Глава шестая. Опять в тюрьме
Ах, Москва, Москва, Москва,
Сколько ты нам горя принесла.
Все судимости открыла,
В Соловки нас усадила,
Ах, зачем ты меня, мама, родила.
Этап к этому времени так надоел, что я даже обрадовался, когда увидел знакомые стены Бутырской тюрьмы.
Первое впечатление было, будто в тюрьме никого нет. Если в 1936 г. казалось, что внутри работает какая-то большая фабрика, то на этот раз стояла гробовая тишина.
Меня ввели в «вокзал», отвели в одну из знакомых камер, и начался обыск. По тюремным правилам того времени запрещалось проносить в тюрьму острые и колющие предметы. Иголки выдавались по одной на камеру, и только на день, а в четыре часа возвращались коридорному надзирателю. У меня с собой было три иголки, одна была в козырьке фуражки, другая в голове воблы и третья в корке хлеба; в подошве была дырка, и я туда всунул лезвие безопасной бритвы.
Обыск был основательный, заставили раздеться догола, осматривали везде, даже во рту, одежду тщательно прощупывали каждый шов. Во время обыска зашел старший надзиратель и крикнул: «Смотри лучше, это “старенькие”». Две иголки у меня нашли, а одну иголку и бритву я пронес. Бритва в камере стала сокровищем, так как в Бутырской тюрьме в 1937 г. не брили заключенных, а раз в 10–15 дней стригли лицо машинкой. Это была унизительная и гнусная операция.
После обыска нас повели в баню, а баня в Бутырках была выстроена основательно, даже стены были кафельные. Но самое главное — в бане были сверчки. Этот зверь сейчас, в век парового отопления вывелся, а в старой России он жил в стенах около печек и очень симпатично трещал. После колымских промерзших палаток, после многомесячного этапа, пересылок, столыпинских вагонов и прочих удовольствий помыться было так хорошо, а со сверчками и совсем прекрасно. Страшна тюрьма первый раз, а второй раз, после лагерей, показалась родным домом.
Из бани все мы, однодельцы, попали в ту же бывшую церковь на второй этаж, в камеру, если не ошибаюсь, No 8. Была она узкая, длинная, окно закрыто деревянным «намордником». Вдоль стен были сплошные одноэтажные нары. Встретили нас возгласами: «Опять колымчане!» Камера была строго лагерная, т. е. в ней сидели возвращенные из лагерей и политизоляторов для переследствия. В общие камеры таких людей избегали помещать, чтобы они не рассказывали о лагерях и не объясняли людям, что их ожидает.
В камере было человек 50–60 народу, причем состав был довольно стабильный, так как следователь не спешил заниматься «лагерниками», предпочитая свежий материал с воли. Пройдя лагерную школу и зная, что его ждет в случае прибавки срока, «возвращенец» не шел легко на подписывание несуществующих преступлений. Кроме того, общение со старыми большевиками многим открывало глаза на то, что происходит в стране, и на роль карательных органов, и люди становились твердыми. Новички же были подвержены массовому психозу, и многие сразу, а часть после двух-трех избиений, подписывали любые «романы», как тогда говорили. Но об этом позже.
В камере No8 Бутырской тюрьмы публика была отборная: всегда было 2–3 профессора политэкономии или истории, 2–3 комбрига или даже комкора, работники Коминтерна, дипломаты, инженеры, юристы, экономисты и 5–6 человек уголовников из числа самых крупных, которых боялись держать в Таганской тюрьме из-за опасности побега. С одним таким персонажем
из числа уголовников я пробыл долго и запомнил его хорошо. Звали его Анатолием, а фамилия была Богомолов, впрочем, он был «он же Иванов, он же Петров» и т. д. Настоящую фамилию было трудно установить. Был он небольшого роста, очень подвижный, сухощавый, но мускулистый и, видимо, очень сильный и ловкий. В бане я увидел, что на его груди выколот двуглавый орел и сверху написано: «Боже, храни моряка», а на животе ниже орла — «крейсер Олег». Он действительно был моряком до революции (при царе) и служил на Балтийском флоте. Во время революции он попал в один из матросских отрядов, которые играли такую большую роль в начале Гражданской войны. Как известно, власть старого офицерства в Кронштадте и вообще во всем Балтийском флоте была уничтожена еще в феврале 1917 г. Тогда же, в первые дни революции, был растерзан матросами военный губернатор Кронштадта адмирал Вирен. Нигде не была так сильна ненависть к офицерской касте, как во флоте, и нигде не накопилась такая черная злоба, уходящая своими корнями в 1905 г.Власть в Балтфлоте в руках большевиков была фактически уже с лета 1917 г., в Черноморском флоте дело обстояло иначе, тем более что главнокомандующим был адмирал Колчак. Самосуды и убийства офицеров в Севастополе произошли позже, если память мне не изменяет, зимой 1917–1918 гг.
Богомолов был одним из участников тех расправ. Очевидно, он прибыл из Кронштадта с отрядом балтийских моряков в Севастополь и там громил офицеров. Он рассказывал это с такими подробностями, которые трудно выдумать. Примерно так он говорил:
— Вот пришли мы на квартиру к одному старшему лейтенанту. Стучим, отворяет горничная, вся в наколочках, такая чистенькая, накрахмаленная. Мы спрашиваем, где хозяин. Она говорит «нет дома», мы входим в гостиную, нас встречает мадам, жена старлейта, интересная дама, и спрашивает: «Что вам угодно?» А мы ее на диван... Она стала кричать, муж выскочил из ванны с браунингом, мы его застрелили и ушли. В другой квартире попался офицер поумнее: «Здравствуйте, товарищи матросы.
Маша, организуй закуску». Ну, мы закусили, выпили, а потом ставим его к стенке, а Машу на кровать и прямо при нем... Он стоит у стены на мушке и молчит, а она кричит: «Коля, ты не волнуйся!» Потом, когда надоело, выстрелили ему в лоб, а она потеряла сознание. Тогда один из наших выстрелил несколько раз ей в половые органы, и мы ушли.Потом он попал в анархистский отряд такого типа, как сейчас любят показывать в кино, но не показывают, что они делали. Потом белые выбили их из Черноморских портов, и они отошли на Кубань, а затем через Калмыцкие степи — на Астрахань и Киров, где эти банды разоружили. Гражданскую войну он закончил страшной подлостью. Осенью 1919 г. он попал в плен к генералу Мамонтову и сидел в контрразведке еще с восемнадцатью товарищами. У белых не нашлось желающего на роль палача, и начальник контрразведки заявил, что отпустит того, кто расстреляет своих товарищей. И Богомолов взял на себя эту миссию…
Трудно поверить, что этот человек мог о себе такое рассказать. Делал он это, по-видимому, потому что перед смертью хотел сказать все. Сидел он в камере тихо, на допросы водили его редко, но однажды он пришел и стал молча раздеваться. Снял пиджак и отдал соседу по нарам, отдал как-то значительно и торжественно, снял сапоги и брюки, тоже отдал.
Потом встал, и сказал: «Я не Петров, а Богомолов. Уличили меня по оттискам пальцев. Предъявляли дело с 1920 г., открыли все судимости и старые дела. И сказал мне следователь: “Отгулял ты свое, можешь признаваться или нет, это твое дело, но сделал ты слишком много и терпеть тебя на советской земле нельзя — расстреляем при всех обстоятельствах. Пора, видно, на луну к генералу Духонину”». Он употребил модное во время Гражданской войны выражение «послать в штаб Духонина», т. е. расстрелять[1]. Генерал Духонин был последним главнокомандующим при Временном правительстве, отказался вступить в переговоры о перемирии с немцами после Октябрьской революции, и был растерзан матросами в ставке главного командования. Короче говоря, Богомолов переходил на положение смертника и вел себя соответственно тюремным традициям. Был он живой энциклопедией уголовного фольклора. Все воровские песни дореволюционной России, эпохи нэпа и далее были в его памяти. Пел он плохо, но память была потрясающей. Об одних Соловках он знал шесть песен. Некоторые были набором ругательств, но некоторые запомнились:
Или:Завезли нас в края отдаленные.
Где болота и водная ширь,
За вину, уж давно искупленную,
Поместили в былой монастырь.
Пил вино и наслаждался,
Любил девочек и катался,
Ах, Москва, Москва, Москва.
Сколько ты нам горя принесла.
Все судимости открыла,
В Соловки нас усадила.
Ах, зачем ты меня мама родила?
Забыл жизнь я воровскую,
В руки взял пилу стальную
И пошли баланчики складать.
Пилим, колем и складаем,
ГПУ мы проклинаем,
Ах,о зачем ты меня мама родила?
Тут стоит Секирная гора.
Здесь зарыты мертвые тела,
Буйный ветер тут гуляет
Наша родная не знает,
Где сынок ее навек зарыт.
Много по тюрьмам я слышал о Соловках, много рассказывал и Богомолов. Прибыл он в Соловки в конце 1920-х гг.
за убийство. Имел «вышку», заменили десятью годами. Видимо, не знали его подвигов у генерала Мамонтова, и попал он в знаменитый соловецкий произвол.Когда-нибудь на основании архивных данных напишут настоящую историю УСЛОНа (Управление Соловецких лагерей особого назначения). Я расскажу о том, что я знаю, и знаю не от одного Богомолова, а от многих людей, поэтому полагаю, что в этом описании есть известная степень достоверности.
Сразу же после Гражданской войны возникла необходимость в таком крепком месте, куда можно было бы поместить политических противников, изолировать их от внешнего мира и свести к минимуму возможность побегов.
Кроме государственных и государевых тюрем (Петропавловка и Шлиссельбург), были в царской России и тюрьмы монастырские. Находились они в Суздале и Соловках. Соловецкие острова в течение нескольких столетий использовались как тюрьма для преступников, совершивших преступление против веры, т. е. раскольников и сектантов разного толка.
Стены местного монастыря видели не только противников официальной церкви. Известно, что не раз там бывали и чисто политические противники самодержавия, например, в царствование Екатерины II в Соловках пожизненно были заточены последние руководители Запорожской сечи — кошевой атаман Петро Колнишевский и многие другие.
Место было подходящее, и его использовали для организации первого в Советском Союзе концентрационного лагеря особого назначения. Когда его организовали, т. е. в каком году — я не знаю, но думаю, что в 1922–1923 гг.
До конца 1920-х гг. туда попадали представители господствующих классов старой России, т.е. высший командный состав царской армии, участвовавший в Гражданской войне, крупные капиталисты, сановники высших органов власти и т.д. Были ли там меньшевики или анархисты — я не знаю. Думается, что они туда не попадали, а направлялись в ссылку. По мере укрепления нэпа появились там и валютчики, в частности, там[2]. Очень многие представители интеллигенции украшали этот лагерь, например, артистка Изабелла Михайловна Орлова[3], академик Лихачев и т.д. Другими словами, состав заключенных лагеря был весьма пестрым, но ядро составляли прямые враги революции.
отбывал срок за спекуляцию валютой будущий генерал-лейтенант войск НКВД и начальник Байкало-Амурской магистрали (вторые пути от Иркутска до Владивостока) ФренкельЯ упомянул о Френкеле, следует сказать об этом человеке. В Соловки он попал за валютные операции, некоторые говорили, что он был не то греческим, не то турецким подданным. Сидя в Соловках, он перековался и подал заявление о том, что может предложить УСЛОНу крупный заем в твердой валюте.
Так как началась эпоха хозрасчета, то ему пошли навстречу и в награду он стал начальником финансового отдела УСЛОНа. Ликвидация произвола его не коснулась. И он перешел на такую же роль в Беломорканал.
Как известно, принимать Беломорканал приехали Сталин, Ворошилов и Киров. На станции Медвежья Гора Мурманской железной дороги, где располагалось управление строительством,[4], Коган[5], Фирин[6].
их встретили нарком внутренних дел Ягода и руководители ГУЛАГа БерманСталин был с очень скромной охраной из четырех человек, торжественное отчетное собрание проходило в здании управления строительством, где присутствовало много заключенных, работающих в аппарате управления.
Всю эту историю я запомнил со слов одного бывшего царского офицера — белогвардейца, отбывавшего тогда срок на канале. Ему, как понимающему человеку, было поручено организовать банкет, т. е. позаботиться о сервировке, посуде, о поварах, о меню.
В тех условиях это было очень хлопотно, но вскоре выяснилось, что и хлопоты были напрасны, так как из Москвы прибыл спецвагон с поварами, посудой и всем необходимым.
Все были поражены, что отчетный доклад делал не Коган или Фирин, а мало кому известный Френкель. На трибуну поднялся невзрачный человек с еврейской местечковой наружностью и стал делать доклад о постройке канала. Интересно, что у него не было никаких записей. Докладчик сыпал цифрами, он начал с технической части проекта. Перечислил все шлюзы, объемы скальных работ, количество уложенного бетона. Затем перешел к затратам труда, материалов, применению механизмов и кончил экономическим обоснованием.
Как известно, Сталин не мог говорить без текста, Ленин говорил, имея только тезисы и цифры, в его эпоху читать по бумажке было не принято. Кроме того, тогда в революционную эпоху убедить массы, повести их за собой чтением по заготовленному тексту было невозможно.
Но эта эпоха ушла. А тут нашелся деятель, который не только докладывает без текста, но и называет сотни цифр и никуда не заглядывает. Сталин заинтересовался, немедленно после доклада потребовал отчет и стенограмму и убедился, что этот недавний валютчик настоящий феномен, что он держал в голове весь отчет о постройке канала.
После торжественной части был банкет, и вдруг Сталин сказал, что хочет выпить стакан вина с одним из строителей канала. Сказано было ясно — не с начальником строительства, а со строителем, т.е. с заключенным. Среди лагерного начальства произошло замешательство: кого вызвать? Фирин предложил своего дневального, и его немедленно привели пред ясные очи. А когда привели, то с ужасом вспомнили, что это фанатик-сектант. Вдруг захочет пострадать за веру, заорет: «Антихрист!» и накинется на Сталина. Но все прошло отлично. Иосиф Виссарионович встал с бокалом в руке и произнес тост:
— Пью за тех, чьими руками построен Беломорканал, — и чокнулся со старичком. Тому нужно было ответить, и он обрадовал начальство, сказав, что не только канал построили, но и сознание людей перестроили.
