Варлам Шаламов

Алексей Яроцкий

Глава седьмая. Гаранинский произвол

И бысть плачь, вопль
и скрежет зубовный…

(Мф 8:12)

В обратный путь я выехал в феврале 1938 г. Всему бывает конец, и в июне 1938 г. попал я опять на Колыму, на прииск «Утиный», но не на левый берег Колымы, а в Южное горнопромышленное управление, на правый берег реки. Это было гораздо ближе, прииск был старый, один из первых в «Дальстрое», к нему через высокий перевал шла хорошая шоссейная дорога, выходившая на центральную трассу в поселок Спорный. Выгрузили нас из машин, покормили жиденько в столовой и повели в баню. Вел староста лагеря Яшка Теренин. Наружность его была ничем не примечательной, только глаза были пустые и как будто сонные.

Я вступил с ним в разговор, спрашивая об изменениях на Колыме, он удивился, что я с ним заговорил как человек с человеком, но почему он мне ничего не сделал, до сих пор не понимаю.

На самом деле он был тем, кто на лагерном языке называется «пиратом», т.е. невероятно жестоким и подлым существом. Мой хороший товарищ И. Мурлюков видел, как он зимой с 1938 на 1939 г. в лагпункте «20-летия» тащил по снегу за ноги в изолятор некоего Майсурадзе.

Затем из изолятора были слышны крики, потом пошел сильный дым, когда залили водой пожар, то оказалось, что обуглились там стены, а Майсурадзе лежал животом вниз на железной печке и сильно обгорел.

Уполномоченный со слов Теренина составил акт о смерти в том духе, что Майсурадзе покончил жизнь самоубийством, для чего лег животом вниз на раскаленную печь. Все говорили, что Теренин добил его до смерти, а потом поджег. Я видел много самоубийств, но такой способ удивителен, перед ним бледнеют японские самураи и даже сам Муций Сцевола.

Ходил этот Теренин с куском водопроводной трубы и особенно любил при выходе на работу кричать: «Первая, вторая», и отсчитывать четверки ударами этой трубы.

Теренин как-то странно посмотрел на меня и чему-то очень удивился. Потом я понял, что, не зная обстановки, поступил так, как если бы в Бухенвальде, будучи заключенным, подошел я эсэсовцу и спросил у него, что сегодня на завтрак.

На работу нас в этот день не послали, и я пошел осматривать лагерь, — был он обычного вида, т.е. ряды бараков и палаток, но появилась зона из проволоки и вышка с часовыми. Меня предупредили, что часовые стреляют без предупреждения, даже при подходе к проволоке, но не это поражало, а какая-то особая атмосфера подавленности, и люди почему-то все время слонялись по лагерю, как будто что-то искали. От линейки, на которой утром происходил развод, шла посыпанная песком аллея к столовой, обрамленная рядом плакатов. Когда я пригляделся к этим плакатам, то оказалось, что это приказы со списками расстрелянных за контрреволюционный саботаж. Эти приказы были написаны масляной краской на фанере, т.е. надолго и всерьез и подписанные начальником УСВИТЛа полковником Гараниным, и тут я впервые услышал эту фамилию, кровью вписанную в историю Колымы. Одних суток было достаточно, чтобы понять происшедшие перемены.

Заработная плата была отменена, так же, как и система зачетов, платили только ничтожное «премвознаграждение». Деньги, скопившиеся на лицевых счетах заключенных, были конфискованы в доход государства. Был введен знаменитый приказ Ежова (No 533), по которому питание дифференцировалось на шесть категорий от уровня производительности труда. Заключенные, систематически не выполняющие норму выработки, подлежали расстрелу как осуществляющие экономический саботаж. Оформление шло через тройку при «Дальстрое» упрощенным порядком. Более мелкие нарушения карались продлением срока наказания на 10 лет (так называемые гаранинские десятки). Гуманистическая система Берзина была полностью ликвидирована, и вместо моральных и материальных стимулов были применены только страх и голод.

Самого Берзина отправили в отпуск и вытащили из поезда на станции Александров под Москвой в декабре 1937 г.

Как он погиб, в чем его обвиняли, — никто ничего не знал. В это время я был в Бутырках, но «тюремное радио» ничего не сообщило. Потом, в эпоху хрущевского либерализма, о нем напечатали десятки статей и книг, показали его в кино, но опять же никто ничего не сказал об обстоятельствах его смерти. Архивы Лубянки когда-нибудь раскроют правду, но я уверен, что его уничтожили сходу, без всяких формальностей, так как заставить такого человека перед смертью запачкать свое имя было очень непросто. Соратники Берзина (Эпштейн, Филиппов, Пемов, Левантин и многие другие) были арестованы. Объем чистки был таков, что взяли всех начальников отделов «Дальстроя», начальников и главных инженеров горных управлений, верхушку УСВИТЛа и НКВД, т.е. заменили все хозяйственное, лагерное и политическое руководство.

Странное поведение заключенных в лагере объяснялось очень просто — им не сиделось и не спалось потому, что они были голодные. Лагерь голодал при наличии складов, полных продуктов.

Я уже говорил, что прииск «Утиный» имел прекрасную связь с Магаданом, и затруднений с доставкой продуктов питания не было, их просто «не выписывали», так как большинство бригад не выполняло норм выработки.

В глаза бросались сытые, наглые рожи уголовников. Настал их час, так как вся низовая администрация, укомплектованная при Березине специалистами и интеллигентами разных профессий, была заменена уголовниками. Летом 1938 г. политические, включая даже врачей, могли работать только в забое и на лесоповале. Через 10 дней я на своей шкуре узнал, чем это пахнет. Поняв создавшуюся обстановку, вначале я не струсил, так как надеялся на свой горняцкий опыт 1936 г. и свои 30 лет. Решил, что буду работать изо всех сил, чтобы не скатиться на штрафную, а это означало 400 гр. хлеба и 0,5 л супа при смене в 12 часов.

Не трудно было понять, что штрафная — это смерть. В лагере был хаос — стабильные бригады были исключением, каждый день на разводе сколачивались новые, назначали новых бригадиров, и это никого не интересовало. Дневальных в большинстве бараков не было, постельные принадлежности исчезали, не говоря уже о личных вещах, печки никто не топил, благо время было летнее. Но если был дождь, то заключенные приходили с работы мокрые и должны были ложиться мокрыми на голые нары.

Попал я в бригаду некоего Васьки Пичкура. Был он блатной, но не помню, по какой статье. Бригада была смешанная, т. е. были и уголовники, и политические.

Выставили нас на ключ «Холодный» на промывку песков. Норма в зависимости от дальности откатки была до 4 м3 песков. Помню, что на пару нужно было вывезти 100–120 тачек на 100 метров.

Работа организовывалась так: я возил, а партнер подкайливал и наваливал в тачку, и когда я возвращался с порожней, меня уже ждала груженая тачка.

Несложно высчитать, что это 10–12 км в день с груженой и столько же с порожней тачкой, т.е. 20–25 км в день без выходных до конца промывочного сезона, т.е. пока не замерзнет вода. Каждый камешек на трапах мешал катить тачку, поэтому кто просыпал грунт, того ругали, а часто и били. Люди были как волки, утром дрались за хорошую тачку и хорошую лопату, чтобы выполнить норму. Действовал один закон — умри ты сегодня, а я завтра.

