Варлам Шаламов

Лора Клайн

Правда травмы: «Колымские рассказы» Варлама Шаламова сквозь призму нарративнoй психологии

Январь 1995 г. Лора Клайн, в ту пору аспирантка Мичиганского университета, впервые приехала в Вологду.
Слева направо: А.А. Дулов, Л. Клайн, И.П. Сиротинская, В.В. Есипов.

Выступление Лоры Клайн на шаламовском вечере 1995 года см. в фильме «Память скрыла столько зла...».

В последние десятилетия области литературы и психологии всё больше пересекаются в изучении психoтравмы и памяти[1]. Мемуары и произведения художественной литературы о Холокосте, сталинском ГУЛАГe и других злодеяниях ХХ и ХХI веков побудили гуманитариев к изучению этических, философских и нарративных аспектов изображения травматического опыта в литературе. В психологии рассказы выживших о пережитых травмах становятся всё более важными для диагностики и лечения. В этой статье, с точки зрения нарративного подхода к психoтравме, анализируются «Колымские рассказы» Варлама Шаламова с целью доказать, что они содержат многие черты, типичные для нарративов, созданных людьми, страдающими от посттравматического стрессового расстройства (ПТСР). В то же время в них проявляются элементы, которые указывают на то, что метагерою удалось преодолеть само разрушительное действие травмы. Применение нарративнoгo подходa к анализу литературного произведения, описывающего психотравму, помогает глубже понять особенности текста, а также раскрывает психологию травмы.

Термин «травма» изначально использовался для описания физической раны, нанесённой извне[2]. Понятие было расширено Зигмундом Фрейдом и Пьером Жане в конце XIX в, включив в себя ещё и психическую травму. Сегодня термин «травма» описывает переломные для человека события, которые угрожают его жизни и физической целостности или жизням и физической целостности других людей и провоцируют возникновение сильного страха, беспомощности или ужаса[3]. В экстремальных ситуациях первым ответом организма будет реакция «борьба или бегство». Однако, если ни бороться, ни убежать не представляется возможным, симпатическая нервная система организма, которая контролирует реакцию на угрожающие стимулы, перегружается и дает сбой в работе. В результате те отделы мозга, которые отвечают за возбуждение, эмоции, когнитивные функции и память, подвергаются значительному изменению, перестают работать синхронно и часто не возвращаются в нормальное состояние, даже когда стресс проходит[4]. Впоследствии травма часто приводит к продолжительным психологическим расстройствам.

Такие серьезные последствия травмы были впервые идентифицированы как ПТСР (посттравматическое стрессовое расстройство) в семидесятых годах, когда комплекс психических нарушений наблюдался у американских ветеранов Вьетнамской войны. Главными симптомами ПТСР являются «сверхвозбуждение» (постоянное, навязчивое ожидание опасности), «вторжение» (интрузивные мысли или вспышки воспоминаний) и «сужение» (притупление эмоций и избегание всего, что напоминает о травме)[5]. Когда травма является продолжительной или повторяющейся, как бывает при заключении в концентрационные лагеря, жертвы должны приспосабливаться, чтобы выжить, и симптомы травмы оказываются особенно тяжелыми и длительными. Например, состояние сверхвозбуждения становится хроническим[6], что сильно влияет на память. При сверхвозбуждении воспоминания запечатлеваются в психике как яркие зрительные образы, однако они не вербальны, так как во время травмы мозг отключает менее важные зоны, например, ответственные за языковое кодирование[7]. Также обостряется состояние «сужения». Невозможность в реальности убежать или защитить себя от опасности и боли заставляет жертв искать защиту в своём изменённом сознании, которое служит «коконом», оберегающим от чрезмерного стресса[8]. В этом состоянии жертвы перестают бороться, притупляется их физическое восприятие действительности, теряется способность к эмоциональным проявлениям, подавляются мысли, особенно о жизни за пределами настоящей ситуации, о прошлом и будущем[9]. Они живут только настоящим моментом и думают лишь о тех вещах, которые необходимы для выживания. После того, как травматические события закончились, многие так и продолжают жить в этом «коконе», пытаясь заглушить воспоминания о пережитом[10]. Но прошлые травмы не могут быть подавлены. Чем больше выживший пытается их подавить, тем больше они проникают в его сознание в виде кошмаров и вспышек воспоминаний («вторжение»). Таким образом, выживший живёт одновременно и в прошлом, и в настоящем[11].