Говорят, что Сталин спросил Фирина:
— Сколько ему осталось?
Видимо, хотел освободить, но Фирин побоялся и сказал, что он уже освободился.
Вероятно, в начале тридцатых годов Сталин еще не успел стать тем, кем стал позже.
Вот с этого времени и пошла баснословная карьера Френкеля. Вскоре он стал начальником БАМлага, а это была махина в 500 тысяч человек, причем работать нужно было в условиях бесконечной передислокации и сурового климата Забайкалья.
Был ли Френкель начальником вроде Гаранина или Павлова?
В 1936 г. вторые пути дороги Иркутск — Владивосток были закончены, а строительство собственно БАМа велось медленно, и на Колыму стали поступать этапы с БАМлага. Я работал со многими из них.
Френкель не был гуманистом вроде Берзина или Погребинского. Ему нужно было выполнять план, но превращать лагерь в место массового уничтожения людей он не хотел. Отзывались о его лагерной политике неплохо. У него была очень хорошая черта — широко использовать заключенную интеллигенцию и комплектовать из нее весь руководящий производственный персонал.
Причем если человек хорошо работал, то его повышали и давали такой простор для инициативы, которого многие и на воле не видели. Это был делец и организатор огромного масштаба, в условиях капитализма он стал бы миллиардером.
О своей памяти он говорил, что помнит в лицо сорок тысяч заключенных и может назвать фамилию, имя, отчество, статью и срок каждого.
Прошло несколько лет, и все те, кто сидели тогда за столом президиума, т. е. Ягода, Берман, Коган, Фирин, были уничтожены так же, как и все руководство ГУЛАГа, Френкель один остался жить и, говорят, тихо умер на пенсии в генеральском чине.
Но вернемся к Соловкам. В те времена там была создана прекрасная библиотека, театр, оркестр и др.
Лагерная администрация комплектовалась из бывших заключенных, а охрана состояла из настоящих заключенных. В результате этого многие совершенно не закамуфлированные контрреволюционеры заняли довольно высокие посты. Комендантом Попова острова, где было нечто вроде транзитного лагеря, был бывший офицер царской гвардии, которого звали по-лагерному «Курилка». Связано ли это с поговоркой «жив Курилка» — я не знаю, но все, кто побывал в Соловках, хорошо запомнили его.
Когда новый этап выгружался на Поповом острове, выходил Курилка и кричал зычным голосом: «Здравствуйте,
заключенные!» Этап отвечал вразброд, и тогда начиналось представление... «Этап шагом марш! Ножку дай, ножку!» и т.д., потом опять «Здравствуйте, заключенные!» и, наконец, Курилка ложился на землю, и, прикладывая ухо к земле, кричал: «В Соловках не слышно», — и все начиналось сначала.Лозунгом Курилки, да и всех ему подобных, было: «Здесь власть не советская, — а соловецкая!» Коронным номером Курилки был «волшебный камень». Много лежит там на острове валунов, так вот один из них был «волшебным». Когда приходил новый этап, а Курилка хотел что-нибудь узнать, то он говорил: «Вот волшебный камень, он все скажет, если вы не хотите» и подавал команду: «Вокруг камня шагом марш!», а потом «Бегом марш!», а сзади пускал специально дрессированных овчарок и они кусали тех, кто отставал. Вот так погоняет и спрашивает: «А может, вспомнили, ребята?»
Был там и знаменитый палач и мучитель комендант Соловецкого Кремля Зильберман. В его ведении была внутрилагерная тюрьма, так называемый изолятор. В этом изоляторе не было нар, а были только жерди на расстоянии одна от другой метра два. Вот заключенный должен был сидеть как курица на такой жерди, а если засыпал и падал на пол, то надзиратели стреляли в дверные волчки. Отсюда и пошли по всем лагерям знаменитые соловецкие жердочки.
Произвол и зверство расцвели пышным цветом, когда Соловки из концентрационного лагеря превратились в лагерь, имевший большие экономические функции. Дело в том, что эпоха индустриализации сопровождалась, как известно, огромными импортными закупками оборудования для начатых тогда гигантских строек. А это, в свою очередь, потребовало формирования экспорта. Традиционный экспорт хлеба, сибирского масла, яиц был почти полностью прекращен, так как коллективизация отбросила сельское хозяйство на много лет назад (поголовье крупного рогатого скота только в 1958 г. достигло уровня 1928 г.), и внутри страны была введена карточная система. В этой обстановке стали форсировать экспорт леса, нефти, марганца и вообще
всего, за что можно было получить валюту. Например, в те годы широко практиковалась продажа предметов искусства: мебели, посуды, бронзы и других «обломков империи». А их оставалось немало. На Невском проспекте, недалеко от арки Генерального штаба, был огромный магазин «Александр», где продавались все эти вещи, но только за валюту. Одна моя знакомая служила там продавщицей, и я заходил туда несколько раз. От продавщиц требовалось знание не менее двух иностранных языков, а так как их тогда знала интеллигенция или бывшая аристократия, то она там и работала.Хорошо помню, как за 30 долларов за штуку продавали в розницу сервиз Николая I. Продавали личные вещи царей. Какой-то дурак купил сапоги Александра II и т. д.
Но на царские сапоги и сервизы построить Горьковский автозавод было трудно, поэтому в ход пошел лес. По всему побережью Белого моря, точнее, по берегам рек, впадающих в Белое море, а также на Печоре как грибы стали расти лагеря, занятые заготовкой леса на экспорт, благо в лагеря хлынула масса первоклассных рабочих рук — кулаки, подкулачники, кубанские и донские казаки, и просто люди, попавшие под руку в процессе коллективизации.
Вот в основном в этих лагерных подразделениях и развернулся соловецкий произвол. Руководители этого лагеря в погоне за выполнением плана стали применять такие методы, как привязывание нагих людей к дереву (поставить на комары), избиение и даже расстрелы за невыполнение нормы. В ответ на произвол всегда начинается так называемое «саморубство», т. е. заключенный, видя, что другого выхода нет, калечит сам себя, чтобы попасть в санчасть и потом в инвалиды, лишь бы уйти от лесозаготовок. В одной лагерной песне об этом сказано: «На пеньки нас становили, раздевали и лупили».
Так как лес шел на экспорт, главным образом в Англию, то отрубленные пальцы завертывали в письма, где часто кровью писали о том, что делается в соловецких лагерях, и письма засовывали в пакеты досок и баланов, отправляемых на экспорт.
В те времена в редакциях английских газет можно было видеть витрины с этими письмами и отрубленными пальцами, а на магазинах, где продавалось экспортное масло, висели плакаты: «Не ешьте масло русских детей», так как при недостатке сельскохозяйственной продукции экспорт его, хотя и в незначительных количествах, все же продолжался.
...Богомолов, попав в Соловки и пройдя «обучение» соловецкой грамоте у Курилки, был переведен в центральный пункт, т. е. в лагерный изолятор, посидел у Зильбермана, но как-то сумел пристроиться могильщиком. Он рассказывал, что отдельные сведения о соловецком произволе попадали в Москву раньше, чем раскрылась вся эта трагедия.
Однажды в морг привезли какого-то заключенного инженера, причем было видно, что его зверски избили, сломали ему несколько ребер, и он умер, очевидно, от полученных побоев в изоляторе. Лежал он без белья, один бок был совершенно черным. Богомолов, прежде чем его похоронить, поинтересовался его зубами и стал выбивать золотые коронки; так как под рукой ничего подходящего не было, то он использовал для этой цели половину кирпича и изуродовал покойнику все лицо. Зубы, естественно, пропил, а инженера похоронили в братской могиле. Прошло несколько месяцев, как вдруг появился отец инженера с распоряжением выдать ему труп сына. Распоряжение было за подписью самого М.И. Калинина. Зильберман распорядился откапывать могилы большой давности, авось старик не выдержит и уедет. Страшный вид полуразложившихся трупов его не отпугнул, с нечеловеческим терпением целый месяц он присутствовал при эксгумации, пока не дождался, когда дошла очередь до могилы, где был похоронен его сын. Он сразу его узнал, уложил в приготовленный цинковый гроб, все понял и сказал, что его сын был зверски убит и что «он найдет правду». Администрация лагеря с ним ничего не могла сделать, и он благополучно уехал.
Вскоре после этого группа заключенных убила пограничника, охранявшего быстроходный катер, и на нем убежала. Горючего хватило, чтобы проскочить горло Белого моря и войти
в Баренцево море, а там их подобрал норвежский траулер, и они оказались в Париже.В тот момент, в разгар великого экономического кризиса, экспорт советского леса по демпинговым ценам стал разорять Финляндию, нанес удар шведскому спичечному королю Ивару Крейгеру и довел его до самоубийства. Мировая пресса начала свою первую кампанию против изнурительного труда в СССР. Все страны, импортировавшие советский лес, призывались к его бойкоту, так как лес был заготовлен руками заключенных. В этой обстановке беглецы выпустили книгу, которая обошла весь мир. «Соловецкий ад» был переведен на многие языки и был поднят на щит буржуазной мировой прессой.
Трудно сказать, что побудило наше правительство, эта кампания или отдельные сигналы, но оно захотело узнать правду. Лагерные легенды связывают раскрытие соловецкого произвола с именем Сольца[7], который был тогда председателем (или заместителем председателя) центральной контрольной комиссии при ЦК партии. Это был старый большевик, сам немало посидевший в тюрьмах; он и придумал очень интересный метод проверки: ряд ответственных работников центрального аппарата был включен в этапы заключенных, идущих в Соловки, причем на них были оформлены документы как на заключенных, но одновременно в телогрейки были вшиты мандаты с очень широкими полномочиями, вплоть до ареста лагерной администрации любого ранга.
Рассказы о ликвидации соловецкого произвола я слышал от многих бывших соловчан и все они сводились к тому, что члены комиссии, не выдержав издевательств и побоев, взорвали Соловки изнутри и даже снизу — чисто революционным путем.
На Колыме я встречал многих свидетелей этого события, особенно запомнился рассказ некоего И.З. Резвова-Рубцова.
Он в Соловках был десятником лесозаготовок на одном из многочисленных заготовительных лагпунктов, подчиненных УСЛОНу. Он рассказывал так: «Вечером прибыл новый этап, который утром должен был быть выставлен на работу, а в Соловках на работу выходили “без последнего”. Дневальные бараков, как только подавался сигнал на проверку (били обухом топора или кайлом в подвешенный кусок рельса — так называемая музыка Чайковского), становились с палками у дверей, все выскакивали из барака или палатки возможно быстрее, а последний получал «дрыналус по спинаус». Это был «развод», а потом шел «довод», т. е. в каждый барак входил староста, и бойцы охраны с собаками проверяли по списку, кого врач или лекпом (лекарский помощник, фельдшер) освобождали от работы по болезни. По лагерному списку зачисляли в группу «В», а зачислять могли не более определенного процента. В бараках искали отказчиков, так называли тех, кто был болен, но не имел освобождения, какие-нибудь сумасшедшие или «нерусские», т.е. люди, которые в ряде случаев не знали никакого языка, кроме родного, и те, кто не хотел работать. Эта банда врывалась с каторжной руганью и лаем овчарок в барак, стаскивала за ноги тех, кто лежал на нарах, и кричала собаке: «Рвать на ленточки» и собака рвала одежду на заключенном. А если приходило в голову, то кричала: «Взять на мясо» и собака кусала. Так было в Соловках, и это же я не раз видел на Колыме во время «произвола».И вот, из московского теплого кабинета один товарищ попал в эту переделку, желая узнать, как обращаются с теми, кто не может работать. На расправу он оказался жидковат и потребовал призвать начальника, затем распорол подкладку телогрейки и предъявил свои полномочия. А дальше все пошло по нисходящей линии: заместителю начальника лагеря он приказал арестовать начальника, староста лагеря арестовал заместителя, и к вечеру этот человек из комиссии разоружил охрану, которая на Соловках состояла из заключенных, и назначил новую администрацию.
Из всего начальствующего состава не был арестован только Резвов-Рубцов, потому что сами заключенные заступились за него. Этому можно было поверить, так как на Колыме во время так называемого гаранинского произвола он вел себя очень хорошо.
Член секретной комиссии не учел только одного — степени страшной злобы заключенных к арестованной администрации.
Вся она была помещена в отдельный барак с охраной из тех людей, которые вчера подвергались издевательствам. Ночью группа заключенных оторвала от рубашек рукава, завязала туда по половине кирпича, охрана пропустила их в барак и что было дальше — представить не трудно.
Утром выяснилось, что судить некого.
Примерно такие же события произошли во многих лагпунктах УСЛОНа, в целом по лагерю было арестовано 300 человек, которые были расстреляны по решению коллегии ОГПУ (в том числе Зильберман, Курилка и сам начальник Соловков — Потемкин (в правильности этой фамилии я не уверен)).
Последствия ликвидации соловецкого произвола были далеко идущими и сыграли большую роль в истории всей лагерной системы.
Нужно сказать, что лагеря приобрели большое экономическое значение в эпоху индустриализации, и вместо одного УСЛОНа появились СибЛОН и целая система лагерей особого назначения.
После разгрома Соловков правительственной комиссией был издан устав исправительно-трудовых лагерей (ИТЛ), и началась либеральная эпоха в жизни лагерей, которая продержалась до «кировского дела» (1934) и окончательно была похоронена в 1937 г. Н. И. Ежовым.
Либеральная эпоха после ликвидации соловецкого произвола нашла свое наиболее полное выражение в режиме и всей обстановке, созданной на строительстве Беломорканала. Это был зенит либерального периода в развитии лагерей. Все было построено на идее перевоспитания, или «перековки», как тогда
это называли. Заключенные получали «зачеты», т.е. если человек хорошо работал, срок его пребывания в лагере уменьшался пропорционально росту производительности труда; заключенных учили — давали ходовые в условиях лагеря профессии, выдвигали на административные должности, специалистам предоставляли работу, и часто крупную, по специальности, были даже своеобразные значки — нечто вроде лагерного ордена за трудовой подвиг, хорошо кормили, одевали и т. д.Дело в том, что людей можно заставлять работать по-разному — можно применять различные моральные и материальные стимулы, а можно применить страх и голод в качестве универсальных и единственных стимулов. Но не буду отвлекаться, закончу о Богомолове.
