Или этот год бред, все равно чей – мой, твой, истории» («Трансгуляция IIIикласса». II, с. 311).

Соотнесение хронотопов истории и индивидуально-личностного раскрывает представления писателя о характере бытийных отношений, когда человеческую судьбу и историю объединяет отсутствие смысла. Смещение масштабов личного и исторического также имеет концептуально важное значение, поскольку отражает изменение иерархии: по отношению к истории и к человеку «бред» занимает доминирующее положение, следовательно, является безусловной характеристикой бытия.

Одной из важнейших характеристик хронотопа «Колымских рассказов» является его организация по принципу сопоставления «снаружи/внутри». Писатель подчеркивает, что под воздействием абсурда внешних условий, «фантастической реальности», трагически деформируется внутренний мир человека – изменяется система ценностей, представления о нравственности, ограничиваются душевные и интеллектуальные возможности. Единственной реальностью, единственным «пространством жизни» для лагерника становится тело. Парадоксальным образом именно сфера телесного у шаламовского героя оказывается незамкнутой, именно в ней возможен выход за пределы ограниченного существования – процесс еды показан писателем как одухотворяющий, а инстинкт жизни, составляя экзистенциальную подоснову жизни человека, обнаруживает его родство с природным миром: «Человек живет не потому, что во что-то верит, на что-то надеется, инстинкт жизни хранит его, как хранит любое животное, любое дерево, камень, собаку» («Сентенция». I, с. 159). Шаламовым трагически осмысляется низведение человека до уровня физиологического, животного существования, но в то же время это позволяет определить некие бытийные константы. Поэтому индивидуальный жизненный опыт в «Колымских рассказах» приобретает бытийное измерение.

Абсурдные трансформации происходят и в отношении художественного пространства: принцип его организации отражает идею тотальной ограниченности лагеря. При этом замкнутое тюремное пространство оказывается более свободным и в духовном, и в физическом смысле в соотнесении с лагерным и даже с жизнью на воле. Замкнутость лагерного пространства подчеркивается при описании различных по масштабу сфер действительности. Колыма – это «огромная каменная тюрьма величиной в одну восьмую часть Советского Союза» («Зеленый прокурор». I, с. 325). Замкнутым, ограниченным является и природное пространство, лишенное животворящей силы солнца: мир Колымы по гружен в белую мглу, «которой было закрыто небо и наполнена наша ночь...» («Погоня за паровозным дымом». I, с. 573). Лагерь включает разные по масштабу реальности, подчиненные тем же законам организации. Пространство, занимаемое человеком, – «тюремная камера, арестантский вагон, барачная теснота...» («Тайга золотая». I, с. 96). Образ «тесноты», имеющий разные масштабные характеристики, является константным при описании колымской реальности, а художественное пространство организуется по принципу включения одной сферы в другую. Так, в рассказе «У стремени» писатель обнажает иллюзорность «свободы» лагеря по сравнению с тюрьмой: кажущееся свободным пространство на самом деле является «зоной охраны» и находится

«в кольцевой опояске караульных вышек, расположенных в тайге. <...> А за кольцом вышек другое кольцо таежных секретов патрулей, оперативников. Да еще летучие контрольные патрули проверяют друг друга» (I, с.219).

Это мир, в котором действует иная система координат, иные пространственные отношения, пространственно-временные связи: «Пространство и время на Крайнем Севере – величины схожие. Часто пространство меряют временем...», – пишет В. Шаламов («Женщина блатного мира». II, с. 38). Взаимозаменяемость времени и пространства отражает бытийные трансформации: время застывает, заменяясь длительностью, определяемой пространственно, а детали пространства, приобретают временное значение:

«Мир бараков был сдавлен тесным горным ущельем. Ограничен небом и камнем. Прошлое здесь являлось из-за стены, двери, окна; внутри никто ничего не вспоминал. Внутри был мир настоящего, мир будничных мелочей, который даже суетным, нельзя было назвать, ибо этот мир зависел от чьей-то чужой, не нашей воли» («Храбрые глаза». II, с. 124).

Абсурдные трансформации, как показывает писатель, характерны и для жизненного пространства страны в целом, поскольку мир «зоны», являясь отражением законов, по которым существует государство, разрастается до размеров страны. По мысли В. Шаламова, не только лагерь подобен воле, но и воля подобна лагерю, и отличие состоит лишь в кажущейся свободе, поскольку тоталитарный режим подлинной свободы не предполагает. Один из героев обнаруживает сходство этих миров на уровне архитектуры:

« …я подумал, что знаю только кусочек этого мира, отгороженный проволочной зоной с караульными вышками, напоминающими шатровые строения градостроительства Москвы. Высотные здания Москвы – это караульные вышки, охраняющие московских арестантов, – вот как выглядят эти здания. И у кого был приоритет – у Кремлевских ли башен-караулок или у лагерных вышек, послуживших образцом для московской архитектуры. Вышка лагерной зоны – вот была главная идея времени, блестяще выраженная архитектурной символикой» («По лендлизу». I, с. 341).

Поскольку архитектура является отражением порядка жизни, то и выражает его содержание. «Мироподобие» лагеря, с одной стороны, раздвигает границы лагерного пространства до размеров государства, а с другой – ограничивает, сужает пространство реальное, превращая страну в «зону», огороженную «колючей проволокой» страха и тоталитарных запретов.