Травмирующий опыт также разрушает веру выжившего в себя и окружающий мир. В своей основополагающей книге «Разрушенные убеждения» Ронни Янов-Бульман говорит о том, что в детстве мы вырабатываем убеждения, самими важными из которых являются убеждения «о доброжелательности окружающего мира, о справедливости и осмысленности окружающего мира и о ценности и значимости собственного Я»[12]. Эти убеждения очень трудно и даже опасно менять[13], потому что они формируют основу концептуальной системы, которая определяет наши представления о жизни и нас самих, руководит нашими взаимодействиями с миром и позволяет нам эффективно функционировать[14]. А травмирующие события разрушают именно эти базисные убеждения, приводя к психологическому кризису[15].

Недавно психологи начали использовать нарративный подход для лечения последствий психотравм. Нарративные психологи утверждают, что на основе своего жизненного опыта и отношений с другими люди почти бессознательно создают «логичный рассказ, который увязывает отдельные факты [их] биографии в некое единство, а из отдельных рассказов строится единый большой нарратив — [или] жизненная история»[16]. Это жизнеописание имеет все черты литературного произведения: место действия, персонажи, сюжет, основную мысль[17]. В основе этого нарратива, который определяет место и назначение человека в этом мире[18], лежат его базисные убеждения. Каждое значительное событие жизни вписывается в это линейное повествование, подстраиваясь под него[19]. Это, однако, не относится к травмирующим событиям, которые выходят за рамки привычного опыта. К тому же из хаотичных, отрывочных и невербальных воспоминаний нельзя построить полноценный нарратив. Клинические исследования показывают, что нарратив людей, не переживавших травмирующих событий, выстроен линейно, логически последователен и полон, однако у жертв травматических событий нарратив может не иметь начала или конца, в нём может не быть действующих лиц, последовательности событий, причинно-следственные связи могут быть нарушены, могут отсутствовать эмоции и даже смысл[20].

Нарративная терапия заключается в создании полного рассказа о травматических событиях и включении этого рассказа в жизненную историю[21]. Терапия начинается с исследования жизни ещё до травмы. Затем все ее элементы восстанавливаются и организуются, переживший их человек должен вспомнить все сопутствующие эмоции и физические ощущения. Наконец, выживший должен восстановить «разрушенные базисные убеждения» о себе и о мире, а также найти смысл в том травмирующем опыте, который он приобрёл[22].

Можно, конечно, утверждать, что нарративы, которые используются для диагностики и лечения, некорректно приравнивать к литературе. Однако понятия «литература» и «не литература» не очень далеки друг от друга в тех случаях, когда автор сам пережил травматические события, которые он описывает. И пациент, и автор художественного литературного произведения страдают от психологических последствий своего опыта, и оба обрабатывают свой травматический опыт для включения в нарративную форму. Поэтому некоторые недавние статьи посвящены изучению влияния травмы на структуру романов о войне, например, таких как «На западном фронте без перемен» Эрих Мария Ремаркa и «Печаль войны» Бао Ниня[23]. Само решение передать собственный опыт в художественной прозе может быть обусловлено травмой, поскольку технические и эстетические требования, которые налагает литература, служат неким барьером между автором и трагическим материалом. Литературные нарративы о травме также являются объектом изучения, как это было сделано, например, с романами Тима О’Брайена о Вьетнамской войне[24]. В данной статье анализируется первый цикл рассказов Варлама Шаламова, который является самым интересным с точки зрения изучения ПТСР, прежде всего потому, что он был написан вскоре после освобождения Шаламова из лагеря.

Самым главным признаком ПТСР в «Колымских рассказах» является «эмоциональная отстранённость», или «сужение». Поскольку «Колымские рассказы» в значительной степени основаны на личном опыте автора, можно предположить, что автор будет представлен в тексте как главный герой или рассказчик. На самом деле повествование ведётся от имени сразу нескольких лиц, которые имеют один и тот же опыт, социальное происхождение, жизненные ценности и очень напоминают самого Шаламова. Таким образом, они все, по сути, лишь разные проявления или фрагменты одного голоса, голоса «метагероя». Иногда в цикле слышится прямой голос метагероя от первого лица, но часто повествование ведётся и от третьего лица. В таких случаях метагерой отстраняется от своего рассказа, вместо участника становится свидетелем собственной жизни. Метагерой, повествующий от первого лица, также обладает признаками сужения: чаще всего он говорит «мы», а не «я», и в этом отражается потеря идентичности в дегуманизирующих условиях лагерей. Эмоциональная отстранённость отражается и во временной перспективе метагероя. Иногда точку зрения определяет выживший, который рассказывает свою историю в прошедшем времени, а иногда появляется жертва, которая проникает в психику выжившего как вспышка воспоминаний и рассказывает о ГУЛАГе в настоящем времени (признак «вторжения»). Фрагментация временной перспективы показывает, что метагерой еще не примирил свое прошлое с настоящим и как выживший, страдающий от ПТСР, одновременно живет в двух реальностях.

