Варлам Шаламов

Михаил Выгон

Части 11 — 13

Часть 11

Григорий Ефимович Раевский — 1886 года рождения, русский, образование — высшее, член ВКП(б) с 1912 года. Один из первых сотрудников газеты «Правда». До марта 1917 года находился в ссылке в Якутии. Активный участник Октябрьской революции, работал в Петроградском Совете рабочих, крестьянских и солдатских депутатов (что впоследствии и погубило его, так как председателем Совета был Л. Д. Троцкий). Был лично знаком с Лениным. С 1918 по 1920 год — политработник Красной Армии: служил под командованием маршала М. Тухачевского — «шпиона» и «заговорщика», расстрелянного в том же 1937 году. С 1920 года по ноябрь 1936 года — ответственный сотрудник газеты «Известия». Последние годы — редактор международного отдела. Такова официальная анкета.

Главным редактором «Известий» был в то время будущий «враг народа» Н. И. Бухарин (его арестуют через месяц). Со Сталиным Раевскому встречаться не приходилось — видел и слышал его на конференциях и съездах партии.

Григорий Ефимович заслужил уважение всей камеры своей удивительной доброжелательностью, умением спокойно переносить невзгоды, никогда и ни на что не жаловаться. На допросы его вызывали ночью и приводили под утро. Его буквально вталкивали в камеру, а до нее, наверное, тащили волоком: до своей лежанки на нарах он самостоятельно добраться не мог. Через несколько часов, немного отойдя, он говорил мне: «Не понимаю, чего от меня еще хотят. Уже заставили признаться во всех злодеяниях — я подписывал показания, не читая. Даже в царской охранке такого никогда и ни с кем не бывало. Когда над нами издевались жандармы, — говорил Раевский, — я спокойно противостоял им и в мыслях не представлял, что можно предать святое дело, за которое боролся. А здесь тебя истязают «товарищи по партии», называя при этом себя коммунистами-большевиками, последователями Ленина, а тебя — контрреволюционером, потому что работал под руководством Троцкого в период Октябрьской революции. А ведь он в то время вместе с Лениным был активным борцом революции, одним из организаторов нашей победы. Но ни в гражданскую войну, ни потом с Троцким я не встречался и его политическую платформу не поддерживал».

Со мной рядом был седой изможденный старик с надломленной волей, уже примирившийся с участью отверженного, но при этом — очень добрый человек, по-житейски мудрый, я бы сказал, утешитель окружающих. Больше всего он боялся появления в камере коллег по редакции, которых он, не по своей воле, оговорил: якобы вместе с ними поддерживал линию Троцкого и его единомышленников в период с 1921 года, а в последнее время состоял в боевой контрреволюционной группе Бухарина. Даже я прекрасно понимал, что никакой группы не было.

Николай Иванович Бухарин был энциклопедически образованным человеком. Ленин назвал его в свое время «любимцем партии», считал выдающимся теоретиком, несмотря на наличие принципиальных разногласий по ряду вопросов развития советского государства.

Мне однажды пришлось видеть Н. И. Бухарина. Вечером, в осенние дни 1934 года, в трамвай на улице Герцена — недалеко от площади Восстания — с передней площадки вошел невысокий худощавый человек в кожаной куртке и, предъявив удостоверение водителю, остался рядом с ним. В те годы, когда единственным общественным транспортом был трамвай, обычные пассажиры входили с задней площадки, а передние двери, рядом с кондуктором, предназначались для привилегированной публики: высших чиновников, командного состава армии и НКВД. Они за проезд не платили, а просто предъявляли вагоновожатому или кондуктору свой мандат. Пассажиры узнали его, по вагону прошел шепот: «Бухарин». Я, как и все, с любопытством рассматривал его: усталый и задумчивый человек, а надо же — сам Бухарин. Когда Раевский рассказывал мне о «боевой контрреволюционной группе Бухарина», эта картинка стояла у меня перед глазами.