Если время героя в «Колымских рассказах» является замкнутым, лишенным перспективы, когда динамика ощущается лишь как движение к небытию, то время автора представляет собой нравственно-оценочную перспективу, позволяющую с позиций лагерного опыта пересмотреть значение вневременных ценностей. Авторскую позицию определяет стремление осмыслить трагический жизненный опыт через призму вечных ценностей и пересмотреть важнейшие бытийные законы, опровергнув, например, дарвинское представление об эволюции. По убеждению Шаламова, не разум, не особенности физического строения организма, не духовность поставили человека на высшую ступень эволюционной лестницы:

«...человек стал человеком не потому, что он божье создание, и не потому, что у него удивительный большой палец на каждой руке. А потому, что он был физически крепче, выносливее всех животных, а позднее потому, что заставил свое духовное начало успешно служить началу физическому» («Дождь». I, с. 24).

Шаламовым переосмыслено и представление о труде как двигателе эволюции. Каторжный труд не только не способствует развитию человека, но и заставляет эволюционный процесс двигаться в обратном направлении:

«За полтора года работы на прииске обе кисти рук согнулись по толщине черенка лопаты или кайла и закостенели, как казалось Андрееву, навсегда. <…> Кисть руки, живая, была похожа на протез-крючок. Она выполняла только движения протеза. Кроме этого, ею можно было креститься, если бы Андреев молился богу. Но ничего, кроме злобы, не было в его душе» («Тифозный карантин». I, c. 160).

Анализируя «пограничное» существование лагерника, В. Шаламов осмысляет бытийные проблемы. Вопрос о смысле жизни решается им однозначно: «Разумного основания у жизни нет – вот что доказывает наше время» («Дождь». I, с. 27). Если шаламовскому герою лагерь кажется кошмарным сном, чем-то ирреальным («Все было, как бы чужое, слишком страшное, чтобы быть реальностью» («Как это началось». I, с. 369)), то с позиции автора, с точки зрения, предусматривающей философски-обобщающую оценочность, лагерная жизнь воспринимается как абсолютно реальная, поскольку именно она дает истинное знание бытийных законов. Поэтому о жизни поэта в рассказе «Шерри-бренди» Шаламов пишет: «Вся его прошлая жизнь была литературой, сказкой, сном, и только настоящий день был подлинной жизнью» (I, с. 57). Не случайно именно лиственницу, дерево, являющееся символом лагерной жизни и способное воскресать, считает писатель библейским деревом познания:

«Лиственница жива, лиственница бессмертна, это чудо воскрешения не может не быть <...> Лиственница – дерево очень серьезное. Это дерево познания добра и зла – не яблоня, не березка! – дерево, стоящее в райском саду до изгнания Адамы и Евы из рая» («Воскрешение лиственницы». II, с. 258–259).

Установка на достоверность, на подлинное знание писателем того жизненного материала – еще один важный вывод, сделанный писателем на основе осмысления своего лагерного опыта. Произведения литературы прошлого (в частности, Достоевского) переоцениваются с точки зрения подлинного знания жизни: «Писатель пишет на языке тех, от имени которых он говорит. И не больше. Если же писатель знает материал слишком хорошо, те, для которых он пишет, не поймут писателя. Писатель изменил, перешел на сторону своего материала.

«Не надо знать материал слишком. Таковы все писатели прошлого и настоящего, но проза будущего требует другого. Заговорят не писатели, а люди профессии, обладающие писательским даром. И они расскажут только о том, что знают, видели. Достоверность – вот сила литературы будущего» («Галстук». I, с. 90).

Таким образом, характеризуя время автора в «Колымских рассказах», следует отметить, что, в отличие от ограниченного моментом настоящего времени героя, оно имеет открытый характер. Несмотря на то, что автор часто находится в одной пространственно-временной и этической плоскости с героем, он осуществляет проекции в прошлое и будущее. Однако ценностным центром для автора «Колымских рассказов» является лагерный опыт, и временная перспектива служит для переоценки, перепроверки устоявшихся истин прошлого и определения значимости полученного знания о жизни для будущего. Характер временной перспективы у Шаламова изменяется: ценности культуры и науки уже не являются абсолютом, в сопоставлении с которым определяется значимость настоящего. Напротив, лагерный опыт становится способом проверки истин, казавшихся незыблемыми.

Таким образом, организация хронотопа в «Колымских рассказах» получает ценностное измерение, а пространственно-временные обозначения, осмысленные в соотношении с человеческим существованием, приобретают экзистенциальную значимость, становясь «деталями-знаками», «деталями-символами», которые, по мысли В. Шаламова, являются характерными чертами «новой прозы». Реалистический и символический планы совмещаются, поскольку конкретные пространственно-временные характеристики получают в «Колымских рассказах» философски-символическое значение.

Варлам Шаламов в контексте мировой литературы и советской истории. Сборник трудов международной научной конференции. Сост. и ред. С.М.Соловьев. М.: Литера, 2013. С. 278-284.

Примечания

  • 1. Сиротинская И. О Варламе Шаламове // Лит. обозрение. 1990. № 10. С. 107.
  • 2. См.: Френкель В. В круге последнем: В. Шаламов и А. Солженицын // Даугава. 1990. № 4.
  • 3. См.: Волкова Е. Варлам Шаламов: поединок слова с абсурдом // Вопросы литературы. 1997. № 6.
  • 4. См.: Тимофеев Л. Поэтика лагерной прозы // Октябрь. 1991. №3.
  • 5. См.: Лейдерман Н. «В метельный, леденящий век»: о «Колымских рассказах» В. Шаламова // Урал. 1992. № 3.
  • 6. Шаламов В. Колымские рассказы: в 2 т. М., 1992. Т.1. С. 172. Далее ссылки даются на это издание с указанием номера тома и страницы в тексте.
  • 7. Шаламов В. «Новая проза»: из черновых записей 70-х годов // Новый мир. 1989. № 12. С. 60.