Главные темы цикла указывают на значительное притупление эмоций («сужение»). В воспоминаниях о ГУЛАГе авторы обычно передают лагерную жизнь в подробном и организованном описании. Но в «Колымских рассказах» метагерой в разных своих воплощениях уходит в себя и отключается от всего, что не связано с борьбой за выживание: памяти о прошлом, мыслей о будущем, о жизни за пределами ГУЛАГа, и даже о несущественных аспектах лагерной жизни. Из-за сужения полная картина травматических событий не записалась, а автор отказывается дополнять эту неполную картину для своего читателя[25].

События, описанные в воспоминаниях о ГУЛАГе, вызывают у читателя чувства боли и ужаса; однако, возможно, что когда они происходили, они не вызывали такой реакции у жертв. Из-за психологического сужения во время травмирующих событий жертвы часто не испытывают страха или эмоционального расстройства. Это явление отражается и в новеллах Шаламова, где рассказчики передают самые жуткие моменты страдания и смерти без каких-либо эмоций и оценок[26]. К тому же самые ужасные события, описанные в первом цикле рассказов, относятся не к метагерою, а к другим заключённым. Например, в рассказе «Шерри-бренди», где дано, наверное, самое длинное и подробное описание страданий заключенного во всем первом цикле «Колымских рассказов», речь идет не о смерти метагероя, а о поэте Мандельштаме. И хотя совершенно понятно, что метагерой в этом рассказе опирается на свой собственный опыт, он держит собственные (свои) переживания на расстоянии.

Воспоминания о ГУЛАГе обычно организуются хронологически (начиная с ареста и кончая освобождением) и географически (переходя из одного лагеря в другой). А «Колымские рассказы» никак не связаны между собой: ни хронологически, ни определенным местом действия, ни главным героем или рассказчиком, как уже отмечалось выше. Таким образом, шаламовские рассказы более достоверны в представлении воспоминаний о травмах, которые формируются в состоянии сверхвозбужденности, когда мозг неспособен адекватно воспринимать и расценивать события или составлять полноценный нарратив о пережитом[27]. В цикле также нет ни начала, ни конца: читатель никогда не узнаёт об обстоятельствах ареста или освобождения метагероя, чьё существование, как может показаться, началось прямо в тюрьме. Поскольку период пребывания в ГУЛАГе вообще не включен в описание жизни метагероя до ареста и после лагерей, его травма существует за пределами его жизненного нарратива.

Многие авторы воспоминаний о ГУЛАГе выражают определенные положительные эмоции по поводу своего опыта: одни потому, что они противостояли деспотическому режиму, другие потому, что открыли для себя добро в людях, а третьи видят в своем страдании возможность очищения и прощения. Однако такие положительные выводы чаще всего появляются только после того, как выжившие обработали свой опыт и начали исцеляться. Автор «Колымских рассказов» утверждал, что «лагерный опыт — целиком отрицательный», и это убеждение основано на том, что его базисные убеждения были разрушены в лагерях. Он показывает нам многочисленные случаи жестокости, страданий и смерти, после которых невозможно поддерживать убеждение о доброжелательности или осмысленности мира. К тому же здесь не только государство или охранники ведут себя жестоко и безнравственно; снова и снова зэки сами воруют, доносят, избивают и убивают своих собратьев по несчастью. Слишком часто они абсолютно безучастны к страданиям других и, хуже того, радуются чужой беде «злобной радостью» [1; 65]. Снова и снова доказывается, что страдание не облагораживает, как утверждается в русском православии и у писателей от Достоевского до Солженицына, а наоборот, унижает достоинство. Возможно, самая сильная травма заключается именно в осознании того, что человек не возвышенное существо, как верилось раньше, а, скорее, просто более выносливое, по сравнению с животными [1; 67–68]. Другими словами, человек не достоин считаться «венцом творения».

