Варлам Шаламов

Борис Завьялов

Испытание пределов человеческого в антропологическом опыте В. Шаламова

Систематического философско-антропологического или социально-антропологического дискурса мы не обнаруживаем в текстах В.Т. Шаламова. Однако, решая задачу поиска новых художественных форм и языка для прозы, помнящей, что она говорит о человеке после Освенцима, Колымы и Хиросимы, В.Т. Шаламов осуществляет очень важный для современного понимания человека антропологический опыт.

Этот опыт можно определить как антропологическую рефлексию над художественным раскрытием пределов человеческого на основе личного испытания и наблюдения[1, с. 400, 487, 493]. Один из главных итогов этого антропологического опыта В.Т. Шаламова состоит в том, что человек в нём раскрывается не в качестве безусловной данности, а как возможность быть (или не быть), состояться (или не состояться) в качестве такового. Этот вывод укладывается в те тенденции осмысления человека и человеческого, которые были представлены в философских и социально-культурных антропологиях конца XIX и ХХ веков, прежде всего, опирающихся на экзистенциально-феноменологическую методологию[2, 3, 4, 5].

Построение идеи (образа) человека в классических антропологических концепциях исходило из признания некоторого набора бесконечных и непрерывных сущностей или качеств человеческого. В христианских антропологиях такой подход реализовывался на основе принципа богоподобия, а в светских, просвещенческих — через введение универсальных характеристик человеческого существа, таких как духовность (сознательность), разумность, моральность, социальная обусловленность.

Экзистенциально-феноменологические антропологии проблематизируют признание бесконечности и непрерывности человеческих качеств и свойств, ставят их в зависимость от способа и контекста существования (не путать с марксистским тезисом о человеке как совокупности общественных отношений), предполагают разную интенсивность и полноту проявления. Такая антропологическая установка прочитывается и в текстах В.Т. Шаламова.

Исследуя человека в определенных обстоятельствах (лагерного насилия и унижения), автор «Колымских рассказов» констатирует его близость к своему звериному, дикарскому началу, которое живёт в нём и пробуждается «средствами уничтожения и давления»[1, с. 577–78, 582]. Регрессивный сдвиг в человеческом существовании фиксируется: утратой родового и семейного места человека (отсутствие дома — ночлег средь «листьев шалых»), утратой человеческого языка (переход на «междометья зверя»), утратой способности к вменяемому поступку (потеря «различья между добром и злом») — и вот бывший человек, «интеллигент бывалый», «точно волк завоет» [6, с. 108]. Такой способ существования трудно назвать человеческой жизнью, поскольку в нем по критериям экзистенциализма исчезает отношение к своему собственному бытию. Иными словами, это утрата способности совершать личные акты, быть личностью. В.Т. Шаламов характеризует такое существование как не структурированное, полусознательное[7, с. 400].

Хорошо известная фраза «попирать личное достоинство» означает как раз то, что характеризует попрание способности человека к личным актам (самостоянию). Фундаментальные личные акты — это понимание своего положения в мире и среди других людей, отношение к смерти, наконец, способность к разотождествлению с самим собой или изменению режимов собственного существования.

Большая трагедия для человека — это непонимание своего действительного положения. Посмотреть правде в глаза — это требует мужества, на которое оказывается способным не каждый, но именно на такое усилие ориентирует антропологический опыт В.Т. Шаламова. Для него является очевидным, что иллюзии и надежды, преувеличение собственных возможностей, особенно в определенных обстоятельствах, делают человека слабым, уязвимым для обмана, унижения и насилия. «Человек-арестант, или арестант-человек, сам того не зная, становится орудием какого-то чужого ему сражения и гибнет…» [8, с. 326]. В рассказах «Сгущенное молоко», «Сухим пайком», «Заклинатель змей», «Боль» показано, к каким последствиям приводит человека непонимание своего действительного положения. В более широком контексте такое непонимание не позволяет увидеть суть сталинского террора — лишение личностного начала в бытие человека, превращение его в послушный инструмент, в коллективное тело, не осознающее себя в качестве жертвы социальной машины подавления.