Каждые десять дней менялись карточки, по которым давали хлеб и приварок в кухне; я из кожи лез вон, напрягая последние силы, так как год в тюрьме и месячный этап отнюдь не укрепили мое здоровье. Напарником у меня был тот же летчик по фамилии Явно, с которым я подружился в Бутырской тюрьме.

Он был в Испании и сидел за «преклонение перед фашистской техникой», т.е. сказал, что «Мессершмитт 109» лучше нашего «Ястребка И-16». Но на Колыме оказалось страшнее, чем под фашистскими пулями, и он упал духом — «дошел», как у нас говорили, и умер осенью 1938 г.

Каждый день я делал замер и записывал выработку, она была в пределах 110–120%, т.е. гарантировала карточку примерно второй категории: около одного килограмма хлеба и приличный приварок. Но когда декада кончилась, я и мой напарник получили штрафные карточки. Я по неопытности пошел к начальнику лагеря, который носил звонкую фамилию Зарубайло, а звали его Александр Васильевич. Он меня выслушал и сказал, что нужно работать, а не клеветать на администрацию, что я саботажник, сволочь, фашист, слишком грамотный и не хочу работать и т. д.

Вот тогда я только по-настоящему испугался и понял, что пропал. Голод сломил волю, в Бутырках я не хотел пережить второй срок и мечтал треснуть уполномоченного по голове стулом и добраться до пистолета, немного пострелять, а потом сунуть дуло в рот и уйти как человек из этой пакостной жизни. Недавно я узнал, что нашелся тогда некто выполнивший эту программу полностью, вплоть до последнего патрона. Так сделал первый секретарь Кабардино-Балкарской Республики Бетал Калмыков[1]. Предсовнаркома Украины Любченко тоже нашел силы застрелить детей, жену и самого себя.

Но летом 38-го я перестал быть человеком. Потом, когда все осталось позади и появилась возможность анализа, я понял, что если перестать человека кормить сразу, то он до самой смерти обычно остается человеком, а вот если его долго держать на голодном пайке, то происходит распад личности.

Мне пришлось видеть, как бывшие партийные работники и герои Гражданской войны, революционеры в прошлом, вылизывали миски после уголовников, рылись в помойках, воровали друг у друга корки хлеба, селедочные головки, полностью потеряв человеческое достоинство.

Помню такой случай: из хлеборезки несли ящик с нарезанными пайками, несли под охраной четырех нарядчиков с палками в руках; один заключенный бросился, схватил пайку и стал ее пожирать, его сбили с ног, били палкой, а он ел…

Голодный психоз — это ужасная вещь, в конце войны я работал уже вольнонаемным в поселке Усть-Утиный, был главным бухгалтером промкомбината, получал литерный паек и заведовал общественной столовой. Нас было вольнонаемных 14 человек, мы взяли из лагеря повара и дневального, платили за них по 30 руб. в месяц, выкупали свой паек по карточкам и коллективно питались. Заведующий столовой выбирался из непьющих людей на общественных началах, собирал деньги и раз в месяц отчитывался перед коллективом. Все члены коллектива, если что-нибудь доставали, то отдавали повару. Паек был, в общем, скудный, но охота и рыбная ловля пополняли меню, причем мы стреляли все, что не попадется на глаза, включая кедровок, вонючих гагар и т. д.

Вся сила была в том, что женщин не было, не было семей, никто не тащил в свою нору, и мы близко подошли к коммунизму.

Через наш поселок на прииск «Утиный» гнали этап с лесозаготовок, и я среди заключенных узнал одного латыша, профессора-историка из бывших латышских стрелков, участника Гражданской войны, краснознаменца и т. д. Я дал конвоиру пачку махорки, и он отпустил этого человека в мое распоряжение часа на два. Прежде всего, его нужно было покормить, но вид его был ужасен, этот стальной человек весь высох, и нужно было быть очень осторожным. Поваром был матрос из личного конвоя Троцкого, бывший боцман с «Андрея Первозванного», участник штурма Зимнего дворца, по фамилии Томберг. Я сказал ему: «Дай тарелку супа, порцию каши с вареной кетой, чай и сухари. Сырого хлеба не давай». Профессор мгновенно все это съел и попросил добавку, повар дал ему еще тарелку супа и один сухарь. После этого он стал просить еще. На мои увещевания, что больше нельзя, он сказал: «Я думал, что ты товарищ, а ты сволочь, освободился, стал главным бухгалтером и жалеешь миску каши, ты подлец», и т. п. После этого он пытался схватить кусок хлеба со стола, но забился в железных лапах Томберга.

Ужасно было видеть, во что голод превратил такого человека, но дать ему хорошо поесть означало верную смерть. Мне пришлось видеть, как умер человек, съев банку американской тушенки, и таких случаев было сколько угодно.

Кончилась эта история очень трагически. На прииске «Утином» (там, где я погибал в 1938 г.) заведующим пекарней был один грузин, который был мне лично обязан, а грузины тогда были крепки в дружбе и в ненависти. Я написал ему записку и просил забрать профессора в пекарню подсобным рабочим. На таких работах могли работать только уголовники, но пекарь имел большие связи и выполнил мою просьбу. Профессор съел буханку хлеба и умер через несколько часов.

Но перенесемся назад, в то время, когда я сам был на диете этого профессора. Однажды, проходя в забое около ключа «Холодный», я заметил, что экскаваторщики отмачивают соленую кету в ключе. Мне удалось украсть эту кету, я ее съел без хлеба и сам чуть не умер по той же причине.

Через два месяца у меня опухли ноги, а сам я выглядел не лучше трупов, показанных нам Роммом в «Обыкновенном фашизме». Всякое движение стало необыкновенно тяжелым, за 12 часов я вывозил только 15–20 тачек и падал на подъемах, уголовные меня били, и я уже не был способен драться. Правда, помню один случай: в столовой меня оттолкнул от окна хлебореза какой-то уголовник, я его ударил, он дал сдачи и сбил меня с ног, я опять на него «бросился», и опять очутился на полу, так было раза три, потом он сказал: «Бить тебя нечего, на ногах не стоишь, лучше вот возьми миску каши, а парень ты духовой». Я схватил эту кашу и ел ее, а в миску текли кровь и слезы, так как мне было очень стыдно, но голод был сильнее. Мысль искала выход, а их было три: побег, самоубийство, саморубство.

На побег и самоубийство уже не было ни воли, ни сил, умирать все-таки не хотелось. Осталось саморубство, т. е. превращение в калеку и избавление таким образом от забоя. Но за саморубство давали 10 лет, а иногда и расстреливали, нужно было инсценировать несчастный случай.

Одно время нашу бригаду перевели на линию с вагонеточной откаткой, где нужно было подкладывать т. н. башмак под колеса и останавливать таким образом раскатывания вагонетки.

Можно было подложить руку под колесо и отрезать пальцы или всю кисть; я подложил, не выдержал и выдернул руку в последний момент, и мне только сорвало ноготь с последнего пальца левой руки.

Я погружался в самый низ лагерной жизни, помощи не было ниоткуда, и мне уже говорили — ну, недельки две, больше не протянешь.

А на разводе каждый день Зарубайло произносил речь, он зачитывал списки расстрелянных, делал комментарии, входил в подробности, придумывая какие-то идиотские предсмертные речи и т. д.