Таким образом, в своих «Колымских рассказах» Шаламов эффективно передает свежую, необработанную травму. И всё же, даже когда тело и психика изуродованы травмой, когда мир перестал быть доброжелательным и осмысленным, моральные качества и чувство собственного достоинства метагероя остаются на удивление неповреждёнными. Пусть он не каждый раз может заплакать при виде смерти или поделиться хлебом, когда он сам голодает, пусть он наполнен «злобой», но, как говорит рассказчик в конце цикла: «Именно здесь… [он] понял, что он кое-что стоит, что он может уважать себя. Вот он здесь еще живой и никого не предал и не продал ни на следствии, ни в лагере» [1; 68]. Его чувство собственного достоинства выжило именно из-за верности моральным принципам. Мораль здесь − это смысл, порядок и личность человека среди хаоса, деградации и зла, как утверждал переживший Освенцим психолог Виктор Франкл[28]. Хотя в лагере метагерой был неспособен эмоционально сопереживать страданию и смерти, он отказался забыть увиденное и после освобождения обессмертил солагерников в своих рассказах. Такие свидетельства, согласно психологам, являются одним из главных способов осознания смысла человеческого существования после травмы, что так необходимо для исцеления. Это объясняется не только тем, что выжившие поставили перед собой нравственную цель, но и тем, что в ней отражается вера в историю, как утверждает переживший немецкие концлагеря писатель Эли Визель[29].

Для многих людей, переживших травму, единственным утешением и спасением часто становилась религия либо иные медитативные практики, помогавшие восстановлению единства с миром и, следовательно, возвращению и оправданию смысла жизни. Объективно, эти устремления играли психотерапевтическую роль, однако для самих людей, переживших большие страдания, вера в трансцендентное и вечное нередко становилось наивысшей универсальной ценностью. В «Колымских рассказах» Шаламова, как известно, эту роль выполняет поэзия, которая выступает как главный источник духовных сил для человека, который принадлежал к культуре и был насильственно вырван из нее. Поэзия у Шаламова приобретает почти религиозное значение; по словам метагероя: «Если у Замятина <…> последним была литургия Иоанна Златоуста, то моим спасительным последним были стихи…» Такое же отношение к поэзии наблюдается и в рассказе «Шерри-бренди», который сам по себе можно назвать «одой поэзии»: «Стихи были той животворящей силой, которой он жил». Важность поэзии для метагероя связана с его пониманием культуры как венца человеческих достижений; она также поднимает самого человека на более высокий уровень. Как высочайшая форма культуры, поэзия воплощает красоту и смысл среди ужаса и смерти. Поэтому поэзию с полным правом можно рассматривать как исцеляющее средство.

При этом ее значение у Шаламова можно разделить на два рода: медитативное, схожее с молитвой (когда заключенный проговаривает или шепчет про себя стихи любимого поэта), и творческое, «животворящее», когда он пытается сам сочинять стихи и таким образом возрождает свое личностное начало. И то, и другое, как известно, сыграло огромную роль в лагерной жизни самого писателя (см. рассказ «Афинские ночи»), не только дав ему силы для воскрешения из мертвых, но и превратив в выдающегося художника.

Необходимо заметить, что роль поэзии как лекарства является лейтмотивом поэзии Шаламова, особенно «Колымских тетрадей», создававшихся в 1954–1956 годах, в период адаптации после лагерей, до возвращения в Москву. Однако и во все последующие годы, до конца дней, он повторял, что лишь занятие поэзией помогало ему не только жить полнокровной жизнью («Стихи — это боль и защита от боли…»), но и давало смысл всему существованию («Искусство — это бессмертие жизни…»).

Жизнеутверждающее значение культуры и поэзии, несомненно, определило решение Шаламова не писать чисто фактографические автобиографические произведения. Вместо этого он выбрал нечто среднее между мемуаром и художественной литературой, чтобы его творения не только выявили смысл его страданий в плане свидетельских описаний прошлого, но и дали возможность подняться над болью и страданием к высотам искусства, очищая прошлое.

Условием такого очищения Шаламов считал прежде всего правдивый, максимально достоверный рассказ о всëм пережитом. Подобный нарратив в идеале является, вероятно, лучшим лекарством не только для отдельного пострадавшего человека, но и для всего общества.

Поскольку «Колымские рассказы» показывают правду о страшных психологических последствиях заключения в сталинском ГУЛАГе, постольку они являются и источником моральной и психологической силы.