Смертью завершается жизненный путь каждого человека. Но наблюдаемая всеобщность смерти не может отменить её личностный характер, она открывается всегда «как наиболее своя, безотносительная, необходимая возможность»[2, с. 250] не быть. Эти, зафиксированные в экзистенциально-феноменологической антропологии, измерения смерти обостренно представлены в корпусе текстов В.Т. Шаламова. «Дыханье смерти» сопровождает узников Колымы ежедневно, если не ежечасно, — они являются свидетелями неумолимо повторяющейся смерти других как напоминание о достоверности собственного исхода. Эта экзистенциальная ситуация, с одной стороны, учит готовности к смерти, а с другой, — вопрошает как об упавшей цене жизни, так и о смысле (или оправдании) завершения человеком своего жизненного пути в условиях лагерного бесправия, унижения и насилия. Смерть как личный акт предполагает преодоление её безымянности. В.Т. Шаламов в своих стихах, рассказах и воспоминаниях настойчиво сопротивляется безымянности колымской арестантской смерти, которая была частью системы подавления человека. О них он произносит «Надгробное слово», называя имена двенадцати из тех, с кем его сводила судьба на Колымских лагерных путях. Он вместе с майором Пугачевым отдает должное одиннадцати товарищам, которые вместе с ним выбрали смерть в бою за свою свободу («Последний бой майора Пугачева»). Он возвращает истории обстоятельства смерти поэта («Шерри-бренди»), вспоминает об ушедших врачах, достойно служивших своему делу в лагерных условиях («Курсы»). Не в силах назвать всех, кого приняла каменистая, промерзшая Колымская земля, писатель понимает, что не имеет права забыть «глухие братские могилы … нетленных мертвецов»[6, с. 67]. И вот названная, претворенная в образ и слово, безвестная, безымянная (и забываемая, и забытая) смерть жертв массовых репрессий становится человеческой историей, а тем самым и уроком памяти, лишается бессмысленности.

Но у смерти в антропологии В.Т. Шаламова обнаруживается еще одна ипостась. Потеря человеческого в человеке, переход его существования в полусознательный режим раскрывается писателем как телесная деградация, как потеря целостности, живого единства души и тела. Рабский труд в условиях холода, голода, хронического недосыпания и побоев конструирует тело-машину, тело-жертву, тело послушное и «доплывающее» до тела-доходяги. «Доходяги» — это «приисковый шлак, отбросы золотых забоев — полуинвалиды, голодающие-хроники. Золотой забой из здоровых людей делал инвалидов в три недели: голод, отсутствие сна, многочасовая тяжёлая работа, побои…»[7, с. 419]. Тело-доходяги — это больное, деградирующее тело. Тело-доходяги ещё не мертво, но его уже нельзя назвать живым. Это тело на границе между живым и мёртвым. «Не жизнью была смерть замещена, а полусознанием, существованием, которому нет формул и которое не может называться жизнью»[7, с. 400]. Тело-доходяги — это тело без лица, оно управляется извне. Соприкасаясь с орудиями труда, оно становится телом-тачкой, телом-кайлом, телом-лопатой. Тело-доходяги срослось с арестантской одеждой (ватными бушлатом и бурками, полотенцем вместо шарфа) и арестантским бытом (промозглым, полутемным бараком, нарами, слабо греющей печуркой, парашей). На последнем рубеже тело-доходяги может задержать только инстинкт самосохранения: «Воля слушалась только инстинкта — как это бывает у зверей»[7, 292]. В движении к телу-доходяги «есть какой-то предел, когда теряются последние опоры, тот рубеж, после которого все лежит по ту сторону добра и зла»[8, с. 329], то есть за пределами личностного бытия, в котором нет собственного «голоса» и способности чему-либо «удивляться»[6, с. 108].