Был он убийца, палач, вор, помимо всего прочего, педераст, но в тюрьме и перед лицом смерти он был человеком. Правда, перед смертью большинство людей делается лучше, но многие отвратительны в своем животном страхе, в подлом стремлении спасти свою жизнь любой ценой. В данном случае эта стадия была позади — уже не нужно было лгать, предавать, клеветать, оставалось только ждать, когда позовут. Откроется дверь, и коридорный скажет: «Кто на букву “Б”?» И у всех, чьи фамилии на эту букву, дрогнет сердце. Быков, Блинов, Баранов, ... «Богомолов, соберитесь с вещами»... Но при мне его не вызывали, зато произошло такое событие: кто-то украл 300 грамм масла. Богомолов встал и сказал: «Кто будет воровать, того убью. Воровать у тех, кто сам дает, нельзя». Каждый понимал, что убийством Богомолов грозит не зря, ему все равно помирать, и больше никто не воровал. Богомолов имел в виду комбед, когда сказал о дающих добровольно.
Когда меня второй раз привезли в Бутырки, я пронес в подошве ботинка лезвие безопасной бритвы и в камере отдал его Богомолову, который приобрел в лагере профессию парикмахера. Он брил всех желающих, а их было немало, так как в 1937 г. в Бутырках не брили, как я уже писал, а стригли лицо машинкой, что было очень противно и унизительно. Надзиратели заметили бритых людей и привязались к старосте камеры. Староста был пожилой
человек, в прошлом заместитель начальника службы тяги Московско-Казанской железной дороги, из бывших служащих Восточно-Китайской железной дороги. Между прочим, он очень хорошо рассказывал о шанхайских притонах, о китайском уголовном мире, и я подозревал в нем колчаковского офицера. Так вот, этого железнодорожника и спросили, чем бреются заключенные, и он ответил, что никто не бреется. Надзиратель указал на некоего Гомеда — работника Коминтерна, прибывшего из Мексики, который утром был с бородой, а сейчас бритый. Староста невозмутимо сказал: «Он папуас и волосы на лице у него вообще не растут». Надзиратели набрались из украинцев, которые, как известно, любят такие должности, и так как они часто употребляли выражение «не вертухайся», то их и прозвали «вертухаями». Вот этот деятель, услыхав про «папуаса», сначала захлопал глазами, а потом его тупые мозги сработали как бомба замедленного действия, и он сообразил, что над ним издеваются, и посадил старосту в карцер.А бритва жила в камере, и борьба за нее разгоралась: был сделан обыск, всех раздели догола и обыскали вещи, но ничего не нашли, так как бритву прятали в щели между кирпичами за окном. Нужно было высунуть руку за окно и достать ее снаружи. В это время в камере появился какой-то гнусный тип, хромающий на правую ногу, по профессии учитель.
Сидел он за попытку изнасилования малолетней. Отбывал срок он в лагере где-то на Урале. Там он подал заявление на заключенного инспектора КВЧ (культурно-воспитательная часть) о том, что тот выдавал читать заключенным троцкистскую литературу. На самом деле это была книга Б. Ясенского «Человек меняет кожу»[8]. Роль доносчика стала популярной в ту эпоху и пришлась по вкусу этому «учителю», и он написал в Москву, что может раскрыть контрреволюционную подпольную организацию. С допросов он возвращался с хорошими папиросами и в самом приятном настроении.
В камере он неосторожно рассказал, что дал «материал» на судью, который его осудил. В сутолоке камерной жизни и на фоне многих крупных и импонирующих личностей этот мелкий мерзавец был незаметен, но опытный глаз Богомолова увидел его и то, что он пишет. По собственной инициативе Богомолов обыскал его во время сна и изъял записи разговоров в камере. Этот любитель маленьких девочек задумал создать внутрикамерное дело со всеми вытекающими из него в 1937 г. последствиями. Интересно, что Богомолов вместо того, чтобы расправиться самостоятельно с «сукой», пошел к старосте камеры, которым был уже не «шанхайский полковник», а бывший «красный профессор» политэкономии, старый член партии. Староста пригласил меня как члена старостата, председателя комбеда и предъявил записи, похищенные Богомоловым. Последний заявил, что его все равно расстреляют, и в качестве предсмертного доброго дела на земле попросил у камеры разрешения лично покончить с этим провокатором. Он сказал: «Дайте задавить суку, легче помирать будет». Когда мы спросили, как он это сделает, он ответил очень профессионально: «Можете не беспокоится. Возьму сапог Николая Ефимовича и ударю его каблуком в висок, только ногами задергает».
Нужно сказать, что мой одноделец Н. Е. Бреус имел охотничьи высокие сапоги с подковами на каблуках, и удар этим сапогом мог действительно кончиться плохо.
Староста, после консультаций с нами, совершенно справедливо заметил, что сейчас, в обстановке массового террора, внутрикамерное убийство провокатора повлечет за собой расстрел доброй половины камеры и погибнут люди, которые, может быть, выйдут живыми из этого застенка. Вполне возможно, что благодаря политической предусмотрительности этого человека, фамилии которого я не помню, я пишу сейчас эти строки.
Староста решил — судить подлеца открытым судом. И вот перед заключенными, состоящими из генералов, юристов, инженеров, т.е. примерно на 80–90 процентов из высших слоев советской интеллигенции, в качестве общественного обвинителя выступил бандит Богомолов. В потрясающе нецензурных
и блатных выражениях он охарактеризовал «педагогическую» деятельность обвиняемого. В качестве эталона нравственности он поставил самого себя. Бил себя в грудь и кричал: «Да, я педераст, меня интересует..., но маленьких девочек я никогда не трогал. А эта зараза чем занималась?..»Обрисовав самыми черными красками моральный облик подсудимого, он перешел к его деятельности в лагере: «Ни работать, ни воровать он не может, так он дуть и стучать начал. Нашелся хороший человек, дал тебе за эту девочку три года, так ты из него, сука позорная, троцкиста делаешь...» и т. д.
Требовал он смертной казни и предлагал свои услуги в качестве палача. Исходил он из древнего и жестокого закона уголовного мира — смерть предателю!
Политические заключенные, в принципе, были с ним согласны, так как налицо был неоспоримый факт провокации, но в данной конкретной обстановке они рекомендовали воздержаться от убийства. В камере была значительная прослойка «прекраснодушных» интеллигентов, гуманизм которых не успел вылинять в тюремном климате, и они закричали о зверстве, беззаконности и пр.
В результате свободного обмена мнениями принято было решение: провокатора выдать с головой Богомолову и разрешить бить его четыре часа, но ни в коем случае не убивать и не наносить крупных телесных повреждений; в течение десяти дней держать его под нарами рядом с «парашей» и чтобы ел там же; в уборную ходить вместе с камерой, а Богомолову следить, чтобы он ничего надзирателю не говорил.
Экзекуция была проведена в углу у двери, т. е. в таком месте, которое из глазка не просматривается.
Богомолов бил его ужасно по лицу летней туфлей и приговаривал: «Вот скажи спасибо хорошим людям, если бы не они, я бы тебя задавил. Мне так хочется тебя придавить!»
При выходе из камеры в уборную (два раза в сутки) Богомолов шел за этим хромым учителем и все время напоминал: «Если вымолвишь слово надзирателю, я прыгну на тебя ласточкой
и задавлю раньше, чем отнимут». Кончилось это тем, что этого подлеца вызвали на допрос и он, конечно, там все рассказал, включая и местонахождение бритвы. В камеру ворвалась целая банда надзирателей и прежде всего кинулась к окну за бритвой, затем был произведен грандиозный «шмон», заставили всех раздеться догола, вывели в другую камеру, а в нашей сделали капитальный обыск. На этом все закончилось.Летом 1937 г. в камере было очень тесно и очень душно. Единственной отрадой была двадцатиминутная прогулка. На прогулку выводили во внутренний дворик, в углу которого была знаменитая башня Пугачева, где, по преданию, он сидел. Думаю, что это неверно, так как тюрьма начата постройкой, относящейся к концу царствования Екатерины, но, может быть, там были отдельные здания, вошедшие в «ансамбль».
Двор был небольшой, покрытый асфальтом, на котором был нарисован белый круг. Вот по этому белому кругу, заложив руки за спину, мы и должны были ходить. Так как полное отсутствие движений было очень тягостным, то мы положенные нам 20 минут бегали по кругу.
В камере был один летчик — «испанец», участник боев в Испании. Таких тогда в Бутырках было немало. Сперва их встретили как героев, а когда они стали критиковать конструкции наших истребителей и танков, то, вместо того, чтобы сделать деловые выводы из их боевого опыта, их определили в Бутырки «за преклонение перед фашистской техникой». Суть же дела была та, что все, кто дрался в Испании, глотнули настоящей революционной борьбы, они видели и участвовали в войне народа за право на демократическое устройство государства, видели анархистов, так называемых троцкистов (поумовцев), и им было душно в сталинском царстве; они оказались «не ко двору», так как могли внести элементы брожения, и было лучше всего их убрать. Поэтому много «испанцев» было в нашей камере. Это был молодой человек, который наивно думал, что сможет добиться правды, но добился он того, что ему отбили почки; вследствие этого у него отнялись ноги, и он плохо ходил. Коридорный
надзиратель ставил его первым во время прогулки, и он определял темп хождения по кругу, и вся камера должна была плестись за ним. Камера решила устроить протест: мы должны были, выйдя в прогулочный двор, молча стоять, не двигаться; надзиратели начнут нас по одному вытаскивать со двора, вызовут начальника тюрьмы, а когда тот придет, староста камеры доложит ему наше требование.Такую пассивную форму протеста диктовала обстановка террора 1937 г.
С вышек в прогулочный двор были направлены станковые пулеметы, так что особенно не разгуляешься. Но Богомолов сорвал все наши планы. Когда нас вывели на прогулку и поставили ведущим несчастного летчика, вся камера вдруг стала на круге и замолчала. Надзиратели забегали — бунт! Но применять оружие нет оснований. Нас стали хватать по одному и вытаскивать с прогулочной площадки. Возможно, наш план и привел бы к переговорам с начальником тюрьмы, но тут Богомолов начал кричать и осыпать надзирателей отборной блатной руганью: «Пират, кусок палача, падло и т. д.».
Пассивный протест был сорван и нас лишили прогулки на несколько дней. Богомолов был чудовищем, смесью анархо-бандита с чистым уголовником, причем уголовное начало преобладало. Но он был тем, что в сороковые годы стало называться «вор в законе», или «честный вор», т. е. человеком из уголовного мира, имеющим определенные этические нормы своего, не писанного уголовного закона. Был он ужасен, но в тюрьме и перед лицом неизбежной смерти держал себя достойно. Но довольно о бандитах, не они были героями дня в 1937 г. в Бутырской тюрьме.
Если в 1935 и 1936 гг. была еще какая-нибудь система, т.е. в репрессиях был заложен какой-то политический смысл, а именно уничтожение Сталиным своих политических противников и замена государственного, хозяйственного и военного аппарата, то в 1937 г. казалось, что карательные органы потеряли голову и хватают просто обывателей, а в ряде случаев даже «бьют по своим» и репрессируют своих сторонников. Это был грандиозный
психоз: всюду искали врагов, сегодня арестовывают всем известного человека, имевшего безукоризненную революционную биографию, и вчерашние его друзья с пеной у рта проклинают его на собраниях, а завтра хватают и «друзей» и встречаются все в тех же Бутырках. Этот психоз продолжался и за тюремной дверью. Запомнился один человек, в котором ярко проявились формы тогдашнего массового умопомешательства.Был он каким-то крупным хозяйственником, чем-то вроде начальника Главэнерго или что-то в этом роде. Фамилии его я не помню, — не то Филимонов, не то Филиппов. Это был мужчина большого роста, внешне не утративший манер крупного руководителя, но морально превратившийся в какой-то полутруп. Исповедовал он такую теорию: «Раз меня посадили, значит, так нужно, этого требуют интересы партии и правительства; раз органы НКВД требуют от меня признаний, а фактов никто не уточнял и не проверял, то я буду подписывать все». И это он написал «роман» (по тогдашней тюремной терминологии). Оказывается, сидя в московском кабинете, он хотел организовать взрыв Днепрогэса с помощью плавучих мин, которые должны были плыть по Днепру. Когда он предъявил следователю свое произведение, то тот остался очень доволен, но начальник отделения, по-видимому, был поумнее, он вызвал нашего «писателя» и сделал ему внушение, дескать, что за бредовые измышления? Напишите что-нибудь более правдоподобное, например, о сознательном вредительстве в планировании капиталовложений, о создании диспропорций в области энергетики, неудачном выборе мест постройки электростанций и т. п. И этот человек порвал ранее написанное и сочинил «что-нибудь правдоподобное»…
Цинизм следственных работников был таков, что в кабинете следователя в присутствии подследственного бывали такие диалоги:
— Что ты из него делаешь?
— Члена контрреволюционной повстанческой банды.
— Смотри, рожа какая! Делай из него руководителя банды.
И делали. Причем Ежов[9] разрешил специальным распоряжением применять «методы физического воздействия»[10].
Многие говорят о различных изощренных пытках с применением электрического тока, поджариванием половых органов и т. д. В этих воспоминаниях я пишу то, что видел сам или слышал и считаю достоверным.
В 1935–1936 гг. ни о каких «методах физического воздействия» я не слышал и не видел ни одного человека, который бы сам перенес эти «воздействия». Видимо, были еще живы традиции Дзержинского, тогда человека могли расстрелять, но никогда и ни при каких обстоятельствах не мучили.
В 1937 г. все в корне изменилось. Например, широко применялся «большой конвейер», когда к одному подследственному прикреплялись три следователя, которые допрашивали по 8 часов по очереди. Обычно делались небольшие промежутки, и когда подследственные возвращались в камеру, мы клали их на спину, поднимали ноги кверху (чтобы кровь отлила от ног после беспрерывного стояния по стойке «смирно» лицом к стене) и поили насыщенным раствором сахара, который восстанавливает силы.