Раевского вызывали на ночные допросы для подтверждения «показаний» о своих товарищах. Мифическая организация контрреволюционеров росла с новыми арестами, так как у каждого нового заключенного были свои товарищи и знакомые, которые автоматически пополняли ряды антисоветчиков, хотя ни слухом, ни духом не знали и не помышляли об антисоветской деятельности. Я с изумлением и страхом смотрел на Раевского и окружавших меня в камере людей и не мог понять смысла совершающейся на глазах провокации. Кому и зачем это было нужно? В измученную голову Раевского вдолбили мысль, что своими безумными показаниями он спасает революцию и самого себя. В конце апреля его опять ночью вызвали, но с вещами. Что с ним было дальше, не знаю. Уверен, что принял смерть от рук «спасателей».

Еще одним моим соседом по камере был человек бывалый. Звали его Николай Иванович, фамилия — Поляков или Полев (точно не помню). С Бутыркой он был хорошо знаком. Первое знакомство состоялось в 1916 году. Комиссар гражданской войны, делегат X съезда партии, он с дореволюционных времен считал Троцкого одним из вождей коммунистического движения, прямо называл себя троцкистом. Был арестован в 1927 году и сослан. В 1929 году освобожден, в 1931 году снова арестован и отправлен в ссылку и, наконец, привезен в Москву из Марийской области для фабрикации нового дела — как «организатор контрреволюционной троцкистской группы».

В бутырскую камеру его перевели из одиночки на Лубянке. Это был человек озлобленный, искалеченный, Сталина проклинал последними словами и называл его предателем и агентом Гитлера. Николай Иванович говорил, что ему терять нечего — все равно, мол, жить больше нет смысла. В камере его боялись и с ним не разговаривали, — были уверены, что все разговоры становятся известными следователям, так как доносы друг на друга стали нормой.

В этой обстановке я чувствовал себя загнанным в тупик. Я оказался самым молодым среди старых партийцев, настоящих революционеров, а сейчас — просто растерянных людей. При этом меня на допросы еще не вызывали. И про себя я твердо решил: чего бы то ни стоило, остаться человеком и в несуществующих грехах не признаваться, никого не оговаривать. Самым мучительным было сознание того, что там, на воле, меня считают виновным. Ведь у нас в стране зря не арестовывают. Когда-то так считал и я.

Сидел в камере и рабочий Первого шарикоподшипникового завода. Имя память не сохранила , а в камере звали его «столб», так как ростом он был около двух метров. В 1936 году он отказался выступать на митинге по написанной для него речи о революционной бдительности, о выдающейся деятельности «железного наркома» Ежова; кроме того, он позволил себе в кругу рабочих цеха раскритиковать плакат под названием «Ежовые рукавицы», развешанный по всем углам. Беспартийного рабочего, строившего завод, затем работавшего на нем слесарем, в итоге обвинили в антисоветской агитации и осудили «особой тройкой» НКВД (В 1937 г. Политбюро ЦК ВКП (б) утвердило состав «троек» по борьбе с антисоветскими элементами. В них входили: начальник местного НКВД (председатель «тройки»), руководитель ВКП (б) — первый или второй секретарь обкома, крайкома — и прокурор или его заместитель) города Москвы на 5 лет с отбыванием заключения в концентрационном лагере.

Хорошо запомнился колхозник, привезенный аж из Смоленской области за то, что обозвал председателя колхоза «живодером» и вытолкнул из своей хаты, при этом председатель упал и слегка разбил себе голову. Человека, еле умевшего подписывать свою фамилию, объявили террористом и заставили поставить крестик под протоколом дознания, сообщавшим, что он пытался убить представителя советской власти. Решением тройки ему было определено 10 лет за террористическую деятельность. На этого жалкого, потрясенного несправедливостью мученика было горько смотреть. Вот он — «внутренний враг» нашего могучего государства...