Смысл был такой — вы враги народа и вас привезли сюда уничтожать, я это сделаю при помощи социально-близких, исправленных элементов, они помогут. Под социально-близкими он понимал уголовников, и они помогали изо всех сил.

Помню его речь о кайле. Он вышел на развод с кайлом, поднял его и с пафосом кричал: «Вот с этой стороны (кайло заправлялось на четыре грани) жалкая пайка, с этой — зачеты, с этой — встреча с семьей» и т. д.

На самом же деле те, кто работал, умирали с голода, а те, кто никогда не работал, ни на воле, ни в лагере, те были сыты, а порой и пьяны.

Проповеди продолжались по часу, и истощенные люди должны были стоять по часу стоять без шапок и слушать этого мерзавца.

Однажды он вывел на развод двух пойманных беглецов. Один из них был работником секретариата Союза писателей, другой — военный летчик. Они стояли перед строем избитые, окровавленные, искусанные овчарками, в разорванной лагерной спецовке и знали о предстоящем расстреле.

Зарубайло поднялся до вершин красноречия: «Ты, летчик, думал улететь, но сопки высокие, не перелетишь! Саботируете, не хотите работать на благо родины?!» и т. д.

Когда он говорил о социализме, о родине, о советской власти — то, как было это слушать тем, кто своими руками все это создавал и за это отдавал жизнь.

Кончил он эту речь следующим приказом: «Разуть этих мерзавцев, пусть работают босиком и сотрут кожу до костей на своих чертовых пятках».

Однажды Зарубайло зашел в нашу палатку и сказал: «Вот вы здесь собрались: ученые, инженеры, командиры и т. д., но все ваши знания ноль, а вот я не имею образования, но имею доверие советской власти, вы — ничто, а я — ваш начальник».

На нарах сидел один человек в очках, Зарубайло обратился к нему: «Вот смотрите, как злобно сверкают глаза этого вредителя. Ну, скажи, кем ты был?» Этот заключенный сказал, что он архитектор. «Ну вот если ты архитектор, то покажи свою преданность советской власти и построй вышку в 12 метров вышиной в три дня». Для исполнения этой работы он дал ему человек шесть истощенных интеллигентов и партийных работников, которые никогда топора в руках не держали, и за три дня, конечно, вышки не поставили.

Потом этого несчастного архитектора он водил по разводу и показывал как нераскаявшегося вредителя, не желающего работать.

Фамилию этого архитектора я помню, это был некто Козлов, в 1939 г., когда моя судьба изменилась к лучшему, мне удалось помочь ему устроиться табельщиком в контору 5-го участка.

Он к этому времени имел цинготные язвы на ногах такого размера, что рядом с ним тяжело было сидеть от плохого запаха. Однажды вечером он стал что-то рисовать простым пером на оберточной бумаге от взрывчатки. Когда я подошел, то увидел четыре сцены из Евгения Онегина, нарисованные черными силуэтами.

Как луч солнца в ненастье, так большое, настоящее искусство поразило меня и подняло на один миг над грязью и ужасом, окружавшими меня.

Я понял, кто работает рядом со мной, и стал относиться к нему с большим уважением. Козлов поправился, дожил до освобождения, попал в проектную организацию, потом одно время был главным архитектором «Дальстроя», и был срочно отозван на восстановление Сталинграда.

А вот кем после смерти Сталина стал Зарубайло — я не знаю.

Чем ближе было к осени, тем сильнее увеличивалась смертность. Как я уже говорил, по приказу Гаранина все враги, осужденные по 58-й статье, были сняты с работы по специальности и тоже заменены уголовниками. Что это были за служители медицины, можно судить по тому, как на участке Юбилейном поступил один лекпом; он сидел в амбулатории и играл в карты, к нему пришел больной, но лекпом не мог оторваться от такого важного занятия и выгнал больного на мороз, а чтобы не беспокоил, то привязал его за руки и за ноги к двери снаружи. Когда карточная игра была закончена, то душа пациента уже предстала перед престолом всевышнего.

Но, кроме подобных лекпомов, заменивших квалифицированных врачей, была вольнонаемная начальница санчасти Фрида Минеевна.

Как она могла все это видеть — это дело ее совести, но заключенные, видимо, недаром прозвали кладбище на прииске «Утиный» очень кратко и выразительно «Фридин садик».

К этому же периоду относятся личные впечатления от полковника Гаранина. Он прибыл на прииск «Утиный» в июле или августе 1938 г. и вышел на развод.

Это был человек среднего или ниже среднего роста, в пограничной зеленой фуражке и шинели с зелеными петлицами, с лицом восточного типа.

Он прошел перед строем и закричал: «Заключенные, мне говорить с вами не о чем, кто не будет выполнять норму, буду расстреливать».

Сказано это было очень кратко и ясно. На совести этого человека лежит около десяти тысяч расстрелянных по постановлению тройки «Дальстроя», а сколько было убито и замучено лагерной администрацией, сколько умерло от голода, это знают лишь архивы УСВИТЛа и ГУЛАГа.

Когда его арестовали и кончился так называемый гаранинский произвол, то была произведена генеральная проверка всего личного состава со снятием отпечатков пальцев. Тогда усиленно говорили, что эта проверка недосчитала еще несколько тысяч заключенных, уничтоженных без оформления каких бы то ни было документов.

Некто В. Вяткин, один из комсомольцев, прибывших, так же, как и Татьяна Маландина, по набору, и ставший потом директором Оротуканских механоремонтных мастерских, написал книгу «Человек рождается дважды», изданную в 1964 г. в Магадане.

В этой книге он пишет о Гаранине следующее: «Рядом с Павловым (начальник «Дальстроя», сменивший Берзина) шел Гаранин. Он был среднего роста, плотный, кругленький, с короткой шеей и пухлым лицом. Если бы не мутный взгляд, то его можно было бы принять за добродушного человека».

В другом месте этой книги он пишет о том, какой ужас охватывал заключенных и администрацию, когда появлялся Гаранин, и как на каждом прииске он собственноручно сортировал личные дела заключенных, раскладывая их на две кучки. Это раскладывание означало не только снятие с работы всех специалистов и отправку их на штрафные отделения. Как писал Вяткин, это была самая настоящая селекция. Так же как в Бухенвальде, на одну сторону клались карточки тех, кому жить, и на другую сторону тех, кто должен был умереть. Только разница была в том, что гитлеровцы смотрели на человека: если он мог быть рабочей скотиной, то его оставляли, а если не мог — его отправляли в печь. А Гаранин смотрел не на человека, а на личное дело. Что он искал там? Прежде всего, его интересовала статья — если 58-я, то нужно загнать в забой, и пусть там медленно подыхает от голода. Но это его не всегда устраивало, нужно было установить, был ли человек в партии и с какого года.

Судьба меня столкнула с одним из технических исполнителей такой операции В. Савельевым; это был талантливый подлец, сидевший первый раз за какое-то хищение, потом освободившийся и получивший второй срок за убийство шофера, не выполнившего указания Савельева о подвозке воды для экскаватора. Шофера послали за водой, и он заснул на водокачке, а Савельев, будучи начальником экскаваторного парка, принужден был остановить паровой экскаватор и, найдя виновного, застрелил его в припадке административного восторга. Поскольку он убил, стремясь повысить дисциплину и производительность труда (так сказать, болея за производство), то ему дали только 4 года. Я его знал уже в роли начальника отдела труда и зарплаты Магаданского рыбтреста, где он работал и, между прочим, очень успешно, не имея никакого образования.