Разумеется, значение шаламовских рассказов выходит далеко за пределы феномена травмы. Являясь синонимом внешнего воздействия, любая травма как таковая всегда ведет человека к саморефлексии: может быть, и я сам виноват в том, что это несчастье случилось? А может быть, виновато государство, которое поставило меня в такие обстоятельства? Подобная рефлексия, вероятно, необходима как любому человеку, так и любому обществу. Несомненно, что живые, беспощадные описания Колымы у Шаламова стали резкой вспышкой правды о прошлом, прорубленной сквозь стену официального молчания в СССР. Каждый, кто читает его рассказы, получает, наконец, возможность понять сталинскую эпоху в контексте всей русской истории. Вновь пережив своё прошлое и рассказав о нём, Шаламов тем самым преодолел личную травму и предпринял первые шаги к подлинному оздоровлению всего народа и его сознания. Однако имеем ли мы право утверждать, что опыт автора «Колымских рассказов» абсолютно уникален и не имеет, например, сходства с травматическим опытом участников Вьетнамской войны?

Закон сопротивления распаду. Особенности прозы и поэзии Варлама Шаламова и их восприятие в начале XXI века. Сборник научных трудов. Сост.: Лукаш Бабка, Сергей Соловьёв, Валерий Есипов, Ян Махонин. Прага-Москва, 2017. С. 371-379.

Примечания

  • 1. Myra Sklarew, “Crossing Boundaries: Memory and Trauma,” Studies in American Jewish Literature 29 (A Special Issue in Honor of Sarah Blacher Cohen) (2010): 102–113.
  • 2. “Trauma,” Merriam-Webster Dictionary. [Электронный ресурс]: www.merriam-webster.com/dictionary/trauma
  • 3. John N. Вriere and Catherine Scott, Principles of Trauma Therapy: A Guide to Symptoms, Evaluation, and Treatment (Thousand Oaks: SAGE Publications, 2012), 32.
  • 4. Judith Herman, Trauma and Recovery: The Aftermath of Violence — from Domestic Abuse to Political Terror (New York: Basic Books, 1997): 34.
  • 5. Там же. С. 35.
  • 6. M. Sklarew, “Crossing Boundaries: Memory and Trauma” 109.
  • 7. J. Herman, Trauma and Recovery, 39.
  • 8. Там же. C. 45.
  • 9. Там же. С. 42−43.
  • 10. Там же. С. 45.
  • 11. Там же. С. 74−95.
  • 12. Ronnie Janoff-Bulman, Shattered Assumptions (Illinois: Free Press, 2002), 6.
  • 13. Там же. С. 42.
  • 14. Там же. С. 5.
  • 15. Там же. С. 53.
  • 16. Труфанова Е.О., «Я-нарратив и его автор. Я как нарратив: история концепции» // Философия науки. 15 (Эпистемология: актуальные проблемы). М., 2010.
  • 17. Dan P. McAdams, “The Psychology of Life Stories,” Review of General Psychology 5, no. 2 (2001): 101–103.
  • 18. Там же. С. 102.
  • 19. J. Herman, Trauma and Recovery, 37.
  • 20. Jodie Wigren, “Narrative completion in the treatment of trauma,” Psychotherapy: Theory, Research, Practice, Training 31, no. 3 (1994): 415, 418−419.
  • 21. Там же. С. 415.
  • 22. J. Herman, Trauma and Recovery, 176.
  • 23. Jane Robinett, “The Narrative Shape of Traumatic Experience,” Literature and Medicine 26, no. 2 (2007): 290–311.
  • 24. Catherine Rolen, “Seeing Signs and Telling War Stories: Recognizing Trauma Symptoms and the Role of Narrative in Recovery,” WLA Journal 23 (2011). [Электронный ресурс]: http://wlajournal.com/wlaarchive/23_1-2/rolen.pdf
  • 25. Единственными исключениями являются редкие упоминания о «мире за горами, [который кажется] каким-то сном, выдумкой» (рассказ «Ночью») и случаи интертекстуальности.
  • 26. J. Herman, Trauma and Recovery, 175.
  • 27. M. Sklarew, “Crossing Boundaries: Memory and Trauma” 109.
  • 28. Франкл В., Человек в поисках смысла. М., 1990.
  • 29. Визель Э., Следующее поколение. М., 2001. С. 43.