Попытка сохранить жизнь любой ценой ведёт к принятию правил без–человечности, к душевному «растлению», о котором В.Т. Шаламов постоянно напоминает как о возможном последствии лагерной жизни, лагерного опыта выживания. Такой исход тоже смерть, распад всего живого человеческого, не бытие, по сути. Сопротивление телесной деградации и душевному растлению в таком случае — это борьба за человека, за сохранение способности к личному акту, то есть проявление свободной воли. «… Как ни мизерны возможности свободной воли арестанта, они все же есть», — настаивает автор Колымской эпопеи[7, с. 208]. Выбор жизни имеет смысл, когда он сопровождается не только борьбой за тело, но и с растлевающими — официальными и блатными — порядками насилия и унижения человека. В рассказе «Сухим пайком» у рассказчика вызревает линия поведения, определяется рубеж, за который нельзя отступать, не потеряв себя:

«… Я не буду доносить на такого же заключенного, как я сам, чем бы он не занимался. Я не буду добиваться должности бригадира, дающей возможность остаться в живых, ибо худшее в лагере — это навязывание своей (или чьей-то чужой) воли другому человеку, арестанту, как я. Я не буду искать полезных знакомств, давать взятки»[7, с. 77].

На первый взгляд, как ничтожны эти личные обязательства. Но это, однако, обозначение пределов регрессии человеческого, удержание способности прервать её, осуществив разотождествление с режимом полусознательного, безличного существования.

«… Видеть дно жизни, — как определяет В.Т. Шаламов последний предел личного бытия, — ещё не самое страшное. Самое страшное — это когда это самое дно человек начинает — навсегда — чувствовать в своей собственной жизни», тогда «в сражении… с лагерем одержал победу лагерь»[7, с. 469].

В письме В.Т. Шаламова к А.А. Кременскому встречается неожиданная фраза: «Человек в глубине души несет дурное начало, а доброе проясняется не на самом дне, а гораздо дальше»[1, с. 580]. Что означают здесь слова «гораздо дальше»? Ответ на этот вопрос, как нам видится, даёт текст «Божественной комедии» Данте, последние строки её первой части («Ад»). Вергилий и Данте прошли все круги ада, обозрели все возможные варианты человеческих падений и достигли «средоточия»:

«… Но я в той точке сделал поворот,
Где гнет всех грузов отовсюду слился;
И над тобой теперь небесный свод <…>
Он — впереди, а я ему вослед,
Пока моих очей не озарила
Краса небес в зияющий просвет;
И здесь мы вышли вновь узреть светила»[9, с. 182–83].

Достижение пределов человеческих падений, достижение адского дна создаёт возможность для поворота к иному, чтобы увидеть новое небо, открыть новую жизнь. Поворот, о котором здесь речь, означает изменение уже изменённого режима существования, разотождествление с самим собой на основе пройденного пути испытания — личный акт возвращения к достойной человеку жизни. Это обретение нового неба, если использовать метафору Данте, не означает возвращения к исходной точке: новое небо открывается уже другому человеку. Однако здесь не может быть и речи о «начале с чистого листа», забвении того, что осталось позади.