Широко применялись избиения, но, так сказать, кустарного порядка: били по рукам линейкой, давали зуботычины, плевали в лицо, давали пощечины.
Помню, одному старику так дали по зубам, что сломали протез во рту.
Но прямым свидетелем изощренно-профессиональных пыток я не был. В большинстве случаев они были не нужны, действовал массовый психоз. Сначала человек думал: завтра разберутся и выпустят, ведь я советский человек, ни в чем не виновен... А потом, после нескольких допросов и после знакомства с обстановкой в камере, он понимал, что погиб безвозвратно, что вычеркнут из социалистического общества, и тогда начиналась полоса безысходного отчаяния.
Были и такие, как инженер Булат из Управления связи Министерства путей сообщения, который сознательно дал ложные показания о том, что он возглавляет грандиозную всесоюзную вредительскую организацию, в которой участвуют 250 человек. Злобно усмехаясь, он говорил в камере: «Я дал материал на самых способных инженеров-связистов, которые есть в Советском Союзе, а дураков оставил. Пусть строят социализм…»
Были просто подлецы, вроде Муклевича, занимавшего крупный пост в командовании Балтийского флота: он оклеветал десятки, если не сотни командиров флота.
Особенно много говорили о Калмановиче, Луневе и Синеве (первый — министр, второй и третий — начальники железных дорог) как об изумительных «романистах», исписавших сотни страниц самых невероятных измышлений и оклеветавших сотни людей; в этом страшном клубке перемешалось все: страх перед избиением, желание отомстить, привычка выполнять указания партии, слепая вера в «органы», подлое желание услужить и этим спасти себя.
Помню такой случай: осенью 1937 г. привели к нам в камеру шофера видного дипломата, соратника В.И. Ленина Н.Н. Крестинского[11]. Вскоре ему принесли передачу. Нужно заметить, что к этому времени все передачи были запрещены, и разрешение давалось лично Н. И. Ежовым. Так как к этому времени я просидел уже два года, позади была Колыма, два этапа по 13 тысяч километров, то я кое-чему выучился и сказал этому шоферу: «Наверное, многих ты людей продал, что тебе передачу разрешили». В большом гневе он обозвал меня контрреволюционером, и мы разошлись в сутолоке камерной жизни.
Но вскоре, в один из вечеров этому человеку вручили обвинительный акт Военной коллегии Верховного суда, которая заседала в Лефортовской тюрьме под председательством Ульриха. Если вечером вручали обвинительный акт, то в 3 часа утра забирали на коллегию, и обратно почти никто не поступал.
Тогда, после «заговора Тухачевского», попасть Ульриху в руки значило — или 25 лет, или расстрел. И когда этот шофер прочитал обвинительный акт, побледнел, понял, что все кончено, он встал на колени посреди камеры и сказал: «Поверил я следователю, что мне ничего не будет, если я напишу на своего хозяина, я написал, что хозяин дал мне пистолет и приказал убить Сталина. Я же и его, и себя погубил, и меня расстреляют...» В страшной тоске метался он до утра, когда его забрали к Ульриху.
Страшно было читать: «...привлечь по статье 58-1, 58-8, 58- 11...», — т. е. измена родине и террористическая организация.
После убийства С.М. Кирова действовал закон о террористах. Согласно этому закону, приговоры по делам террористов не подлежали апелляции и приводились в исполнение в 24 часа.
Но не для всех посещение Лефортовской тюрьмы было шагом в вечность.
Как я уже говорил, меня выбрали в культкомиссию. В камере было около 100 человек, а порой и больше. Для двадцатиместной
камеры это было многовато — спали даже под нарами, а нары были низкие, и пролезть под ними было трудно — это называлось «жить в метро». Стол тоже накрывался на ночь щитами и на нем тоже спали (так называемый самолет). Самое ужасное было то, что всю ночь вызывали на допросы и, чтобы вылезти из «метро» и пройти по камере, где ногу негде было ставить, нужно было беспокоить десятки людей. Днем половине людей нужно было стоять, и только другая половина могла сидеть. Тем не менее в камере шла жизнь, и, в частности, благодаря моим стараниям читались лекции, выдавались книги; правда, их было мало, но были. Зато какие лекции, какой диапазон тематики и какие лекторы! Работники Коминтерна, разведчики, профессора истории, крупные инженеры, генералы и дипломаты — словом, было что послушать.Профессор Соловьев читал лекцию о Петре I, бывший технический директор или главный инженер Горьковского автозавода, пробывший три года у Форда в Детройте, Тюкин-Косой, прочитал лекцию об автомобильных заводах Америки, военный атташе в Японии — о Японии, работник Коминтерна Гомеу — о Южной Америке. Сам я имел смелость прочитать лекции о Суворове, и после Соловьева читал лекцию на тему «Военная реформа Петра».
И вот однажды подошел ко мне высокий мужчина с большой рыжеватой бородой и сказал: «Вот вы организуете всякие лекции. Разрешите и мне прочитать лекцию на тему: “Все женщины б…”».
Тема была интригующей, политика и экономика надоели, и я согласился.
Начал он издали: «В 1919 году был я комиссаром продовольствия в уездном городе Полтавской губернии. Был я комиссаром по всей форме: красные галифе, кожаная куртка, маузер. Дело было весной, буйно цвела сирень, пели соловьи и я влюбился в одну девушку. Благословения у родителей не попросили и поженились. Занял я квартиру какого-то сбежавшего с белыми купца и был счастлив. Но счастье мое длилось недолго. Шепнули мне, что моя ненаглядная изменяет мне с военкомом. Я решил проверить. Пришел в особый отдел и попросил выдать
мне мандат и направление в уезд на борьбу с бандитами. А весной 1919 г. это занятие было не лишено риска. Вернулся я домой и показываю своей жене этот мандат. Она в слезы — “убьют тебя бандиты!” Но деваться некуда. Стала она меня провожать. А так как я был коммунистом идейным и жил на пайке, то подала она на стол знаменитую “шрапнель” и воблу. Пообедали, вывел я коня, сел в седло, а она виснет на поводах, убивается, плачет. Даже жалко и стыдно стало, что затеял я эту игру. Кое-как вырвался, ускакал на другой конец города: оставил там коня. А когда стемнело, пробрался в сад и стал ждать.В окнах темно, жены нет. Но вот часов в 12 появляется она с военкомом и, как только закрыли калитку, тут же во дворе стали целоваться.
Зашли они в дом, а я снял сапоги, чтобы шпоры не звенели, и залез через окно на кухню. Глянул — сидят в столовой, на столе яичница, жареная утка, бутыль самогона. Ах ты, думаю, стерва! Мужа под бандитские пули послала с морковным чаем и воблой, а любовника жареной уткой кормишь! Долго они в столовой не задержались — ушли в спальню. Подождал я немного и ворвался туда с маузером в руке. Схватил военкомов пистолет и штаны — а мужчина без штанов, как известно, теряет всякий авторитет — беру их на мушку и говорю: “Поздравляю с законным браком!” Выгнал их из кровати в одних рубашках, усадил за стол и предложил покушать. Аппетита у них, конечно, не оказалось, но съесть все, что было на столе, им пришлось. Под конец я брал яичницу на шашку и кормил свою родимую, приговаривая: “Жри, стерва, или шашкой ткну тебя в горло”. Когда с выпивкой и закуской было покончено, я совсем озверел. Нашел где-то четверть самогона и выпил его. Потом выгнал их на улицу, так как были они в одних рубашках, и отлупил нагайкой. Открыл стрельбу из окон, порубил топором все ее приданое, одним словом, вел себя несознательно.
Дали мне строгий выговор с занесением в личное дело и отправили меня на фронт воевать с кровавым генералом Деникиным…»
Далее шла примерно в том же стиле история второй и третьей жены. Женщины изменяли этому большому, атлетически сложенному человеку с какой-то роковой обреченностью. Запомнилась последняя, четвертая, жена.
Разочаровавшись в женах городского происхождения, считая, видимо, что они испорчены цивилизацией и духом времени, докладчик взял замуж 18-летнюю девушку из глухой деревни, которая должна была стать мягкой глиной в руках опытного скульптора. Докладчик поставил себе благородную цель воспитать ее так, чтобы она не изменяла. И вот настали годы безоблачного счастья.
В это время докладчик растерял идейность и занимал скромную, но не бездоходную должность заведующего колхозным базаром в Ростове-на-Дону, и, как он сам признался, возникла преступная идея. Она заключалась в том, чтобы сделать крупную растрату или хищение, затем полученное припрятать, сесть на пару лет в тюрьму, а после освобождения жить в свое удовольствие. Первую часть этого плана он выполнил блестяще: в 1933 г. его посадили, а так как друзей хватало, то отбывал он срок завхозом Ростовской тюрьмы, имел пропуск и раз в неделю приходил и ночевал дома. Он наивно считал, что пока Одиссей путешествует, Пенелопа его ждет и любит. А Пенелопа оказалась не лучше трех своих предшественниц.
Однажды старшая дочь от одной из первых жен намекнула отцу, чтобы он пришел не в обычный, а в другой день. Огромный опыт по борьбе с любовниками помог ему сориентироваться в обстановке.
Дверь в квартиру он попытался открыть своим ключом, но она оказалась запертой изнутри. На стук жена открыла с большим опозданием, и вид у нее был растрепанный и помятый. Нужно было искать любовника. Расчет у последнего был прост: пока муж будет искать его в спальне, выскочить из уборной в прихожую и через парадную убежать. Но этот неплохой план провалился, так как любовник имел дело с человеком большого опыта в этом деле. Вместо того чтобы искать любовника под кроватью,
наш бравый муж подошел к уборной и дернул за ручку двери, естественно, она оказалась запертой. Сорвать крючок было делом одной секунды, дверь отворилась и глазам несчастного мужа предстал... прокурор города Ростова. Был он напуган до крайности и успел сказать только: «Ну, теперь все». Действительно, оскорбленный супруг схватил его одной рукой за шиворот и другой пониже спины и вышвырнул в окно. Все это происходило на втором этаже, зимой, и прокурор, разбив две рамы со стеклами, вылетел на улицу.Этому можно было поверить, глядя на могучую фигуру рассказчика.
Потом разыгралась ужасная сцена, но дети заступились за мать, и преступный завхоз ушел к себе домой — в тюрьму.
Но прокуратура не дремала. Через несколько дней нашего рассказчика перевели во внутреннюю тюрьму НКВД города Ростова и там взялись за него по всем правилам 1937 г.
При помощи различных подручных предметов настойчиво внушали, что он не мошенник и не растратчик, а член подпольной троцкистской организации. Видя, что дело плохо, что следователи отобьют ему печенки, он решил пойти по банку. На очередном допросе он сделал примерно следующее заявление: «Гражданин следователь, я решил сообщить следствию правду о моей преступной контрреволюционной деятельности. Я понимаю, что нет мне прощения, но хочу умереть советским человеком и помочь органам».
Конечно, такие слова нашли отклик в душе следователя. Мигом появились стенографистка, начальник, и он начал: «Меня обвиняют в том, что я троцкист, но следствие на неверном пути. Я гораздо более тяжкий преступник. Я член троцкистско-зиновьевского центра и соучастник убийства Сергея Мироновича Кирова. В город Ростов я прибыл по заданию этого центра с целью организовать ряд диверсионных и террористических актов».
Его немедленно свели в баню — побрили, помыли, хорошо накормили, и началось: кто ваши сообщники? Ответ был готов.
В список вошли все люди, когда-то и чем-то ему навредившие — ревизор, раскрывший его растрату, главный бухгалтер и многие другие. Буквально на следующую ночь было арестовано 20 человек и начались очные ставки. Дело закипело, добрая половина «завербованных» созналась и оговорила еще кучу людей, возникло грандиозное дело. Доложили в Москву, и последовала директива доставить соучастника убийства С. М. Кирова на Лубянку.
В Москве допрос начался приблизительно, как и в Ростове. «Вы подтверждаете ранее данные показания?»
«Да, конечно, но в Ростове я не мог сказать всю правду, так как враги народа пробрались в органы НКВД, и я не мог до конца раскрыть подпольную организацию».
Конечно, последовал вопрос: «Кто?», и пошли в ход все следователи, которые били его, и в первую очередь прокурор города Ростова.
Прошли недели две, и отправили его в Лефортово, военная коллегия заседала прямо в камере. Подсудимого вводили четыре бойца, и Ульрих спрашивал имя, год рождения и говорил: «Что Вы имеете сказать в свое оправдание?» Затем подсудимого выводили и через минуту вводили и объявляли приговор. Вся эта процедура занимала 5–10 минут, так как говорить долго не давали, суду все было ясно, вопросов, как правило, не было. Многие от волнения говорить не могли, впрочем, это дела не меняло. Это было гораздо хуже военно-полевого суда, это был какой-то конвейер смерти.
Говорят, что Ульрих[12] пил мертвую, а когда напивался дома и в одиночку, то раскладывал на столе фотографии тех, кого расстрелял.
Конечно, этой чести удостаивались люди лично ему известные и знакомые, а насчет остальных можно сказать: «...имена же ты их, Господи, веси...», т. е. их имена знает один господь.
Так вот, нашего героя привели в эту страшную камеру, и вдруг машина дала осечку. На стандартный вопрос он ответил, что все ранее данные им показания ложь и все оговоренные им люди невиновны. Ульрих хладнокровно ответил: «Все вы так говорите». Но председатель ростовского колхозного базара заявил, что может немедленно и неопровержимо доказать свою невиновность.
«Я мошенник и вор, политикой не занимаюсь, нахожусь в заключении с 1933 г., срок отбываю в городе Ростове, в Ленинграде никогда не был и в убийстве С. М. Кирова участвовать не мог».
«Так почему же вы дали такие показания?»
«Ростовский прокурор жил с моей женой, и я его поймал и отлупил».
Это было так неожиданно, и так выходило за рамки обычного в этой камере, что Ульрих заинтересовался.
И подсудимый рассказал все. Эффект был потрясающим. Ульрих хохотал: «Так, говоришь, в уборной поймал?»
«Выведите дурака» — и суд решил — дело направить на переследствие.