Из более чем сорока обитателей тюремной камеры семнадцать человек оказались простыми рабочими и крестьянами. В камере их называли болтунами, а для НКВД это были «заклятые враги народа», и такими их представляли на воле советскому обществу с призывом смотреть зорким революционным взором друг на друга. И... смотрели. Смотрели — боясь за себя, что привело в тюрьмы, а затем в лагеря сотни тысяч ни в чем не повинных, преданных родине и преданных родиной людей. А за нашими тюремными оградами пели: «Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек. Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек»...

Наша камера переполнялась. На нарах свободных мест уже не было. Как я говорил, книг и газет не давали — поэтому информации с воли мы не имели. В начале марта 1937 года к нам втолкнули, как ни странно — днем, обросшего, изможденного человека среднего роста. Он стоял у параши и смотрел на нас жгучими черными глазами и вдруг вскрикнул: «Все, конец нашему казачеству». Мы с изумлением смотрели на этого издерганного человека и грешным делом подумали, что он психически больной. Но наш староста Раевский попросил товарища пробраться к середине и усадил его на скамью у так называемого стола. Все молча, не шелохнувшись, ждали, что скажет новенький. И вот что услышали.

Мыкается он по тюрьмам еще с 1927 года. Был арестован как участник демонстрации у «Националя» в Москве, организованной Троцким 7 ноября 1927 года. На летучем митинге он выкрикнул лозунг «Да здравствуют организаторы Октябрьской революции Ленин и Троцкий!» (он однажды на собрании слушал выступление Троцкого, и тот своим красноречием его заворожил). И пошло все у молодого человека вкось и вкривь. За прошедшие 10 лет его сажали и выпускали много раз, но с февраля 1935 года посадили крепко.

Всеми способами выбивали из него признание в активной контрреволюционной деятельности, но безрезультатно.

От него мы узнали о внезапной смерти Серго Орджоникидзе. Все искренне жалели этого замечательного человека. Многие его знали лично как искреннего рыцаря революции. Также «казак» нам поведал об аресте Бухарина, Рыкова и многих других.

Его привезли в Москву на очередное доследование. Мыкался он по этапам из Иркутска, узнавая новости в тюремных товарных вагонах, а также из требования его следователя признаться в активном участии в контрреволюционной организации Бухарина, Рыкова и в десятках других так называемых повстанческих организациях. В воспаленном воображении сталинского руководства буквально вся страна была окутана сетью контрреволюции. Не осталось ни одного города, поселка и деревни, где бы не было контрреволюционеров, троцкистов, бухаринцев. И этому бреду, к несчастью, наш народ верил.

Часть 12

А тюремная жизнь шла своим чередом. Допросы моих сокамерников длились непрерывно, особенно активно — ночью. После допросов кто-то добирался своими ногами, многих притаскивали. Придя в себя, зачастую вскрикивали: «Все, больше не могу, пусть пишут и делают, что хотят...» В камере все больше появлялось простых, малограмотных рабочих людей. Раевский называл их «болтунами»: подвыпив, они ругали своих начальников или слушали в пивной какой-нибудь анекдот, потом повторяли его в другой компании. В итоге следователи создавали целые антисоветские организации, арестовывая всех знакомых и родственников этих людей.

В феврале начались и мои ночные допросы. На первом собралось аж целых три уполномоченных ГПУ. Это называлось «перекрестный огонь по врагу».

Кого тебе поручили убить из данного тебе врагами пистолета, и кто приказал? Только без фокусов.

Никого не собирался и не помышлял убивать, и никто таких идиотских поручений не давал.

Называй, троцкистский ублюдок, фамилии, или мы тебя здесь прикончим, и одним гаденышем станет меньше.

 — Сами вы гады и провокаторы, изменники и сволочи.