Так вот, этот деятель в 1938 г. отбывал свой первый срок и, как социально близкий и к тому же грамотный, был начальником УРБ (учебно-распределительное бюро) прииска «Мальдяк».

Туда приехал Гаранин и особый уполномоченный Ежова Бозин (за точность фамилии не ручаюсь), там они отсортировали 128 человек по картотеке, вызвали этого Савельева и приказали составить справки о систематическом невыполнении норм выработки этими людьми для последующего оформления на тройке за саботаж.

Многие из попавших в этот список не работали «на процентах», как тогда говорили, но Савельев не стал уточнять этот вопрос и составил справки так, как было приказано, и подписал их.

Не занимаясь никакими формальностями, они приказали главному инженеру выкопать ров, и среди белого дня стали выводить мелкими партиями по 10–15 человек и расстреливать их на борту рва.

Выводили с тряпкой во рту и связанными руками, стреляли из пистолета в затылок и трупы сбрасывали в ров.

Принцип отбора был один — принадлежность к партии до ареста, партстаж и участие в оппозициях.

Гаранин не гнушался и сам ролью палача, я знаю много случаев, когда он сам стрелял, иногда просто год горячую руку.

У нас на Утинке он застрелил какого-то доцента математика, который вез неполную тачку. Гаранин это увидел и спросил его: «Что, сволочь, саботируешь?» Ответ был достоин математика: «Моя работа прямо пропорциональна получаемому питанию».

Ужас, внушаемый Гараниным, превосходил все возможное; на том же Мальдяке после описанного расстрела он в клубе собрал вольнонаемный состав, сев в президиуме, он вынул пистолет и положил его на стол; его выступление свелось к обвинению начальника лагеря в том, что лагерь превратился в гнездо саботажа. Кончил он очень выразительно: «Взять его», и тут же на глазах у всех начальника лагеря разоружили и увели.

Потом он переключился на главного механика: «Вчера я прошел по забоям, большинство механизмов стояли. Они стояли не случайно, их обслуживают вредители. Механик — организатор вредительства. Взять его!» Концовка речи Гаранина была мобилизующей: «Я вас научу, как выполнять государственный план, я сломаю саботаж и вредительство» и т. д. Главный бухгалтер и маркшейдер со страху сели на попутные машины и удрали в Магадан, думая, что там есть закон и право.

Так вот, этот деятель в 1938 г. отбывал свой первый срок и, как социально близкий и к тому же грамотный, был начальником УРБ (учебно-распределительное бюро) прииска «Мальдяк».

Туда приехал Гаранин и особый уполномоченный Ежова Бозин (за точность фамилии не ручаюсь), там они отсортировали 128 человек по картотеке, вызвали этого Савельева и приказали составить справки о систематическом невыполнении норм выработки этими людьми для последующего оформления на тройке за саботаж.

Многие из попавших в этот список не работали «на процентах», как тогда говорили, но Савельев не стал уточнять этот вопрос и составил справки так, как было приказано, и подписал их.

Не занимаясь никакими формальностями, они приказали главному инженеру выкопать ров, и среди белого дня стали выводить мелкими партиями по 10–15 человек и расстреливать их на борту рва.

Выводили с тряпкой во рту и связанными руками, стреляли из пистолета в затылок и трупы сбрасывали в ров.

Принцип отбора был один — принадлежность к партии до ареста, партстаж и участие в оппозициях.

Гаранин не гнушался и сам ролью палача, я знаю много случаев, когда он сам стрелял, иногда просто год горячую руку.

У нас на Утинке он застрелил какого-то доцента математика, который вез неполную тачку. Гаранин это увидел и спросил его: «Что, сволочь, саботируешь?» Ответ был достоин математика: «Моя работа прямо пропорциональна получаемому питанию».

Ужас, внушаемый Гараниным, превосходил все возможное; на том же Мальдяке после описанного расстрела он в клубе собрал вольнонаемный состав, сев в президиуме, он вынул пистолет и положил его на стол; его выступление свелось к обвинению начальника лагеря в том, что лагерь превратился в гнездо саботажа. Кончил он очень выразительно: «Взять его», и тут же на глазах у всех начальника лагеря разоружили и увели.

Потом он переключился на главного механика: «Вчера я прошел по забоям, большинство механизмов стояли. Они стояли не случайно, их обслуживают вредители. Механик — организатор вредительства. Взять его!» Концовка речи Гаранина была мобилизующей: «Я вас научу, как выполнять государственный план, я сломаю саботаж и вредительство» и т. д. Главный бухгалтер и маркшейдер со страху сели на попутные машины и удрали в Магадан, думая, что там есть закон и право.

Гаранин, видимо, упивался ужасом, который он внушал. Мне рассказывали такой эпизод: на одном из приисков около магазина толпился народ, так как привезли что-то дефицитное. В толпе был один бухгалтер, говоривший с заиканием, причем был он слегка выпивши. Вдруг появился Гаранин на лошади, народ бросился кто куда, подальше от грозного начальника, и мгновенно кругом стало пусто, только пьяненький бухгалтер полез под магазин и застрял в дыре так, что ноги и задняя часть торчали. Увидев дрыгающие ноги этого человека, Гаранин заинтересовался и велел вытащить и представить его пред ясные очи. «Ты кто такой?» — «Бух-бух-бухгалтер». — «Ну и ... с тобой, что ты бухгалтер, пошел вон, мерзавец!» Перепуганный до смерти бухгалтер бросился бежать, а трактора размесили глубокую грязь, и он упал, стал барахтаться в грязи и закричал: «Спасите, тону!» Гаранин пришел в восторг и изволил смеяться, очевидно, наслаждаясь этим эпизодом. Впрочем, Савельев говорил, что Гаранин производил впечатление человека, который сам боится и внутренне раздавлен страхом; видимо, он догадывался о своей собственной судьбе. Поэтому он, как и многие лагерные работники, был почти всегда в той или иной степени пьян.

От товарищей, бывших в это время на Воркуте и Дальлаге, я знаю, что точно такая же акция производилась и в других лагерях, т.е. шла гигантская чистка по всем местам заключения в масштабе операции, ставившей целью уничтожение старых членов партии.

Крепко запомнился людям полковник Гаранин, неполный год было его царствие, а нагнал он страху на долгие десятилетия: тысячи легенд и рассказов, где быль мешается с вымыслом, ходили о нем; и наверное, и сейчас старики в какой-нибудь палатке геологов или в бараке дорожников долгим зимним вечером у горящей печки рассказывают их новым колымчанам.

Вот мой ныне покойный товарищ Н.П. Погребной любил рассказывать, как в страшном 1938 г. во время произвола на прииск, на котором он был десятником, приехал Гаранин и, проходя по забоям, зашел в такой, где работала бригада из лихих уголовников. «Как фамилия?» — спросил он бригадира. — «Воронин». — «А твоя?» — «Галкин». — «А твоя?» — «Воробьев» — и пошли одни птичьи фамилии. Когда дело дошло до Лебедева, он понял, что над ним смеются и сказал: «Что, птички, на Колыму слетелись?» Бригадир вдруг поднялся с кайлом и стал подходить к Гаранину, крича: «Я знаю, паразитина, чего ты сюда приехал. Тебе человеческой крови хочется». Разорвал рубаху и продолжил: «На, стреляй, в рот тебя...» и т. д.