Возможность возвращение к режиму личностного существования не безусловна, она дается тому, кто сохранил в себе способность к стоянию в просвете свободы или самостоянию. Есть разные определения свободы. Если исключить все те коннотации, которые характеризуют свободу в социально-политическом контексте, то мы обратили бы внимание на определение М.К. Мамардашвили, которое задает контуры её философского осмысления: Свобода — это «нечто, что является необходимостью самого себя» или «содержит основание самого себя в себе, является причиной самого себя»[5,с. 92]. Иначе говоря, свобода — это фундаментальная характеристика бытия человека как сознательного существа, способного к произвольному действию и поступку. В этом смысле свобода не выводима из каких-либо необходимостей социального или телесно-физического, биологического свойства. Её, таким образом, невозможно ввести, обеспечить, конструируя подходящие социально-материальные обстоятельства (или воздействуя на определенные зоны мозга). С другой стороны, самые неблагоприятные обстоятельства не могут быть исчерпывающим регулятором большей или меньшей свободы. Они могут только отнять или уничтожить её. Но тогда это будет мир, в котором человек как таковой не возможен. О границах этого мира, а значит, о возможности человеческого как усилии самостояния и самопреобразования свидетельствует антропологический опыт В. Шаламова. Этот опыт пересекается с христианской версией человека, его бытия в мире, но не совпадает с ней. Пересекается потому, что не исключает для человека возможность быть выше обстоятельств. Не совпадает, прежде всего, в том, что постулирует необходимость сопротивления чуждым для человеческого начала обстоятельствам как условия и личной самосохранности (нельзя мириться с ролью безропотной жертвы), и сохранности человеческого мира вообще. Формы и способы борьбы за личностное в человеке могут быть разными, что и показывает в своих произведениях В.Т. Шаламов (майор Пугачев, инженер Кипреев, врачи Лоскутов и Кузьменко). А само его творчество, его колымская эпопея являет пример такого сопротивления античеловеческим обстоятельствам и торжеству безличного существования, которое становится культурно-историческим достоянием.

В этом смысле можно говорить ещё об одном измерении свободы. Оно сопутствует человеку тогда, когда он способен брать ответственность не только за свои поступки, но и за тот мир, ту социально-культурную реальность, которая будет после него, за отдаленные последствия той жизни, в которой он строил свой путь. Личностная причастность общечеловеческому будущему открывает отдельному индивиду культурно-исторический горизонт его бытия, а это и есть, говоря христианским языком, бессмертие души. Это измерение не упускает из виду В. Шаламов. Может быть, оно и есть главный итог его творчества и судьбы.

(Статья написана по докладу, подготовленному на ХVI Всероссийскую научную конференцию «Вузовская наука – регионам», 27 февраля 2018 года (ВоГУ,г. Вологда), заседание секций «философия» и «социология и социальные технологии»).

Литература

1. Шаламов В.Т. Переписка / Шаламов В.Т. Собрание сочинений: в 6 т. + т. 7, доп. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. Т. 6. 608 с.
2. Хайдеггер М. Бытие и время. М.: «Ad Marginem», 1997. 451 с.
3. Сартр Ж.-П. Экзистенциализм – это гуманизм / Сумерки богов. М,: Политиздат, 1990. 398 с.
4. Аренд Х.М. Вита актива, или о деятельной жизни. СПб.: Алетейя, 2000. 437 с.
5. Мамардашвили М.К. Необходимость себя / Лекции. Статьи. Философские заметки / М.: «Лабиринт», 1996. 432 с.
6. Шаламов В.Т. Стихотворения / Шаламов В.Т. Собрание сочинений: в 6 т. + т. 7, доп. Т.3. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. 512 с.
7. Шаламов В.Т. Рассказы 30-х годов; Колымские рассказы; Левый берег; Артист лопаты / Шаламов В.Т. Собрание сочинений: в 6 т. + т. 7, доп. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. Т. 1. 672 с.
8. Шаламов В.Т. Очерки преступного мира; Воскрешение лиственницы; Перчатка или КР-2; Анна Ивановна: Пьеса / Шаламов В.Т. Собрание сочинений: в 6 т. + т. 7, доп. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. Т. 2. 512 с.
9. Данте Алигьери Божественная Комедия: Пер. с итал. М. Лозинского. М.: Правда, 1982. 640 с.
Возможность человека: концепты, образы, образование. Избранные статьи / Б. М. Завьялов. – Сыктывкар: Изд-во СГУ им. Питирима Сорокина, 2019. – 208 с. // С. 122-129.