Помню только, что все трое кинулись на меня и стали избивать. В сознание пришел в бетонном мешке — темной камере в два метра длиной и один метр шириной. Весь мокрый: наверное, обливали водой, чтобы пришел в себя. Рот был в кровяных хлопьях и без передних зубов. Подняться было невозможно от острой боли. Кричать тоже не было сил, выл по-собачьи. Сколько времени находился в таком состоянии, не помню. В каземате стояла кромешная тьма, да и глаза были заплывшими. Через какое-то время открылась железная дверь — сноп света ослепил. На возглас «вставай и выходи!» ни ответить, ни подняться не смог. Меня выволокли и куда-то потащили. Это оказался тюремный медицинский изолятор. Врач, осмотревши меня, ворчливо бормотал: «Что делают, что делают». А мне сказал: «Ничего, парень, кости целы. Молодой — отойдешь». Одиннадцать дней я отходил в этом изоляторе. Затем перевели в общую камеру, но в другую, чтобы старые тюремные знакомые не видели и не слышали мой рассказ.

Побои закончились. В совете палачей, очевидно, решили: надо менять тактику. И... изменили: вызывали на допрос после полуночи. В комнате был только один стул у письменного стола для следователя. На столе аккуратные стопки бумаг: допросы сломленных, разоблачителей и кающихся. Яркий свет двух мощных ламп направлен на меня, стоящего посередине. Следователь с довольным видом читает показания совершенно неизвестных мне лиц о моей активной работе в их контрреволюционных организациях, о моей пропаганде, восхвалении белой гвардии, уничижительных оценках командиров Красной Армии, и прежде всего Чапаева, и тому подобную чушь.

До моего сознания начало доходить, откуда этот бред. «Ну, что скажешь, герой? Все сознаешь? А то ломаешься, как капризная девка. Признавайся, и допросам конец, получишь свои пять лет сносной жизни в лагере, а дальше — вольная птица. Молодой, еще все впереди». Он был очень доволен своим кратким монологом. Подошел близко ко мне и сверлящими глазами гипнотизировал, а я стоял, как каменный столб, как камень накаленный, и твердил только одно: «Нет, нет и нет».

Так продолжалось шесть суток. Все эти дни не смыкал глаз, так как после ночи меня оставляли под надзором конвоя с правом двухразового посещения туалета и возможностью, сидя на принесенном табурете, один раз в день скушать похлебку. Я отупел и плавал в мутном гуле, теряя представление, где день, где ночь, где свет. Не разбирал ничего, но твердо помнил: нет, нет и нет. Мой истязатель приходил ночью, презрительно смотрел на мою измученную, болтающуюся на нетвердых ногах «личность» и говорил с грязной бранью: «Ну, Выгон-подонок, будем писать!» И слышал в ответ слабое бормотание: «Нет». Думаю, они меня, конечно, не забыли — палачи и разбойники, растленные убийцы, внешне неотличимые от людей. Остались они живы и невредимы или заняли наши места при очередной «чистке», они прокляты святой клятвой замученных людей. А мертвые, как безвестные солдаты, лежат, брошенные в братские могилы...

Часть 13

В новой камере встретили меня дружелюбно. По моему виду сразу определили, что я не новичок и прошел основательную подготовку по программе допросов. Камера была примерно таких же размеров, как прежняя. Те же голые нары с обеих сторон, большая бочка-параша у дверей. Те же бледные, изможденные, обросшие лица, та же теснота. Точно не помню, но примерно сорок-сорок пять человек, в основном рабочие и так называемая интеллигенция. Были бывшие сотрудники бухаринской редакции «Известий».

Запомнился молодой командир красной армии (точнее не сказать, потому что официальных офицерских званий в 37-м году не было, существовали знаки отличия командного состава — кубики, шпалы, ромбики. Один кубик на петлицах отличал младшего командира , одна шпала — командира роты и т.д.). Он все недоумевал, почему следователь назвал его изменником, а в камере, узнав его историю, прозвали бабским изменником. Выяснилось, что он несколько месяцев тому назад познакомился с молодой женщиной, прогуливавшейся недалеко от гарнизона в Подмосковье. Завязался кратковременный роман, и как-то горячей ночью он рассказал услышанный днем анекдот про НКВД. Вскоре женщина ему разонравилась, и связь с ней он порвал. Оскорбленная особа написала донос в особый отдел, что ее бывший возлюбленный ночью ублажал ее антисоветскими анекдотами. Этого было достаточно, чтобы включить молодого командира в военную контрреволюционную организацию.