Сопровождавшие Гаранина два оперативника вынули пистолеты, одно слово властелина, и все было бы кончено, ведь шел с кайлом... Но загадочен был поступок Гаранина — он ничего не сказал, повернулся и ушел.

Другой мой знакомый говорил, что зимой с 1937 по 1938 г. он выписался из больницы и шел на прииск, надеясь на попутные машины, но поднялась пурга, он ослаб и стал замерзать. Вдруг подъехала большая черная легковая машина, отворились дверцы и его спросили по-суворовски — кто, куда, зачем. Он ответил, и вдруг его посадили в машину и повезли. На перевале машина встала из-за заносов, сидевший рядом и молчавший все время начальник сказал: «Пойдем», и мой знакомый пошел в стоявший рядом барак дорожников. Когда они зашли, то этот начальник спросил, где десятник, ему сказали, что уехал. Тогда спросил: «Кто бригадир?» Один человек поднялся, начальник вынул пистолет и выстрелил ему прямо в лоб. После этого он предупредил дорожников, что если через час движение не будет открыто, то он их всех перестреляет. Все поняли, что это «сам», и бросились из барака, как говорят, «без последнего». Через час Гаранин довез заключенного до лагеря и уехал дальше.

Прошли долгие годы, отшумела война, и Колыма наполнилась совсем другим человеческим материалом: власовцы, бандеровцы, всякие вешатели и изменники, бывшие военнопленные, прошедшие все лагеря Европы, одним словом, подъехали теплые ребята.

И пошли побеги, банды, убийства на каждом шагу. Ехал я в это время через Аркагалинский перевал с шофером-договорником, членом партии. На самый многокилометровый перевал тяжелый ЗИС с прицепом шел медленно, и вдруг из кустов вышло два человека, один с автоматом, а другой так. Я сразу понял, что дело нечисто, но оружия нет, бежать нет времени, и я успел только сказать шоферу: «Не показывай партийного билета, сейчас убьют». Беглец с автоматом, бывший, видимо, за главного, уставил автомат мне в живот и потребовал паспорт. По- смотрел и увидел зловещий штамп 38-й статьи о паспортном режиме, означавший право проживания с минусом по всем столицам, областным городам и т.д. Дальше произошел следующий диалог: «Что, по 58-й сидел?» — «Да». — «Когда на Колыму привезли?» — «В 1936 году». — «Что, при Гаранине сидел?» — «Да, сидел». И угрожающий тон сразу исчез: «Ну, пожрать что-нибудь есть?», и автомат перестал упираться в мой живот и оказался за поясом. В это время партнер этого типа посмотрел на мои американские резиновые сапоги и предложил мне разуться. Но главарь сказал: «С кого-нибудь другого снимем, поезжай» и отпустил наши души на покаяние. Видно, силен был Гаранин, если его и в 1951 г. помнили. Кто были эти беглецы, мы не знали, но не без оснований радовались, что дешево отделались.

Долгое время между бывшими зэка, пережившими гаранинский произвол, возникало чувство братства, когда совершенно разные люди узнавали, что оба прошли через этот ад, то это сразу делало их товарищами.

Но вернемся в 1938 г. Вершиной моих несчастий был эпизод с селедкой, чуть не стоивший мне жизни.

Это уже было в августе или начале сентября этого проклятого года. Работали мы на ключе «Холодный» в открытом забое в ночную смену.

Забой был оснащен прожекторами, а кругом было очень темно, недаром оленеводы этот период называют «время темных ночей».

С вечера, когда еще не было темно, я заметил, что невдалеке стоит барак, где жили бесконвойные уголовники, и около барака — бочка, в которой отмачивается соленая рыба.

Конвой состоял из одного бойца и носил условный характер, так как боец с бригадиром и десятником сидел около костра, я видел только освещенную часть забоя. Когда окончательно стемнело, я прошел к этому бараку и, найдя вожделенную бочку, убедился, что она полна селедки иваси.

Сняв с головы накомарник, я набил его полный ивасями (не склоняется) и благополучно вернулся в забой. Нужно сказать, что иваси — это сельдь особого порядка, необычайно вкусная, жирная, нежная, почти без костей, одним словом, чудо природы. Помнят ее только старики и ихтиологи, так как она загадочно вдруг появилась в конце двадцатых годов и так же вдруг исчезла в 1939–1940 гг., и никто ее больше в глаза не видел.

Но тогда меня не волновали тайны Тихого океана, я вместе со своим напарником пожирал ивасей прямо без хлеба и даже воды.

Умудренные опытом, мы вовремя прекратили это занятие, и напарник пошел сам за ивасями. Все прошло благополучно, и два полных накомарника лежали под бушлатом на борту забоя.

Нужно несколько слов сказать об этом напарнике. Звали его Иваном, был он московским шофером и в выходной день, прогуливаясь около парка культуры и отдыха, увидел изумительную, невиданную им никогда иностранную легковую машину со знаком «Юнион Джек» на радиаторе. Он подошел посмотреть, так же как это делается и сейчас, когда какой-нибудь «Кадиллак» или белый «Ягуар» становится предметом любопытства автолюбителей. В машине сидел шофер, и на вопрос, какая мощность мотора, сколько цилиндров и т.д., стал подробно отвечать. Они погрузились в подробности, подняли капот и довольно долго толковали на автомобильные темы.

Потом мой напарник пришел домой и заснул сном праведника, но пробуждение было грустным.

«Пройдемте с нами, ничего брать не нужно, не волнуйтесь», а на Лубянке спросили: «Что передал шоферу посольства?», «От кого?», «Кто давал задание?» Иван ничего не мог сказать, ему стали помогать, освежили память, но ничего не добились, а для профилактики, на всякий случай, дали пять лет по Особому со- вещанию по литерам «ПШ», что означало «Подозрение в шпионаже».

Вот с ним я и пережил самый страшный эпизод в моей лагерной колымской жизни.

Десятником был какой-то рыжий бандит Сашка, ему было скучно, и он, проходя в эту ночь по борту забоя, решил полежать на моем бушлате. Когда он на него лег, то почувствовал под ним что-то твердое, полез под бушлат и нашел накомарники с ивасями.

Отпираться было невозможно, я сказал «мой», и указал, где взял. Он ушел к костру, а вскоре прибежал бригадир и сказал: «Сашка на вас пишет, что подготавливаете групповой побег и запасаетесь продуктами». Я пошел к десятнику: «Сашка, что я тебе сделал? Какой побег, ну украл, жрать хочу, зачем беглеца из меня делаешь?» Он схватил кайло и с криком: «Ты, фашистская морда, еще разговаривать пришел?» ударил меня по голове, но я успел заслониться левой рукой. Он почти перебил мне руку, она страшно болела, почернела и имела такой страшный вид, что меня потом даже освободили от работы. Видя, что говорить не с кем, я ушел в забой, работать не мог, так как очень болела рука. Через час пришли два бойца с винтовками и забрали меня с Ива- ном в лагерь. На вахте нас раздели до кальсон и отвели в изолятор, но не били, так как взяли в забое. Изолятор представлял из себя длинный барак из неоштукатуренного накатника, с такими щелями, что рука проходила наружу, днем нестерпимо жарили комары, а ночью было уже очень прохладно, на нарах ничего не было. Изолятор стоял в спецзоне, так называемой подконвойной команде, где бараки на ночь запирались на замок, и часовые с вышек стреляли в любого человека, который ночью появлялся между бараками. Зарубайло отдавал приказ — заключить в подконвойную команду до полного исправления — со всеми вытекающими последствиями. При Гаранине всякий побег карался расстрелом, и нам ничего не оставалось, как ждать смерти.