Поскольку я уже накопил значительный опыт, то сказал этому деятелю, что напрасно он радуется. Кроме Верховной коллегии и Верховного суда, есть Особое совещание НКВД, которое припаяет 10 лет как социально опасному элементу (СОЭ), чтобы отпала охота шутить над органами.
А лекция была хороша. К сожалению, не знаю, сбылось ли мое предсказание, увидел ли наш лектор свою четвертую жену, что показал на следствии ростовский прокурор? Все это осталось для меня неизвестным.
Среди всей этой массы психологически раздавленных людей, лжи, предательства, животного желания вывернуться самому любой ценой, тоски по утерянному положению руководящего работника на совершенно особом месте стоит фигура Алексея Васильевича Иванова…
Это был человек высокого роста, очень худой, а когда-то, видимо, очень сильный. Перевели его из Ухтпечлага (Ухтинско-Печорский исправительно-трудовой лагерь, УПИТЛаг), из самой Воркуты.
В то время до Воркуты было 1200 километров бездорожья, и там был организован спецлагерь для политических заключенных, осужденных Особым совещанием НКВД.
Этот огромный путь под конвоем проделал пешком Алексей Васильевич. В прошлом он был партийцем с дореволюционным стажем, сам из московских рабочих, участвовал в октябрьских боях, дрался на фронтах Гражданской войны и потом, в двадцатых годах, был назначен управляющим КВЖД (Китайско-Восточной железной дороги).
Необходимо сделать небольшое отступление и объяснить, что представляет собой КВЖД.
Царское правительство до японской войны исходило из уверенности в присоединении к Российской империи не только Маньчжурии, но и Кореи, и построило железную дорогу от станции Карымская до Владивостока через Харбин, причем тогда это была единственная дорога, которая связывала Дальний Восток с центральной Россией. От этой дороги было сделано ответвление на юг до Порт-Артура (Южно-Маньчжурская дорога).
Нужно сказать, что еще в девяностых годах XIX столетия, когда решался вопрос о постройке Великой сибирской магистрали, существовали две точки зрения: одна, так называемый северный вариант, — вокруг Байкала с севера и потом через Забайкалье до теперешнего Комсомольска и далее с выходом на Тихий океан к Императорской (ныне Советской) гавани, и южный вариант — обойдя Байкал с юга, и затем кратчайшим путем через Маньчжурию до Владивостока. Южный вариант победил потому, что был технически легче исполним и проходил по более обжитым местам и, главное, отвечал желанию присоединить Маньчжурию к России. С.Ю. Витте в своих мемуарах открещивается от авторства южного варианта, так как после проигранной японской
войны оказалось, что единственная железнодорожная линия, питающая Дальний Восток, лежит на иностранной территории, но было поздно. Дело было сделано.Срочно стали строить дорогу через Хабаровск — Никольск- Уссурийск на Владивосток, а КВЖД осталась памятником неудавшимся замыслам царизма.
Организована эта дорога была как коммерческое предприятие, весь персонал был русский. Китайцы допускались только в качестве грузчиков и путевых рабочих.
Служащие получали высокую зарплату, в твердой валюте, дорогу захватили белогвардейцы, при отступлении колчаковской армии туда угнали много подвижного состава из Сибири. Кроме этого, по договорам, заключенным до революции и при Временном правительстве, туда поступало много паровозов и вагонов, заказанных в Америке.
Дорога была богатая, технически оснащенная и могла жить автономной жизнью за счет своих доходов.
В 1932 г., после оккупации Маньчжурии японцами, КВЖД была продана Японии, а все служащие, имевшие советское подданство, а также и не имевшие его (жившие по так называемым «нансеновским» паспортам), но пожелавшие выехать в СССР, были репатриированы.
Переход от привилегированного положения чиновника в капиталистической стране, получавшего очень высокую оплату, к обычной жизни в тогдашней России был очень резким.
Я тогда работал на Московско-Курской железной дороге в качестве экономиста. В Москве была карточная система, витрины магазинов стояли пустые, хлеб выдавали на работе, обедали в закрытых столовых при предприятиях и учреждениях.
И вот к нам прибыли «кавежединцы». Один попал в плановый отдел, где я работал.
Был одет он в костюм, который показался мне тогда верхом великолепия. Я спросил его, кем он работал и сколько зарабатывал. Он рассказал, что работал счетоводом, а получал около ста рублей золотом. Тут же он привел цены на товары, в особенности
на наши экспортные, в Маньчжурии которые были баснословно дешевы.Работников КВЖД приехало около 30–40 тысяч человек (вместе с семьями), многие из них, попав в суровый климат первой пятилетки, не выдержали и начали выражать недовольство. Несомненно, были и завербованные иностранными, и в первую очередь японскими, разведками. Но поступили с ними очень просто, в стиле той эпохи: взяли всех вместе, шпионов и не шпионов, пропустили через Особое совещание, которое дало от трех до пяти лет лагерей.
В большинстве эти «кавежединцы» были культурными людьми и многие имели среднетехническое образование. В политическом отношении была вся гамма настроений: от злобной контрреволюции до сознательных и очень искренних коммунистов.
Все это пишу потому, что на КВЖД развернулась деятельность Иванова, а бывшие работники очень много и красочно о нем рассказывали. Харбин в двадцатых годах был крупным эмигрантским центром, думаю, что русских там было около 100 тысяч человек, выходило четыре газеты, причем одну из них издавал известный правовед Устрялов.
КВЖД было самым крупным предприятием Маньчжурии, больше того, центром хозяйственной жизни, и управляющий этой дорогой был крупнейшей фигурой в тех условиях.
Напомню, что тогдашний Китай был раздроблен на несколько самостоятельных провинций, во главе которых стояли генералы различных политических ориентаций.
Сейчас их уже никто не помнит, а тогда имена У Пэйфу, Фэн Юйсян не сходили со страниц газет всего мира.
В Маньчжурии власть находилась в руках старого хунхуза, Чжан Цзолиня. С окончанием Гражданской войны, уходом из Приморья интервентов и ликвидацией ДВР Чжан Цзолин передал КВЖД в руки представителей советской власти, и из Москвы был назначен управляющий, тот самый А. В. Иванов, с которым я познакомился в Бутырской тюрьме.
«Кавежединцы» рассказывали о его приезде в Харбин такую историю.
В один из первых дней своего пребывании в Харбине Иванов пошел знакомиться с городом. Зашел в один из бесчисленных эмигрантских ресторанчиков, сел за стол и скромно заказал графин водки и селедку.
Водку подали с петухом на пробке, словом, все было, как в московском старом трактире в доброе старое время, только половыми в белых рубашках были бывшие офицеры-колчаковцы. Ресторан содержал какой-то тип, в прошлом золотопромышленник из Читы.
Слух о том, что управляющий КВЖД сидит и пьет водку в ресторане, стал сенсацией, какой-то бывший гвардейский полковник собрал компанию, заказал шампанского и произнес речь: «Вот сидит управляющий КВЖД и пьет водку, а я хоть и эмигрант, но императорской гвардии полковник, и пью шампанское». Потом он провозгласил тост в память убиенного императора и обозвал Иванова хамом.
Иванов, забыв все наставления Наркоминдела, взял графин с водкой за горлышко и трахнул полковника по лысине. Началась драка. Пришлось бы ему, конечно, плохо, но прибежала военизированная железнодорожная охрана КВЖД и выручила своего управляющего.
Для Харбина это было сенсацией. На следующий день все газеты вышли крупными аншлагами: «Москва прислала к нам хама» и т.д. Умнее всех оказался профессор Устрялов[13]: желая больше задеть Иванова, он писал, что большевики — это жиды, латыши и китайцы, но вдруг прислали «истинно русского человека», который не пожелал вынести оскорбления и т. д.
В те годы выражение «истинно русский человек» имело совершенно другой смысл, чем в сороковые и пятидесятые годы,
когда это звучало как похвала. Но в двадцатые годы этот эпитет означал связь с контрреволюцией и был законспирированной провокацией.Вершиной деятельности Иванова на КВЖД был период Великого северного похода, когда Гоминьдан был в блоке с китайской компартией, Блюхер был советником Чан Кайши.
Один генерал милитарист падал за другим, и войска Гоминьдана подошли к Маньчжурии; Иванов получил секретную директиву — всеми зависящими от него способами сорвать воинские перевозки Чжан Цзолиня. Тогда он потребовал уплатить КВЖД за воинские перевозки с 1917 г. в твердой валюте и предъявил миллионный счет.
Чжан Цзолин арестовал его, а работники КВЖД в знак протеста объявили всеобщую забастовку.
Заслугой Иванова было то, что он сумел спровоцировать китайцев на насилие, и то, что разношерстный и часто враждебный советской власти коллектив железнодорожников пошел на забастовку. Эта забастовка сопровождалась арестами, избиениями и убийствами машинистов и эксплуатационников.
После окончания забастовки Иванов был отозван в Москву как якобы превышающий свои полномочия. Чем он занимался к моменту ареста, я не знаю, но был на крупной хозяйственной работе. В тюрьме он вел себя так, как будто находился в руках фашистов.
Его политическое кредо было очень последовательным и ясным. Оно заключалось в том, что у нас советская власть, по существу, ликвидирована и осталось одно старое название, а на самом деле — это особая форма фашизма. Сталин — это кровавый диктатор, уничтоживший ленинскую партию и установивший личную диктатуру. Нужно сказать, что вел он себя в полном соответствии с таким мировоззрением и был настоящим коммунистом, не изменившим своим убеждениям даже перед лицом смерти.
Однажды он поспорил о чем-то с надзирателем, вышел из себя, разодрал на себе рубаху и кричал: «Вот рана — получил
в Октябрьском бою в Москве, а вот под Перекопом. Я кровь проливал, чтобы ты, мальчишка, вырос настоящим свободным человеком социалистического общества, а ты, фашист, меня, старого большевика, в тюрьме держишь». Кричал он бешено, и кричал о том, что думал.Убежденный человек, не боящийся последствий, человек идеи, погибающий за идею, всегда вызывает симпатию окружающих.
Помню второй эпизод. Среди «железных» латышей чекистов, таких как Петере, Петерсон, Берзин и т. д., был некто Попов.
В 1935 г., в момент моего ареста, он был начальником тюремного отделения НКВД, а носил три ромба (отличительные знаки на воротнике, что соответствует званию генерал-майора). В 1937 г. его карьера уже шла под гору, он был начальником Бутырской тюрьмы. Это был мужчина сорока пяти — пятидесяти лет с большими усами вразлет, на груди были значки десятилетия ЧК и орден Красного знамени. Я его хорошо запомнил, потому что, как я уже писал, вечером, перед арестом, в Большом театре на опере «Садко» он сидел рядом со мной в одной ложе. Через несколько дней после моего ареста он зашел ко мне на Лубянку в камеру и спросил, какие у меня претензии.
Этот старый чекист (латыш он или нет, я не знаю) зашел и в камеру в Бутырской тюрьме в 1939 г., где я находился вместе с Ивановым, с тем же вопросом... И он, и мы понимали, что ни о каких претензиях говорить нечего, что это формальность, что он обязан совершить обход и сотни раз задать один и тот же вопрос, а наше дело было еще проще — промолчать.
Вдруг вперед протиснулся Иванов и спросил его: «Вася, ты за сколько революцию продал?» Попов промолчал, а Иванов продолжал: «Вот кончишь ты нас, старых большевиков, расстреливать, самого к стенке поставят. Будешь у стенки стоять, Вася, тогда меня вспомнишь».
Попов молча повернулся — и со всей своей свитой ушел.
Дальнейшую судьбу Попова мы узнали потом: осенью его посадили, так что предсказания Иванова сбылись полностью.
После этого разговора я спросил Иванова, почему он говорил так с Поповым, и получил ответ, что они вместе воевали в Гражданскую войну и были в одном взводе, а потом пути разошлись.
(Имени Попова я не помню, и написал «Вася» условно.)
Судьбу Иванова я знал. Его отправили в Норильск, и там он умер в заключении.
Запомнился он мне так хорошо, потому что это был настолько несгибаемый и волевой человек, который, зная, что идет к прямой гибели, продолжал громить и разоблачать существующий режим.
Много таких людей повстречались мне и на Колыме, где я пробыл 1936-й и весну 1937 г. Когда же меня вернули из Бутырок, их уже не было. Зимой 1937–1938 гг. они были уничтожены по всем лагерям в порядке массовой чистки.
Все они погибли как герои и представители ленинской партии, но сделать ничего не могли. Их голодовки, протесты, вывешивание красных флагов из тюремных окон, пение «Интернационала» после приговора были бесполезными, так как в унифицированную печать ничего не попадало, народ не знал и не знает до сих пор, как они погибли.
Вся «лагерная литература» эпохи хрущевского либерализма фальшивила в вопросе изображения идейного большевика, который старался честно и много работать, перевыполнять норму и тем самым приносить пользу построению социализма.
А вот о тех, кто протестовал и не признавал лагерного режима, никто не писал, потому что об этом писать было нельзя.
Вся постановка вопроса о «большевике в лагере» насквозь фальшивая, вот только простой и честный солдат Горбатов в своей книге «Годы и войны» написал, что чем больше человек работал, тем скорее переходил в разряд «доходяг», потом в санчасть, на инвалидный паек, и прямой дорогой на кладбище.
Не нарушать режима, много работать, мало есть и быстро умереть — это как раз то, что нужно было Сталину, для этого он и собирал всех оппозиционеров из политизоляторов в лагеря.
Солженицын в своем «Одном дне» не касается этого вопроса, так как таких людей уже давно не существовало в лагерях в описываемую им эпоху.
Почему же политический протест этой многочисленной и активной группы людей не дошел никуда, повис в воздухе, а сами они погибли?
Сделаем небольшой экскурс в историю русского революционного движения.
Как известно, в восьмидесятых годах XIX столетия петербургский генерал-губернатор велел высечь розгами студента Боголюбова. В знак протеста Вера Засулич стреляла в губернатора, затем был знаменитый процесс и побег за границу.
Вся революционная и нереволюционная интеллигенция России знала, что высекли студента Боголюбова, и тюремные стены не удержали этого события.