Были два мужичка-колхозника, которые поссорились с председателем колхоза и обозвали его общественным дураком.

Следователи оставили меня в покое. Раз в неделю разрешили писать жалобы, для чего выдавали один лист бумаги и карандаш, который потом отбирали. Я писал прокурору, требовал своего немедленного освобождения, клялся в своей невиновности и преданности коммунистическим идеалам. Писал Сталину, умолял его разобраться в творимых бесчинствах, заверял его в преданности коммунистической партии, ЦК и ему лично. Я искренне верил, что он, наш мудрый вождь, гениальный продолжатель дела Ленина, не знает о творимом произволе. Все, в том числе и я, были буквально загипнотизированы величием Сталина. До сих пор поражаюсь всеобщей слепотой, особенно своей. Отсутствие ответа объяснял тем, что мои заявления не передают по адресу. Это, конечно, было так, но о размахе репрессий, количестве арестованных, а их были сотни тысяч, он, конечно, знал, и одобрял все это, и был доволен выращенным им всеобщим страхом.

Меня в тюрьме никто из родных не навещал. Большинство заключенных получали с воли передачи. Мне никто ничего не передавал, но сокамерники делились со мной. На одном из допросов следователь объявил мне, что старшая сестра отказалась иметь какую-либо связь со мной — врагом народа. Было больно, но я понимал, что иначе с ней бы расправились. Но впоследствии я узнал, что ее все равно сняли с работы, исключили из партии и направили кассиром в метро. С этой работой она не справилась и ее уволили, длительное время была вообще без работы. После публичного отказа и решительного осуждения своего брата ее потом восстановили в партии.

Состав камеры менялся каждый день. По несколько человек вызывали с вещами, и больше мы их не видели — отправлялись по лагерям и тюрьмам. Лагеря были созданы в Сибири, Дальнем Востоке, Казахстане, Марийской АССР, во всех районах, где строились гиганты индустрии. Все наши заводы, железные дороги, электростанции строились заключенными. Это был всеобщий, всесоюзный рабский труд сотен тысяч людей.

Длительный перерыв в допросах я ошибочно воспринимал положительно, надеясь, что следователи поняли бессмысленность обвинений, и меня вскоре выпустят. Тюрьма воспитывает терпение и бесконечную надежду. Свобода, даже относительная, становится высшей мечтой, и все житейские огорчения, печали кажутся такими пустячными по сравнению с мертвящей действительностью тюремной камеры.

Единственным развлечением в тюремной жизни была баня два раза в месяц. Москвичам приносили белье из дома. Я же пользовался застиранным, грубым тюремным бельем (постельного белья не было, как не было и постелей на нарах). Пока мы находились в бане, в камере проводилась вонючая дезинфекция, но зато не водилось ни клопов, ни вшей. Воздух в камере был удушающий, для свежего человека нестерпимый, но мы принюхались. Правда, лица заключенных становились мертвенно-бледными. Особенно страдали люди в возрасте от пятидесяти лет и старше. Такая жизнь продолжалась для меня до 15 мая 1937 года.

В итоге обвинили меня в контрреволюционной пропаганде, в участии в некой антисоветской организации молодежи (что за организация, и следователи не смогли сказать), в восхвалении белогвардейцев в кинокартине «Чапаев», в симпатиях к руководителям оппозиции, так как в своих выступлениях я не называл Зиновьева и Каменева бандитами и убийцами. Было ясно, что с такой галиматьей дело передавать в суд нельзя, тем более, что ни один протокол с описанием моих «преступных» действий я не подписал, ни одного человека в ходе преступного следствия не очернил.