Сидели мы долго, около недели, есть давали раз в день баланду и 400 грамм хлеба. Один раз зашел некто Н. Гак, он был зав. УРБ, и почему-то велел дать нам каши; я напишу о нем отдельно, так как это был типичный представитель лагерной администрации из уголовников.

Нас должны были забрать в центральный изолятор в Оротукане, где производились расстрелы. Оправдаться тогда было невозможно, было заявление, а этого по тому времени было совершенно достаточно.

Помню, что нами овладело какое-то равнодушие, даже больше — отрешенность и тупая покорность судьбе.

Но все получилось иначе. Однажды мы услышали шум многих голосов и в щель увидели группу людей начальствующего вида, впереди которой шел человек в длинном кожаном пальто.

Это был большой начальник, так как он кричал на Зарубайло: «Ты зачем в тюрьме тюрьму открыл? Мне кубики (кубометры песка) нужны, мне план нужен». Этот человек, как потом оказалось, был начальником Южного горнопромышленного управления — М. С. Красновым. Он схватил кувалду и сам сбил замки с барака. Ругался он матом и, видимо, обладал властью, так как Зарубайло имел вид нашкодившего пса и что-то объяснял, но что, не было слышно. Краснов велел выпустить по одному всех из изолятора и стал сам вершить суд, скорый и справедливый. Дошла очередь и до нас. Зарубайло отрекомендовал меня: «Беглец, организатор банды, заготавливал продукты с целью побега». Я сказал, что все это неправда. Краснов, не реагируя на мои слова, обратился к начальнику охраны: «Где взяли?», — а тот возьми и скажи правду: «Взял в забое». Тогда Краснов посмотрел на меня и Ивана, худых, как скелеты, с опухшими ногами, заросших и страшных, и грубо, без злобы спросил: «Ну, а работать будешь?» Я сказал, что никогда не отказывался, и тогда последовал приговор: «Ну, пошли к такой-то матери в свою бригаду, не черта вам тут сидеть».

Переход от ожидания смерти к жизни был очень резок, но мы не чувствовали радости — мы хотели есть.

В бригаде нас встретили неласково, никто не дал куска хлеба, десятник пообещал «довести» (довести до социализма, отсюда слово «доходяга», «дошел», «доплыл» и т. д.).

Товарищем оказался только И.Л. Салат, который дал мне пайку хлеба, я ее засунул за пазуху, но, везя тачку, потерял пайку, а потом долго искал ее в темноте.

Работать я в эту ночь не смог, так как рука опухла и почернела, помню, что отвез несколько тачек, а потом всю ночь простоял в забое. Утром я пошел к лекпому. На мое счастье прием вела сама Фрида Минеевна, она посмотрела на страшную руку, а я даже радовался (может, отрежут), намазала ее какой-то мазью, перевязала и освободила меня от работы на 10 дней.

Карточку дали четвертой категории, и я немного воспрянул духом. Я не знал, что с этого дня моя судьба резко изменится, и к этому были большие основания. Как я уже говорил, дорога в столовую была украшена приказами о расстреле саботажников. И вот в первый же день, когда я пошел на работу по освобождению, я увидел, как художник КВЧ закрашивал подпись Гаранина под приказами. Сперва я не понял, а потом дошло — нет палача, его взяли, что-то меняется.

А там, далеко в Москве, был низвергнут другой обер-палач: был сперва сменен, а затем арестован и расстрелян Николай Иванович Ежов.

Сейчас я понимаю, что это была дутая, подставная фигура, которая нужна была только для того, чтобы стать кровавой собакой, уничтожить десятки и сотни тысяч людей, а потом его можно было обвинить в произволе и расстрелять. «Мавр сделал свое дело, мавр может уйти». Долгое время о судьбе Ежова ходили всякие легенды, имя «железного наркома» было вычеркнуто из памяти людей, и только в 1973 г. в мемуарах Яковлева я впервые в подцензурном издании прочитал о расстреле Ежова еще в 1938 г. Намек на это был у К. Симонова в его книге «Солдатами не рождаются», слухов же было много, говорили, что он живет под другой фамилией, что он заключен в психиатрическую больницу в Казани и т. д., но правда о расстреле появилась в печати только через 36 лет.

Началась эра Л.П. Берии. Обычно принято считать именно его злым гением Сталина, именно ему приписывают спекуляцию на подозрительности, раздувание недоверия и организацию дутых процессов (т. н. ленинградское дело, дело еврейских врачей и другие). Все это верно, но объем репрессий в 1937–1938 гг., т. е. до прихода Берии, был во много раз больше, чем после этого. Что же касается лагерной жизни, то произошел резкий перелом. Конкретно я видел следующее: с приходом Берии немедленно были прекращены расстрелы за невыполнение норм выработки, прекратилась практика продления сроков наказания по решению местных троек, были разрешены работы по специальности для лиц, осужденных по 58-й статье. Весной 1939 г. на Колыму приехала спецкомиссия по пересмотру и снятию гаранинских десяток, были предприняты срочные меры против смертности истощенных заключенных, а в 1939 г. в центре начался пересмотр и реабилитация лиц, осужденных в 1937 и 1938 гг.

Из речи Жданова на XVIII съезде ВКП(б) «О врагах и враженятах» многие делали выводы об исправлении перегибов, короче говоря, появилась надежда.

Тот же самый Зарубайло, который летом 1938 г. произносил речи о том, что «нас привезли сюда уничтожать», вдруг запел совершенно другим голосом. Он стал говорить о пересмотре дел, о многих невиновных и бросил крылатую фразу — «Многие увидят своих близких, раньше, чем они думают».

Однако из моих слов не следует делать вывод о гуманизме бериевского режима. Дело обстояло иначе, появился рабочий лагерь, где человек превращается в скотину, а скотину нужно кормить и создавать минимум условий, чтобы она не сдохла.

Обстановка террора и диктатуры уголовщины изменялась очень медленно, и, собственно, до конца не была никогда изжита, но на командных должностях начали появляться настоящие специалисты, а они стали тянуть «своих». Начал действовать механизм статейной солидарности, т. е. осужденные по 58-й статье, ненавидя уголовников, старались тянуть своих, и этот же механизм работал, конечно, в обратном направлении. Получалась любопытная картина: каждый политический был свой, уголовник или бытовик — враг.

О себе лично: я кончил тем, что получил освобождение на 10 дней, помню, дня три я отдыхал, а потом Зарубайло выстроил всех больных на линейку, и тех, кто мог, по его мнению, ходить и работать одной рукой, он послал в забой на актировку площадей. Как я уже писал ранее, в забое пласт золотоносных песков отрабатывался до т.н. «плотика», т.е. до скального дна ключа. Обычно в этом скалистом дне бывали трещины, а в них застревало золото, вот мы и занимались тем, что железными щетками выковыривали его из трещин. Когда эта операция кончалась, то площадь считалась полностью отработанной, о чем составлялся акт.