Сам я читал дореволюционные газеты со статьями по поводу Ленских событий 1912 г., которые вызвали запросы в Государственной думе и отчет сенатской комиссии.
Расстрел 500 человек потряс всю Россию, почему же гибель тысяч старых членов партии никого не потрясла, никто до сих пор не знает подробностей и масштаба этой акции?
Царская администрация меньше всего была заинтересована в том, чтобы возникали кампании протестов, запросы в Государственную думу, но не могла этого добиться, так как кроме газет правительственного направления всегда хватало оппозиционных, легальных и революционных нелегальных изданий.
Каждый факт произвола, самоубийства политзаключенного и т. п. становился достоянием гласности со всеми вытекающими отсюда политическими последствиями.
Когда в 1936 г. тысячи заключенных в Воркуте объявили коллективную голодовку и многие погибли, то резонанс был равен нулю. Когда в 1937–1938 гг. началась акция массового уничтожения старых членов партии сразу же по всем лагерям Союза, то об этом могла (и то не очень внятно) писать зарубежная печать, а в СССР никто ничего не знал, кроме тех, кто организовывал эту акцию.
Большевики-ленинцы своими руками создали государство с единой партией, управляемой этой партией печатью, наглухо закрыли границы, распустили все оппозиционные партии, а потом пришло время, когда они сами вынуждены были в таком государстве действовать методами политического протеста и поэтому исчезли бесследно и очень жалкой смертью.
Много прошло людей перед глазами. Помню сына Есенина Юрия, который оставил впечатление вырожденца, и я еще подумал, что дворянские вырожденцы имеют за собой поколения предков с ограниченным кругом браков, а вот Есенин за одно поколение успел их так быстро догнать.
Был и такой случай. Примерно в августе 1937 г., т.е. через месяц или два после так называемого заговора Тухачевского, камеры были страшно переполнены, и было очень жарко и душно. У меня вдруг поднялась температура до 40° и так как в тюрьме страшно боялись эпидемий, то вызванный фельдшер направил меня в тюремную больницу.
Больница была устроена в том же здании, в такой же екатерининской постройки камере, но вместо нар были железные койки с матрацами, и кормили значительно лучше.
Судьба мне улыбнулась, это был не тиф или что-нибудь еще похуже, и к вечеру я почувствовал себя лучше. Так как к этому времени я был старым арестантом и прекрасно понимал, что есть котлеты и спать на матраце лучше, чем отлеживать бока на голых нарах и есть баланду из воблы, то я сразу сориентировался, и когда вечером раздали термометры, то я нагнал себе температуру, но не слишком высокую, чтобы не бросалось в глаза.
Затем стал помогать по палате, а люди любят, когда за них работают: того переверну, тому пить дам, тому горшок подставлю и т.д. Больница была тюремная, и медсестра или санитары должны были время от времени входить вместе с надзирателем и делать эту работу сами, а больные были в большинстве тяжелые и многие из них при смерти. Пробыл я там дней десять. Незадолго до моего ухода из больницы ночью на пустую койку рядом со мной положили какого-то больного. Утром я к нему
присмотрелся, и наружность его показалась мне примечательной. Это был человек лет пятидесяти с холеным барским лицом и седым ежиком волос. Лицо его было старчески красивым, волевым и энергичным. На нем была старая, выслужившая срок милицейская гимнастерка, и черные брюки с широкими белыми лампасами, по которым шел узкий красный лампас.Такие старые гимнастерки давали всем заключенным, у которых отбирали верхнюю одежду, но в данном случае она совсем не подходила к наружности своего нового хозяина, а также к его брюкам.
Он меня настолько заинтересовал, что я обратился к нему и сказал: «Я человек тюремный, сижу уже два года, но на воле не видал такой формы, если вас не затруднит, скажите, что это за форма».
В ответ он сказал, что является профессором Академии генерального штаба Малевским.
Потом он спросил меня, слышал ли я когда-нибудь эту фамилию, я ответил, что нет. Тогда он напомнил мне картину И. Бродского «Заседание Реввоенсовета», где в свойственной этому художнику скрупулезной манере выписывания отдельных лиц на огромных полотнах был изображен Орджоникидзе, стоящий на трибуне, а перед ним сидят члены Реввоенсовета во главе с Тухачевским, Егоровым, Эйдеманом и прочими «невинно убиенными». Конечно, я вспомнил эту картину. Кстати сказать, я никогда потом в «посткультовскую эпоху» не видел ее ни в оригинале, ни в репродукциях. Оказывается, и Малевский был на этой картине. Он был членом Реввоенсовета республики и командующим военно-инженерными войсками Красной армии, а в последнее время профессором Академии Генерального штаба и поэтому носил такую форму.
Потом он рассказал свою биографию. Основные вехи были такие: Октябрьская революция застала его полковником инженерных войск, в Красной армии был с 1918 г. и получил орден Красного знамени за постройку моста через Днепр во время Каховской операции против Врангеля в 1920 г.
Но в 1931 г., в эпоху промпартии и массовых репрессий против старой интеллигенции, его арестовали, и он попал на лесозаготовки в Карелию, там его назначили начальником отделения со списочным составом заключенных порядка нескольких тысяч человек.
Не успел он привыкнуть к своему совершенно новому положению, как его вызвали в управление на станцию Медвежья Гора, или, по лагерному, Медгора, и там дали накачку. Какой-то лагерный барбос кричал: «Вы что, бабочек ловить сюда приехали, план не выполняете, саботируете» и т. д. и посулил прибавить еще три года.
Вернувшись к себе в отделение, Малевский собрал начальников участков и колонн и повторил накачку, но пообещал от себя им по три, а то и по пять лет. В результате когда дело дошло, так сказать, до станка, то все выглядело довольно страшно.
Через некоторое время он поехал на лесозаготовки и, проходя кустами, услышал, как десятник доводил до лесорубов его директиву. Она оказалась предельно конкретизирована — десятник обещал каждого, кто сегодня не выполнит норму, раздеть и привязать к дереву «на комара». Участились убийства «при попытке к бегству» и тому подобное.
Короче говоря, перед Малевским стала дилемма — или лагерный палач, или снимут с работы и самого заставят выполнять норму. Вернувшись к себе в кабинет, он отрезвел и подумал: «Как я, русский офицер и дворянин, дошел до такой степени падения, что под моим руководством убивают и мучают людей за невыполнение нормы. Я подлец и палач». Выход из этого он выбрал тоже чисто дворянский — вынуть из ящика пистолет и выстрелить себе в рот.
Но судьба судила иначе, и его срочно вызвали в управление, а там ждал самолет, затем в Кремле Ворошилов сказал ему: «Вот ваши ордена, произошла досадная ошибка».
Естественно, что после лагеря Малевский не стал командующим инженерными войсками республики и членом Реввоенсовета, для этого нашлись другие люди, у которых анкета не была украшена пребыванием в лагере.
Вот профессором Академии Генштаба он мог быть и был им до 1937 г. Арестовали его поздно, уже после расстрела Тухачевского, как тогда говорили, после разоблачения заговора, взяли сразу на допрос, который длился двое суток, а потом поставили пред ясные очи самого Николая Ивановича Ежова.
Недаром в народе и сейчас старики употребляют слово «ежовщина», на всех стенах висел плакат, где колючая ежовая рукавица давила вредителей, троцкистов и другую нечисть.
Никому неведомый временщик вдруг поднялся до роли второго человека в государстве, и именно на период, когда он был наркомвнуделом, падает самый страшный разворот репрессий.
Этот человек был пустым пугалом и, наверное, в ясные минуты понимал, что катится в бездну, что роль всесоюзного палача приведет его самого на плаху, что он подставное лицо, ничтожество, которое завтра будет низвергнуто, уничтожено и объявлено виновником пролитой крови.
Но в августе 1937 г. он был в зените власти, как потом сказал Евтушенко — «При дворе торжествующей лжи», и к нему в кабинет (конечно, ночью) был доставлен Малевский. Театральным жестом Ежов показал ему на часы и сказал, что они отсчитывают его последние минуты, и повторил то, что говорил всем: «Признавайтесь и подписывайте». Потом, уже на третьи сутки, потеряв на время волю к сопротивлению, Малевский сказал: «Покажите, в чем меня обвиняют». Ему моментально дали готовые показания, отпечатанные на машинке. Когда он их прочитал, то узнал, что был шпионом и диверсантом трех государств одновременно и с 1914 г. Старик так возмутился, что разорвал эту бумажку, потом потерял сознание и был доставлен в больницу.
Мне он очень импонировал, чувствовался человек, у которого еще не до конца вытравились совесть и сословная офицерская честь. Он тоже почувствовал ко мне симпатию, и я позволил себе задать ему вопрос, который в той обстановке можно было понять как провокацию подсаженной тюремной[14]. Он ответил очень своеобразно: «К военному заговору привлекаются люди, имеющие конкретную военную власть, т. е. занимающие командные должности и могущие в нужный момент вывести подчиненные им части на улицу. Думать, что таких людей, как я, т. е. профессоров Академии Генерального штаба, могут вовлечь в военный заговор, просто смешно, так как именно они не имеют никакой военной власти. Такие люди, как я, нужны не накануне военного переворота, а на следующий день — после успешного его завершения для занятия соответствующих постов в правительстве».
«наседки». Я спросил его, верит ли он в заговор ТухачевскогоВ отношении Тухачевского он сказал, что сталкивался с ним на протяжении почти двадцати лет и считает его самым крупным военачальником из всей плеяды выдвинутых Гражданской войной и революцией, но огромное властолюбие и психология удачливого кондотьера, поставившего на счастливую карту, делают его способным на то, чтобы полезть в российские Бонапарты.
Оглядываясь назад, прочитав все, что было напечатано о Тухачевском, а также его собственные работы, и послушав мнение многих старых большевиков в лагерях, я думаю, что старик покривил душой, дав ему такую характеристику. Один старый троцкист сказал о группе Тухачевского очень выразительно и просто: «Политболваны». Этим он хотел сказать, что вся группа эта думала о военном деле, а в политику не лезла, пока логика политического развития не погубила их самих.
Сын Якира[15], будучи в Кишиневе, после лекции на вопрос, правда ли, что его отец, когда его вели расстреливать, закричал: «Да здравствует Сталин!», сказал: «Если это правда, то тем хуже для моего отца». Сам я думаю, что в 1937 г. военный переворот был невозможен, так как тогда партия еще не превратилась в аппарат для осуществления указаний вождя, а только превращалась в него и не пошла бы за бывшим гвардейским прапорщиком, да и опыт прошлого показывает, что военная диктатура должна иметь своей предпосылкой победную войну, и кандидат в Бонапарты должен иметь ореол победителя.
Вот Жукова в сороковые и пятидесятые годы можно было побаиваться, он был из того теста, из которого получаются диктаторы, недаром Хрущев отстранил его от командования во время пребывания в Югославии.
Но закончим о Малевском[16]. В заключение нашей беседы он сказал, что не будет ничего подписывать и с дворянским гонором добавил: «Я прожил прекрасную жизнь, я имел и царские и советские ордена, имел славу, власть и женщин, пусть другие проживут такую жизнь, а гадить на свою могилу не хочу. Пусть расстреливают, пора на Луну».
Вскоре после этого мы расстались, так как меня опять направили в лагерную камеру, а о его судьбе я ничего не знаю.
Долгое время в литературе я старался найти подтверждение правильности фамилии этого человека, и не находил ничего, везде фигурировал в качестве профессора военно-инженерного дела Карбышев, и только недавно установил, что был такой профессор.
Теперь немного о себе. В Бутырки все «предельщики», к которым я принадлежал, были доставлены для переследствия. Вначале, когда мы попали на материк, мы наивно думали, что нас освободят, так как чувствовали себя ни в чем не виноватыми.
Эти розовые мечты быстро увяли; в то время центральные газеты на Колыме были почти недоступными, и мы впервые прочитали их во Владивостоке. Эта литература сразу нас отрезвила, так как каждая строка газет 1937 г. сочилась кровью, мелькали знакомые фамилии, проходил один процесс за другим; ужас охватывал, когда про хорошо знакомых людей писалось, что они пускают поезда под откос, являются японо-германскими, троцкистско-бухаринскими шпионами и т. д.
Когда нас привезли в Бутырки, то поместили всех вместе и не тревожили все лето; развели по отдельным камерам только в сентябре, и следствие велось очень вяло.
Дело в том, что на фоне грандиозных арестов 1937 г. к «предельщикам» потеряли всякий интерес; в то время шла смена самого аппарата НКВД, и те, кто нас вызвал, были сами арестованы, а начальник транспортного отдела НКВД Грач был расстрелян.
С ним получилась типичная для 1937 г. история. Его назначили председателем выездной сессии военной коллегии Верховного суда с большими полномочиями. Грач трудился изо всех сил, проехал всю Сибирь, в каждом городе расстреливал десятки людей, а когда эта выездная сессия приехала в Хабаровск, то ее саму вместе с Грачом расстреляли в полном составе.
Меня вызвали на допрос в сентябре. Дело мое вел тот же следователь, который был в 1935 г., П. П. Паровишников.
На меня он посмотрел с ужасом и содроганием: вместо молодого интеллигента, работника центрального аппарата и преподавателя
Московского Института инженеров транспорта перед ним сидел зэка, одетый в ватные брюки и опорки от валенок, заросший, в серой от неумелых стирок нижней рубашке (в Бутырках заключенные сами стирали белье во время бани, а сушили на себе), без очков, но самое главное — в глазах был не страх, а злоба, упорство и ненависть. Это был совсем другой человек, московским работникам НКВД, видимо, не часто приходилось видеть изделия своих рук, их дело было отправить человека в лагеря, а вот что там делается с этим человеком, об этом они плохо знали.И вот встретились, разговор начался светский, как в салоне.
«Как поживает ваша супруга?»
Я ответил с большим цинизмом, так как тогда больше всего на свете боялся за нее: «Не знаю, кто с ней сейчас живет».
«Какая на Колыме охота?»
«Вы знаете, я возил тачку в забое и кроме кайла и лопаты ничего не видел».
«Как вы изменились, Алексей Самойлович!»