Занимался я этим нехитрым делом дня два, а потом произошло событие, имевшее большое значение для моей лагерной жизни, — я получил посылку.

Во время моего пребывания на переследствии в Москве жену летом 1937 г. выслали в Красноярский край, и мы потеряли друг друга. Она жила в ссылке очень скудно, но, разыскав меня через ГУЛАГ, прислала посылку. Обычно они разворовывались лагерной администрацией из уголовников или отнимались бандитами, но тут как-то получилось так, что мне ее выдали. Полумертвый от голода человек получил такие вещи, как банка с медом, копченая колбаса, сало, какао с молоком и т. д. Таких вещей жена в ссылке купить не могла и, получая от родных посылку из Москвы, переворачивала крышку, сама полуголодная, писала новый адрес, и она шла дальше на Колыму. Я уже писал о женах декабристов, кто-нибудь напишет о наших женах, о том, что они пережили, и о величии их подвига.

Возник вопрос, что же делать? Оставить в бараке — украдут, носить с собой на работу невозможно, и я пошел по банку.

Стыдно вспомнить об этом поступке, но он меня спас. Прежде всего, я пустил слух, что идет еще пять посылок, потом взял банку меда и отдал старшему повару, колбасу — нарядчику, сало — бригадиру и остальное спрятал у Салата в бараке строителей, где жили плотники из кулаков и поэтому был порядок.

С этого дня я пошел в гору: в столовой я раз подходил к карточной, получал свою порцию, потом подходил второй раз, и повар делал вид, что отрывает талон, а клал полную миску. Нарядчик поставил меня на неделю ночным сторожем, и я, заметив бочку из-под масла, затащил ее в кубовую, прогрел ее паром и набрал полную миску растительного масла.

Часть посылки я продал и имел деньги, на них покупал черный хлеб, и у меня в эту ночь была целая буханка.

Всю длинную осеннюю ночь я макал черный хлеб в масло и ел без конца. К утру не стало ни хлеба, ни масла, но я получил приличный понос. Вскоре прошла опухоль ног, и я мог выполнять норму, а бригадир стал давать забой повыше, где легче схватить норму, и я стал ходить в середняках.

Произвол кончился, в бараках появились дневальные, регулярно топили печи, можно было просушить портянки и валенки. Конечно, было очень тяжело, действовал такой закон: если заключенный делал 80, 90 или 100%, то ему десятник пишет 110– 120%, а тому, кто делает 70%, он пишет 50%. Эта система добивала слабых и за их счет поддерживала среднего и сильного. Так делало большинство «хороших» десятников и это не было бесцельной жестокостью. Если б всем писалось правильно, то села бы вся бригада и все стали бы доходягами. Так тогда рассуждали и делали, это было нормой поведения, т. е. действительно было, и действовал принцип волчьей стаи, где сильный разрывает слабого. Большое значение имела высота забоя. Если он был выше метра, то подстелешь железный лист, чтобы удобно было брать пески лопатой, ударишь кайлом раза три, глядишь — и тачка полная. А если забой сантиметров тридцать, да еще пойдет косая плитка, то можно полчаса махать кайлом, пока полтачки нарубишь. Вот после моего сала и в предчувствии новой посылки бригадир и стал ставить на хорошие забои. Десятника Сашку, того, который меня хотел подвести под расстрел, перевели в парикмахеры и куда-то отправили.

Десятником стал Илья Мурлыков, бывший московский грузчик, отсидевший за оскорбление портрета вождя в пьяном виде.

Вот и стал я подниматься с лагерного дна, а тут бригадир говорит://299//

— В контору нужно два счетовода, — и дал бумажку стрелку, чтоб я мог сходить в бухгалтерию.

При Гаранине всю 58-ю статью выгнали и из бухгалтерии, и засела там банда воров и жуликов. Руководил этим предприятием главный бухгалтер Н.И. Бухтинов, договорник, человек мягкий, безвольный, но не плохой. Когда я пришел, то он меня послал в расчетную часть, которую возглавлял Данила Четверик, из т.н. аферистов. В те времена к этой категории лагерного мира относили специалистов по подделке аккредитивов, паспортов, дипломов, лиц, выдававших себя за тех, кем они не были, и т. д. Он сунул мне пачку не протаксированных нарядов и сказал — валяй. Я в институте сдал два курса бухгалтерии, но практически не работал и с ужасом посмотрел на эту пачку. Но посидел, сообразил, что нужно расценку умножить на объем работы, подсчитать общую сумму и распределить по людям пропорционально числу отработанных дней и разрядам. Считал я на счетах и арифмометре отлично, и дело пошло. Через два часа я подал Четверику выполненную работу, он на выборку проверил, оказалось правильно, и доложил главному:

— Из этого доходяги будет толк.

Тогда меня вызвал сам Бухтинов. После обычных расспросов об образовании, где работал и т. д., выяснилось, что на должность счетовода претендуют экономист с высшим образованием, начальник сектора МПС, преподаватель МИИТа и научный сотрудник. Затем Бухтинов спросил самое главное: «А в партии вы были?» Я ответил, что не состоял, тогда он с облегчением сказал: «Ну, слава богу, можно взять». Из этого я понял, что просто 58-ю статью можно брать, а бывших членов партии нужно доводить в забое.

После этого я подал заявление, и меня отпустили в бригаду. Решали вопрос долго, потом я узнал, что в бухгалтерии царил дикий хаос, все лето зарплату вольнонаемным не начисляли, а давали наобум авансы; подотчетников снимали без определения результатов, покрывая огромные растраты; горючее, инструмент и материалы шли безучетно и т. д. Бухтинов ничего не мог сделать, так как сама бухгалтерия состояла из воров, а в забое в то же время работали десятки бывших главных бухгалтеров и экономистов.

Он понимал, что его самого при такой постановке дела рано или поздно посадят, и, пользуясь приказом Берии, потребовал от Зарубайло комплектации бухгалтерии специалистами. То же самое происходило в мехцехе, гараже, стройчасти и т. д. Зарубайло уступил, и я попал в счетоводы к тому же Даниле Четверику.

В это время, работая в забое, я съедал около 3 кг ржаного хлеба, но все еще был худым, и меня заедали вши.

Пока решалась моя судьба, произошел следующий случай. В это время нас стал мучить новый староста — Яша Бекботов. Это был достойный приемник Теренина, утром он выходил в светло-сером коверкотовом костюме, в обед в синем бостоновом и т. д. Все это было, конечно, награблено у заключенных. Для нас он придумал уборку лагеря после обеда. С ночной смены мы приходили часов в шесть утра, потом завтракали, потом спали часа два-три, потом нас будили на обед, а после обеда он спать не давал и заставлял собирать консервные банки, рыть ямы для уборных, выравнивать территорию лагеря и т. д. А в шесть нужно строиться на поверку и развод и в ночь начинать двенадцатичасовую смену.