Так как эти любезности становились противными, я сказал ему, что для посторонних разговоров в камере 120 собеседников, так что прошу перейти к делу.
Тогда, по классическому методу следователей всех времен и народов, он решил ударить по психике и, стукнув кулаком по столу, закричал:
«Что, троцкистская гадина, пятеркой вздумал отделаться? Я тебя сгною в тюрьме, ты член подпольного вредительского центра, я тебя заставлю подписать».
На это я ответил так, как подсказывала тюремно-лагерная выучка. Разорвав на себе рубашку, я диким голосом завопил:
«Я на тебя ... положил. Понял? Мне здесь лучше, чем тачку возить, я тысячу лет здесь на юрцах (нарах) пролежу. Плевал я на тебя заразу, падлу».
Естественно, что выразился я гораздо крепче, но не могу при- вести употребленные выражения, так как уж очень они красочны.
Вдобавок я разбил лампу на столе. Но он, видимо, ногой нажал кнопку, заскочило пять человек хороших парней, и они мне
подкинули, но по-божески, т.е. никаких предметов не употребляли, почек не отбивали, сволокли в угол и там бросили. Потом они ушли, а Паровишников сказал:«Стать лицом к стенке, руки назад! Будешь стоять, пока не признаешься!»
Я лег на пол, закрыл рукой правый бок, так как когда бьют, то нужно стараться прикрывать почки, и подумал, что сейчас начнут бить ногами.
Но он подошел ко мне и опять очень ласково промолвил:
«Как вы изменились». Потом помолчал, вызвал своих помощников и рявкнул: «Уберите эту гадину». Они меня вытащили в коридор, я сделал вид, что страшно избит и не могу ходить, волочил ноги, а когда попал в коридор, то отряхнулся и пошел очень довольный в камеру.
Вызвал он меня и второй раз. Но от этой второй беседы я получил еще большее удовлетворение, так как страх за собственную шкуру уже преобладал в нем над всеми другими чувствами. Он спросил меня, как живут в лагерях бывшие сотрудники НКВД, на что я с большим старанием и со всеми подробностями рассказал ему, как одному бывшему прокурору уголовники отпилили голову поперечной пилой.
Это было правдой, и я тогда помнил эту историю со всеми по- дробностями, так как во время экзекуции лежал в палатке, а все происходило на улице рядом с палаткой.
На следователя эта информация произвела потрясающее впечатление.
По-видимому, он ждал ареста со дня на день, и я его еще так «подбодрил», что дальше он не мог вести допрос. Фактически он допрос так и не довел и поспешно отправил меня в камеру.
Больше я его никогда не видел, но «тюремное радио» передало, что его взяли.
Был он старым чекистом, и в 1935 г. на следствии не бил меня, но провоцировал и лгал. Сочувствия он не вызывал, так как если был бы честным человеком, то не смог бы участвовать в создании фальсифицированных процессов. Он прекрасно
понимал, что никто из нас не виноват, но продолжал творить свое черное дело.Но началось уничтожение старого аппарата НКВД Ежовым, и настал и его час.
Один еврей, бывший заключенный гестапо в Риге, который случайно остался в живых и выступал свидетелем на открытом процессе против гестаповцев, попавших в руки нашего командования, говорил, что начальник Рижского гестапо, который сумел отправить на тот свет десятки тысяч людей, когда его самого повели вешать, облевался и обгадился.
Видимо, и мой следователь был жидковат на расправу.
После этого меня снова вызвали на допрос, но уже к новому следователю, одному из так называемых «ежовских стажеров».
Пересажав весь следовательский аппарат, Ежов набрал новых следователей из числа командиров внутренних войск НКВД, а это были люди, по своему уровню развития способные только бить и требовать подписи под совершенно бессмысленными показаниями.
В одной камере со мной был некто доктор Сальман, из польских евреев, получивший образование во Франции. Он окончил в начале тридцатых годов медицинский факультет Сорбоны, работу во Франции не смог получить, так как, будучи иностранцем, мог практиковать только в колониях.
Начитавшись коммунистической литературы о СССР как отечестве всех трудящихся, где нет кризисов и безработицы, он предложил свои услуги, перешел в советское гражданство, приехал в Москву, счастливо женился и работал.
Но однажды ночью «черный ворон» остановился и у его подъезда, и он попал в Бутырки. Там его спросили, на кого он работает, чей он агент, какие сведения он собирал в Советском Союзе.
Короче говоря, из него стали делать шпиона, и притом немецкого. Когда он стал говорить, что он еврей, а в Германии фашизм, и что он в Германии никогда сроду не был, то следователь сказал ему, что он был завербован по дороге, когда проезжал через Германию.
Сальман стал доказывать, что, опасаясь эксцессов, он приехал через Бельгию и Швецию. Но тупой «стажер» стоял на своем: другой дороги из Франции в СССР, кроме Германии, нет.
Свои доводы он подкреплял оплеухами, плевками в лицо, а Сальман каждый день спрашивал меня в камере, подписывать или не подписывать показания о шпионаже.
Между прочим, я спросил его, неужели, живя во Франции, он ничего не слышал о НКВД, лагерях и т. д. Он ответил, что такого рода литература продавалась в каждом газетном киоске, но никто из прогрессивно настроенных людей не брал ее в руки, считая буржуазной пропагандой и ложью. Не зная, как избавиться от побоев и изучения географии под руководством ежовского следователя, он повторял: «Никогда не думал, что такие дураки сидят в НКВД».
Но вернемся к моему последнему допросу. Вот такой «стажер» вызвал меня, дал лист бумаги и сказал:
— Вот, напишите показания.
Я спросил, какие именно показания.
— Ты член подпольного вредительского центра и сотрудник Лившица[17].
Нужно сказать, что Лившиц был одно очень короткое время замнаркома путей сообщения и имел два ордена Красного знамени за Гражданскую войну, был председателем ЧК в Киеве. Я его видел раза два на заседаниях. К этому времени он был арестован.
Продолжая свою тактику, я спросил, не хочет ли он пососать. Он не понял, и я уточнил. Он сперва просто одурел, затем стукнул меня в ухо, но сейчас же отправил в камеру.
Видимо, лупить ответственных работников, обезумевших от ужаса, и получить признание о подготовке взрыва Кремля или отравлении штор в зале, где будет находиться Сталин, было гораздо легче, чем иметь дело с лагерным выпускником.
На этом допросы мои кончились, и всю зиму 1937/1938 гг. я спокойно сидел и наблюдал калейдоскоп лиц, который ежедневно менялся подобно ужасной киноленте.
Запомнились два эпизода, которых не стыжусь даже сейчас, на склоне лет. Сидел со мною в камере летчик по фамилии Явно. Был он из польских евреев, перебежал к нам еще в начале двадцатых годов, получил образование, окончил летное училище и стал кадровым военным летчиком. Забрали его как перебежчика.
Тогда была директива: отправить в лагеря всех, кто перешел из-за рубежа, очевидно, для устранения самой возможности шпионажа. Брали и иностранных коммунистов, безработных, убежавших от великого кризиса начала тридцатых годов, людей, поверивших в то, что СССР — родина трудящихся всего мира, и все это делалось именем партии, которая была основана Лениным под лозунгом интернационализма и братства народов.
Если бы Сталин мог, то он посадил бы и Джона Рида как перебежчика.
Когда думаешь сейчас о разгроме перед войной польской и германской коммунистических партий, совершенном не фашистами, а Сталиным, невольно приходит мысль о том, можно ли было сделать больше для дискредитации идей Октябрьской революции, чем было сделано?
Так вот, в одной камере с совершенно невиновными людьми сидели настоящие враги: вместе с нами находилась целая группа немецких инженеров, обвиняющихся в шпионаже. Были ли они шпионами или нет, не знаю, но фашистами были. Как немецкие граждане, они подлежали высылке в Германию, но под следствием сидели долго.
В Бутырках было справедливое, освященное веками правило, что «парашу» выносят дежурные. Нужно сказать, что в камере сидело 100 человек, а в уборную вели два раза в сутки, поэтому «параша» была довольно объемистой. Практически это была металлическая бочка, которую два человека с трудом на палке выносили в уборную. Оправляться в «парашу» можно только «по-маленькому», но если кто-то не мог выдержать до утра
и нарушал это правило, то должен был выносить вне очереди, т. е. подменить дежурного.Так вот, дежурил я с бывшим летчиком Явно. Один из немцев заболел животом, и, когда я утром предложил ему вынести «парашу», он ответил: «Их бин дейтч». Если бы он сказал, что болен, или был бы физически слабым, то я бы вынес без возражений. Но мне сказали: «Я — немец», а я, значит, русская свинья, и мне положено таскать такие прелести. Тогда мы с Явно решили проучить фашиста. Ничего никому не сказав, мирно взялись за «парашу» и отнесли ее в уборную. Там мы выбрали момент и, подойдя сзади к представителю «расы господ», надели ему этот сосуд на голову. «Параша» пришлась ему до пояса, руки он вытащить не мог и орал внутри бочки, но снаружи было слышно только «бу... бу... бу...». В таком виде он начал вертеться по уборной, но нашлись сердобольные интеллигенты и сняли с него «парашу», обвиняя нас в хулиганстве и зверстве. Летчик Явно вернулся из Испании и очень не любил фашистов.
Второй случай тоже связан с Явно. В нашу камеру осенью 1937 г. ввели профессора Хейфица (за точность фамилии трудно поручиться). Это был полный, ниже среднего роста человек, чудовищно болтливый и феноменальный подлец.
Он заявил: «Я был преданный из преданных, верный из верных. Дал материал на 300 человек, на своего зятя в том числе» и т. д. Через несколько дней выяснилось, что этот жрец науки писал на своих студентов, но по рассеянности потерял свои труды на лестнице в университете, их нашли, и весь институт узнал, что он сексот (секретный сотрудник). Разоблаченный сексот никому не нужен, и его посадили.
Мы с Явно однажды подошли к нему сзади и, накинув одеяло на голову, повалили его на пол и отлупили, и пока он барахтался в одеяле, мигом легли на нары.
Освободившись, он стал кричать, что здесь террористы-контрреволюционеры, которые его, честного сталинца, убивают. С этими криками он стал стучать в двери, надзиратель отворил, и Хейфиц стал просить перевести его в другую камеру, так как здесь
его терроризируют контрреволюционеры. Дежурил в этот день неплохой парень, которого прозвали «мировой», он сказал, что здесь сидят одни контрреволюционеры, и найти приличную камеру нельзя. Тогда Хейфиц опять начал выть от страха еще сильнее, и надзиратель забрал его со словами: «Наверное, ты большая свинья и сволочь. Разве хорошего человека будут здесь бить зря?»Позднее я слышал, что его реабилитировали и теперь он ходит в жертвах культа личности и старых большевиках.
Следствие по моему делу прекратилось, никто не вызывал меня, и я стал ждать этапа. Пока все «однодельцы» сидели в одной камере, то разработали систему сигнализации, использовав для этого баню, через которую все проходят. В определенном месте каждый, если его возьмут на этап, должен был сделать особую отметку. Поэтому я знал, что уже почти всех отправили без добавления срока, за исключением Бреуса Н. и Хорола, которым Особым совещанием без суда и следствия добавили до 10 лет, просто потому что они занимали более солидные должности.
Уже на первом этапе стало заметно, как изменился состав заключенных. В 1936 г. превалировали бывшие члены партии — участники различных оппозиционных направлений, а в 1938 г. уже шел в массовом порядке советский обыватель, которого взяли в порядке огульных репрессий — анекдоточники, болтуны и просто случайные люди. На одного написала жена из ревности, другого оклеветал сосед, желающий расширить жилплощадь, и т.д. и т.п.
Репрессии 1937 г. далеко вышли за рамки разумного, т. е. уничтожения политических противников, старых ленинских кадров и замены партийного, советского, хозяйственного и военного аппарата.
Это еще было понятно: кадры, поднятые и воспитанные революцией, не могли быть слепыми исполнителями указаний личной диктатуры, нужно было их заменить людьми без своего мнения, послушными и лично преданными.
Но в лагеря шли сотни, тысячи и даже миллионы людей, которые не подходили под перечисленные выше категории, как
листья, несомые осенним ветром, летели они в пропасть, и эшелон уходил за эшелоном.Некоторые уже тогда считали, что собственно всем ясна невиновность этих массовым порядком изготовленных контрреволюционеров, но нужны люди на стройках пятилетки, что это просто вербовка рабочей силы, и поэтому нужно ехать и строить.
Это было самоутешение и самообман; как строили, и как жили в лагерях, и во что обошлась стране эта вербовка — будет видно из дальнейшего.
В феврале 1938 г. настал и мой черед. Опять «Яроцкого с вещами», опять камера в пересылке. Было ясно, что берут на этап, а добавили срок или нет, было неясно. Вот в такие моменты человек находится на грани разумного.
В камере я был один, бегал из угла в угол как загнанный волк. Вдруг открылся волчок, просунулась рука с какой-то бумагой, которую закрывали так, что нельзя было прочитать, и раздался голос: «Подпиши». Я послал надзирателя к черту, он посулили карцер и ушел, но вскоре вернулся и сунул мне учетную карточку, где было написано «Выбыл в г. Владивосток в апреле 1936 г.» и ниже: «Выбыл в г. Владивосток в апреле 1938 г.» Все стало ясно: везут опять на Колыму, которую я теперь не боялся.
В этот же день в камеру ввели двух генералов. Один был дурак, так как говорил, что он ни в чем не виноват и его завтра отпустят. А второй был командиром кавалерийского корпуса из Белоруссии Н. А. Юнг[18]. Этот человек прекрасно понимал ситуацию и свою полную обреченность. Он просил меня, как только меня возьмут на этап, написать его жене в Минск, чтобы она раздала детей по родственникам, а сама сбежала куда глаза глядят. Я разрезал кусок мыла, написал там адрес, потом склеил обратно. Письмо я написал из свердловской пересылки.
Жуков в своих мемуарах поминает этого Юнга, но вот куда он делся — не пишет, так как если бы он начал это делать, то довоенная часть его мемуаров выглядела бы очень мрачно, а это не входило в задачи автора.
Этап был не интересный. Все было знакомо по первому разу и было окрашено в унылые тона, не встречались яркие личности, и у всех преобладало чувство подавленности и страха.