Выходило на сон 2–3 часа в сутки при лошадиной работе, поэтому мы даже есть перестали и буквально валились с ног. Кончилось это очень своеобразно. Моя бригада работала в ночную смену около самого поселка, недалеко от конторы прииска. Случилась поломка транспортера, мы выкатили тачки на центральной трап к бункеру и заснули у тачек; те, которые работали в забое, тоже заснули, причем мгновенно. Получилась очень любопытная картина, вроде знаменитой сказки о спящей царевне. Только что гремел транспортер, катились тачки, на промприборе шуровали пробуторщики, лилась вода, фыркал мотор, подававший воду, и вдруг — мертвая тишина. Начальником прииска был некто Халитов (фамилию точно не помню), он, услышав, что промприбор остановился, вышел из конторы и пришел в забой.

К его удивлению, все рабочие, кроме бригадира и десятника, спали так же крепко, как в замке спящей царевны. Он убедился в этом, толкнув ногой одного откатчика, спавшего на трапе у своей тачки, тот перевернулся на спину, но продолжал спать, вся очередь откатчиков спала странным сном у своих тачек от самого бункера и до середины забоя. Начальник прииска прекрасно помнил, что 15 минут назад промприбор работал и тачки катились, он сам слышал грохот транспортера и видел в окно работавшую бригаду. И вдруг все спят, да как спят, как опоенные каким-то зельем. Он страшно удивился и закричал на десятника: «Что здесь происходит? Почему все спят?» Тот ответил, что слесарь ремонтирует транспортер и бригада спит, так как она не спала две недели. Халитов удивился, почему не спят две недели, и ему объяснили наш распорядок дня и указали на организатора хозработ — старосту Бекботова.

Начальник вызвал Зарубайло и приказал: Бекботова посадить в изолятор на 10 дней, а нам дать выходной и прекратить послеобеденные работы в лагере.

Не успел староста Бекботов отсидеть свои 10 дней, как его забрало центральное НКВД, и пошел слух, что расстреляли за любопытное преступление.

Этот мерзавец был уполномоченным НКВД во Владивостоке и занимался приведением в исполнение приговоров.

Однажды он должен был расстрелять какого-то крупного дельца, который сумел подкупить его, помпрокурора и врача, т. е. тех, кто должен был подписать акт о его расстреле.

Этого типа отпустили, он скрылся и через некоторое время случайно в Одессе, в ресторане оказался за одним столиком с прокурором, обвинявшим его на процессе. Тот, видя воскресшего из мертвых клиента, конечно, очень удивился и, будучи неверующим, сумел его задержать, и дело раскрылось.

Бекботов отбывал срок за какое-то другое преступление, но пришлось ответить и за это.

А мы лишились элегантного старосты, менявшего костюмы как английский джентльмен.

Не успел я привыкнуть к новому положению счетовода, как пришел приказ в двадцать четыре часа рассчитать всех вольнонаемных рабочих (освобожденных), и под конвоем направить их на «материк». Был объявлен аврал, и начался расчет. За весь промывочный сезон расчетные ведомости не составлялись, а, как я уже говорил, выдавались авансы, лежала куча нарядов, и нужно было в этой куче найти подходящего человека, выписать его заработок на расчетный лист, начислить северные надбавки, от- пуска и, отняв авансы, выдать разницу на руки. Благодаря хаосу, злоупотреблениям десятников одни получали по много тысяч, но у других за целые месяцы вообще не было нарядов. Разыскать табеля, навести справки и т.д. не было времени, а у Четверика и охоты. Он поступал просто: «Что заработал мало? Не нравится работать в “Дальстрое” НКВД? Нарядчик, выкини его вон, пусть он у Троцкого права качает!» А сплошь и рядом он своей огромной лапой, заросшей рыжей шерстью, хватал за шиворот или бил по зубам. Бухтанов слышал эти крики, видел, что идет полный произвол, но, сидя в кабинете, молчал и не вмешивался; я работал с кассиром, подавал ведомости для подписи, а их было много, ставил галочки против фамилий и говорил сумму, кассир только отсчитывал сумму денег.

Расчет шел двое суток, день и ночь, причем он происходил на территории лагеря под охраной бойцов и палок нарядчиков.

Увольнялись несколько сот человек, и они разнесли бы бухгалтерию в клочья, но ничего не могли сделать, так как только набиралось 25 человек, подгоняли машину, брали под конвой и отправляли. Был такой знатный бригадир Шаульский, руководивший какой-то ударной блатной бригадой, он получил деньги, и очень большие, хотел выйти на зону, но попался на глаза Зарубайло.

Нужно сказать, что Шаульский был одет в прекрасный черный барнаульский полушубок и новые валенки, причем для снабжения вольнонаемного состава в магазине валенок не было, а в лагере их выдали.

Зарубайло спросил: «Где взял валенки?» Шаульский, зная о ждущей машине и полученном расчете, решил показать дух и послал грозного начальника подальше, причем указал куда, и даже измерил расстояние очень любопытным способом, упомянув, что раком до Москвы таких начальников не переставить.

Зарубайло рявкнул: «Вахта, взять его», — и человек пять нарядчиков бросились на лихого бригадира, долго он дрался, но и нарядчики были плотными ребятами, набившими руку на избиениях, и они, конечно, с ним справились. Зарубайло сказал: «Снять казенные вещи и одеть по сезону». Кладовщик угодливо принес рваную шахтерскую галошу, прожженный валенок и бушлат из двух кусков, т. е. один рукав он нес отдельно, а второй не имел с ним ничего общего. С Шаульского содрали валенки и полушубок, надели галошу на одну ногу и валенок на другую, потом одну половину бушлата, потом вторую, закрутили веревкой, чтоб не спадали, и кладовщик лихо отрапортовал: «Одет по сезону в четвертый срок». После этого Шаульского вышвырнули за вахту, где он в бессильной злобе орал — пираты, бандиты, фашисты, и, схватив здоровенный камень, кинул в окно конторы, но конвойный так стукнул его прикладом по затылку, что его за ноги подтащили к машине и, раскачав, кинули в кузов.

После расчета, когда мы все выспались, я стал подсчитывать кассу и убедился, что во многих ведомостях появились подписи там, где их не было.

Тот, кто это сделал, не заметил, что я ставил галочки, и я смог подсчитать, сколько взято, оказалось около 30 тысяч рублей.

Я понял, что это работа Четверика и кассира, но промолчал, так как Бухтинов меня не защитил бы, а бандиты расправились бы люто.

Стыдно писать про такие поступки, но они были, и я стал битым фраером, который не продает.

Наступила зима, причем даже по колымским нормам очень суровая, обмундирования не хватало, началась массовые случаи обморожения и смерти в забое.

Но примерно в ноябре Зарубайло сняли с ОЛП (отдельный лагерный пункт), и его принял новый начальник.


Примечания

  • 1. Калмыков Бетал Эдыкович — с 1930 г. первый секретарь Кабардино-Балкарского обкома партии. В 1921–1924 гг. руководил карательными операциями на Кавказе. С 1937 г. — депутат Верховного Совета СССР, входил в состав тройки, созданной по приказу НКВД СССР от 30 июля 1937-го, участвовал в сталинских репрессиях. В ноябре 1938 г. арестован по обвинению в создании в 1927-м контрреволюционной организации в Кабардино-Балкарии и терроризме. 26 февраля 1940 г. приговорен к высшей мере наказания, 27 февраля 1940 г. расстрелян. В 1954 г. реабилитирован (Погорельская Е. И., Левин С. Х. Исаак Бабель : Жизнеописание. — СПб. : Вита Нова, 2020. С. 408).