Уже возник план: если вызовут в отдельную камеру для объявления нового приговора, то сесть на табуретку, а потом выхватить ее из-под себя и ударить уполномоченного по голове, добраться до пистолета, застрелить пару надзирателей, а потом и себя. Я понимал, что старый срок можно отсидеть, а новый вряд ли, и поэтому считал, что следует рассчитаться сразу.
Наконец повели меня на первый этаж церкви на формирование этапа. Тем, у кого не было обуви, выдавали лапти. Помню, одна женщина с КВЖД в хорошем меховом манто неумело привязывала эти лапти, которые никак не подходили к ее наряду, и выглядело это очень забавно.
Знал я по опыту, как будет тяжело на этапе без кружки, и решил увести кружку из Бутырской тюрьмы. Три раза обыскивали, и все три раза я применял простой прием: когда обыскивали, я не прятал кружку за пазуху, а ставил на тот стол, возле которого шел обыск, а когда надо было проходить к следующему столу, я ставил ее на другой стол. Так я ее и вынес. На этапе она очень пригодилась, а именно: сунут в вагон ведро воды, кинут селедок и хлеба, все бросятся к воде попить через край ведра, а я зачерпну через головы кружкой и напьюсь.
Первый этап был трагедией, а второй — уже быт. Отдал я одному дураку телогрейку, другому бушлат (мол, подержи...), а сам выскочил вперед к начальнику конвоя в одной рубашке: «Гражданин начальник, нечего одеть, дайте что-нибудь», так он мне полушубок отвалил, и я его в Свердловске на хлеб обменял.
Короче говоря, отправили или, как говорит русский народ, погнали. Успокоился я только при посадке в вагон. «Фамилия, год рождения, статья, срок?» — на все вопросы я поспешно ответил, одним духом сказал срок «пять лет», гляжу — прошло, значит, не добавили, и полез в вагон, как к теще на именины.
Закрылись за мной страшные ворота Бутырской тюрьмы, закрылись навсегда.
Примечания
- 1. Духонин Николай Николаевич (1876–1917) — генерал, убитый солдатами во время Октябрьской революции; вести в штаб Духонина — убивать, расстреливать.
- 2. Френкель Нафталий Аронович (1883–1960) — видный деятель советских спецслужб, генерал-лейтенант инженерно-технической службы. Первый руководитель Главного управления лагерей железнодорожного строительства НКВД-МВД СССР. В 1924 г. арестован и заключен в Соловецкий лагерь, где быстро продвинулся по служебной лестнице, предложив новаторские идеи развития лагеря. В 1933 г. назначен начальником управления БАМа ГУЛАГа ОГПУ. В 1937 г. был арестован. В 1940 г. освобожден по личному распоряжению Берии. 29 октября 1943 г. ему присваивают звание генерал-лейтенанта инженерно-технической службы.
- 3. Орлова Изабелла Михайловна — в 1920–1930-е гг. — артистка Ленинградского театра музыкальной комедии, исполнительница каскадных ролей. Вместе с мужем актером и режиссером Михаилом Ксендзовским в 1928 г. была осуждена на три года за финансовые нарушения в театре, ставшие предлогом для того, чтобы национализировать театр, которым руководил Ксендзовский. Была досрочно освобождена. Много сделала для освобождения из заключения мужа, обращалась с прошением к М. Калинину.
- 4. Берман Матвей Давыдович (1898–1939) — высокопоставленный сотрудник ЧК–ОГПУ–НКВД СССР, начальник ГУЛАГ ОГПУ–НКВД (1932–1937), комиссар государственной безопасности 3-го ранга (1935). Кавалер ордена Ленина. Расстрелян в 1939 г., реабилитирован в 1957 г.
- 5. Коган Лазарь Иосифович (1889–1939) — деятель ВЧК-ОГПУ-НКВД СССР, старший майор государственной безопасности, начальник ГУЛАГ ОГПУ. Заместитель начальника ГУЛАГ ОГПУ–НКВД. Арестован в 1938 г. Расстрелян в 1939 г. Реабилитирован в 1956-м.
- 6. Фирин Семён Григорьевич (настоящая фамилия — Пупко) (1898– 1937) — видный деятель ЧК–ГПУ–НКВД СССР, старший майор госбезопасности. Член ВКП(б) c 1918. В органах ВЧК−ОГПУ−НКВД с 1919 г. Начальник Беломорско-Балтийского исправительно-трудового лагеря (1932–1933). Арестован 9 мая 1937 г. Приговорен к высшей мере наказания. Реабилитирован 2 июня 1956 г.
- 7. Сольц Арон Александрович (1872–1945) — партийный деятель. Член РСДРП с 1898 г. В 1917 г. член Московского комитета РСДРП, сотрудник редакций газет «Социал-демократ» и «Правда». В 1923–1938 гг. — член ЦКК при ЦК РКП(б)–ВКП(б), член Президиума ЦКК.
- 8. Ясенский Бруно (Виктор Яковлевич) (1901–1938) — польский и русский советский прозаик. Роман «Человек меняет кожу» написан в 1933 г.
- 9. Ежов Николай Иванович (1895–1940) — народный комиссар внутренних дел СССР (1936–1938), генеральный комиссар государственной безопасности (1937). «Согласно официальной биографии Николай Иванович Ежов имел подлинное пролетарское происхождение. Он родился 1 мая (19 апреля по старому стилю) 1895 г. в столице России Санкт-Петербурге, в бедной семье рабочего (металлиста-литейщика). Однако на допросе после ареста в апреле 1939 г. Ежов рассказал, что родился он на самом деле в Мариямполе, уездном городе Сувалкской губернии (ныне юго-запад Литвы, недалеко от Польской границы), в то время это была часть Российской империи. Он переехал в Петербург только в 1906 г., когда ему было 11 лет. А после революции стал утверждать, что родился именно там. О точности даты его рождения и вовсе говорить не приходится... Можно лишь быть уверенным, что он родился в 1895 г... Отец его вообще не был промышленным рабочим. Напротив, после призыва на военную службу Иван Ежов, русский крестьянин из деревни Волхоншино Крапивенского уезда Тульской губернии, поступил в военный оркестр в Мариямполе, где женился на служанке капельмейстера. После демобилизации он стал лесничим, а затем стрелочником на железной дороге. В 1902–1903 гг. ...он содержал чайную, которая на самом деле была публичным домом. После того, как чайная закрылась, с 1905 по 1914 г. Ежов старший работал маляром... был мелким подрядчиком и держал двух подмастерьев. Иван Ежов умер в 1919 году...» (Петров Н., Янсен М. «Сталинский питомец» — Николай Ежов. М. : РОССПЭН, 2008. С. 10). Образование получил в начальном училище (закончил один класс) и на курсах марксизма-ленинизма при ЦК ВКП(б) в 1927 г. Член РСДРП(б) с 1917 г. В 1922–1926 гг. — секретарь Марийского обкома, Семипалатинского губкома и Казахстанского крайкома ВКП(б). С 1927 г. на работе в аппарате ЦК ВКП(б). В 1929–1930 гг. — заместитель наркома земледелия СССР. В 1930-м — заместитель председателя ВСНХ СССР по кадрам. В 1930–1934 гг. — заведующий распределительным отделом ЦК ВКП(б). Одновременно в 1933 г. назначен председателем Центральной комиссии по чистке партии. С 1934 г. член ЦК ВКП(б). С февраля 1934 г. — заместитель председателя Комиссии партийного контроля. С сентября 1936 по ноябрь 1938 г. нарком внутренних дел СССР. С апреля 1938 г. по совместительству нарком водного транспорта. В апреле 1939 г. арестован. Осужден Военной коллегией Верховного суда СССР к высшей мере наказания 4 февраля 1940 г. Расстрелян. Не реабилитирован.
- 10. Специальное распоряжение Ежова применять «методы физического воздействия» — в июле 1937 г. Ежов впервые заявил, что начальники отделов УНКВД «...в отдельных случаях, если нужно... могут применять и физические методы воздействия» ЦА ФСБ. АСД Фриновского. Н-15301. Т. 7. Л. 34–36. Цит. по кн.: Петров Н., Янсен М. «Сталинский питомец» — Николай Ежов. С. 101.
- 11. Крестинский Николай Николаевич (1883–1938) — родился в Могилеве в семье учителя. Образование высшее. Член партии с 1903 г., большевик. В 1917-м — председатель Уральского и зам. председателя Екатеринбургского комитетов РСДРП(б). В октябре 1917 г. председатель Екатеринбургского военно-революционного комитета. Депутат Учредительного собрания. В 1917–1921 гг. — член ЦК партии. С декабря 1917-го член Коллегии Наркомата финансов РСФСР, зам главного комиссара Народного банка. В 1918 г. противник Брестского мира с Германией, «левый коммунист». С марта 1918-го зам. председателя Народного банка, с апреля 1918 г. комиссар юстиции Союза коммун Северной области и Петроградской трудовой коммуны. С августа 1918 по октябрь 1922 г. нарком финансов РСФСР. В ноябре 1919 — марте 1921 г. секретарь ЦК, в марте 1919 — марте 1920 г. член Политбюро и Оргбюро ЦК РКП(б). С октября 1921-го полпред в Германии, член делегации на Генуэской конференции. В 1927–1929 гг. участник «новой оппозиции». С 1930 г. — зам. наркома иностранных дел СССР. В марте 1937-го зам. наркома юстиции СССР. В мае 1937 г. арестован. Обвинялся по фальсифицированному открытому процессу «Антисоветского правотроцкистского блока». В марте 1938 г. осужден Военной коллегией Верховного суда СССР к высшей мере наказания. Расстрелян. Реабилитирован.
- 12. Ульрих Василий Васильевич (1889−1951) — его отец, латвийский революционер В.Д. Ульрих, происходил из балтийских немцев, а мать — из русского дворянского рода. Советский государственный деятель, с 20 ноября 1935 г. армвоенюрист, с 11 марта 1943 г. генерал-полковник юстиции. В июле 1941 г. Ульрих руководил следствием и судом над группой генералов, обвиненных в умышленном развале управления войсками.
- 13. Устрялов Николай Васильевич (1890–1937) — юрист, публицист, идеолог сменовеховского движения, призывал к отказу от вооруженной борьбы с большевизмом. Вернулся в Россию в 1935 г., был убит.
- 14. Тухачевский Михаил Николаевич (1893−1937) родился в имении Александровское Дорогобужского уезда Смоленской губернии. Военачальник, Маршал Советского Союза (1935). В 1914 г. окончил Александровское военное училище. Член РКП(б) с 1918 г. В 1925−1928 гг. начальник Генштаба РККА. С 1931 г. — зам. наркома по военным и морским делам и Председателя РВС СССР. С 1936 г. первый зам. наркома обороны СССР. В июне 1937 г. осужден Специальным судебным присутствием Верховного суда СССР к высшей мере наказания. Реабилитирован.
- 15. Якир Иона Эммануилович (1896−1937) — родился в Кишиневе в семье провизора. Учился в Базельском университете (1914), Харьковском технологическом институте (1915), прослушал курс в Военной академии Генштаба в Германии (1927−1928). Член РСДРП(б) с 1917 г. С 1925 по 1937 г. командующий войсками ряда ВО. Член РВС, член Военного совета НКО СССР. В мае 1937-го арестован. В июне 1937 г. Специальным судебным присутствием Верховного суда СССР осужден к высшей мере наказания. Реабилитирован.
- 16. Малевский Арсений Дмитриевич (1891−1938). Место рождения: г. Каунас. Помощник начальника кафедры Военной академии Генштаба РККА, комбриг. Беспартийный, в 1917 г. член партии эсеров. Арестован 31 июля 1937 г. Обвинение: участии в военно-фашистском заговоре. Осужден 27 апреля 1938 г. Военной коллегией Верховного суда СССР к высшей мере наказания. Расстрелян в тот же день. Место захоронения — Московская обл., Коммунарка. Реабилитирован в 1957 г.
- 17. Лившиц Яков Абрамович (1896−1937) — советский государственный деятель, в 1935−1936 гг. заместитель народного комиссара путей сообщения СССР.
- 18. Юнг Николай Альбертович (1898−1938). Родился в Москве в семье железнодорожного служащего. В Красную армию вступил добровольно в мае 1919 г., принят в ВКП(б) в сентябре 1919 г. Участник Гражданской войны, служил в политсоставе в железнодорожных частях и кавалерии РККА. В 1921−1923 гг. — военком 23-го железнодорожного дивизиона и 13-го железнодорожного полка. В 1923 г. военком Украинского военного округа. В 1924 г. — заместитель начальника политотдела 2-й кавалерийской дивизии. В 1926−1927 гг. — начальник политотдела 9-й Крымской кавалерийской дивизии. В 1927−1928 гг. учился на курсах усовершенствования высшего политсостава при Военно-политической академии имени Н. Г. Толмачева. С августа 1928 г. — помощник начальника Борисоглебско-Ленинградской кавалерийской школы. С ноября 1930 г. — начальник по- литотдела 4-й Ленинградской кавалерийской дивизии. С мая 1933 г. — помощник командира 3-го кавалерийского корпуса по политической части. С августа 1937 г. — член Военного совета Сибирского военного округа. В декабре 1937 г. зачислен в распоряжение Управления по командно-начальствующему составу РККА. Арестован 30 января 1938 г. Военной коллегией Верховного суда СССР 2 июля 1938 г. по обвинению в участии в военном заговоре приговорен к расстрелу. Приговор приведен в исполнение в тот же день. Реабилитирован 25 апреля 1956 г. (Черушев Н. С., Черушев Ю. Н. Расстрелянная элита РККА (командармы 1-го и 2-го рангов, комкоры, комдивы и им равные). 1937−1941 : Биографический словарь. М., 2012. С. 384).
Все права на распространение и использование произведений Варлама Шаламова принадлежат А.Л.Ригосику, права на все остальные материалы сайта принадлежат авторам текстов и редакции сайта shalamov.ru. Использование материалов возможно только при согласовании с редакцией ed@shalamov.ru. Сайт создан в 2008-2009 гг. на средства гранта РГНФ № 08-03-12112в.