Варлам Шаламов

Алексей Яроцкий

Глава восьмая. Волк среди волков

Умри ты сегодня, а я завтра.

Вскоре меня перевели на участок «Речка», там я попал в «теплую» компанию, почище Четверика.

Вся контора была из уголовников, плановиком был дядя Миша — матерый преступник с соловецким стажем, нормировщиком — бандит Михайлов и вторым нормировщиком — аферист Панков, но самой колоритной фигурой был бухгалтер материальной части Миша Волков.

Это был потомственный торгаш, отец его всю жизнь был приказчиком в знаменитой в царской России фирме Абрикосова.

Сын пошел по стопам отца и к середине тридцатых годов возглавлял какую-то овощно-фруктовую базу в Москве. Фактически он руководил шайкой воров, которые в сговоре с ним искусственно занижали сортность товара, затем продавали по цене высшего сорта, а разницу клали в карман.

Участвовало около 10–15 директоров магазинов, и когда «завалился» один и пошел вместе с Волковым под суд, то остальные в благодарность за молчание купили после суда жене Волкова дачу под Москвой и собрали 30 тысяч деньгами.

Сам Волков попал с 10 годами на Москанал, там быстро сделал карьеру и стал инспектором КВЧ (культурно-развлекательная часть) большого участка.

Жил неплохо, имел свидания с женой и был уверен, что подойдет под амнистию в день открытия канала. По его словам, на Москанале работало 400 тысяч заключенных и было освобождено летом 1937 г. около 40 тысяч человек по случаю окончания строительства канала. Все было хорошо, жена благоденствовала и ждала, как Пенелопа своего Одиссея, плывшего по бурному лагерному морю, и уже были видны берега родной Итаки, но на пути оказалось препятствие похуже циклопа и нимфы Калипсо. На этом же участке трудился один инженер-троцкист. Был ли он идейным соратником и хотел погибнуть за перманентную революцию, или ему «пришили» Троцкого этого, в данном случае не важно. Был троцкист, а у него была жена, и жена познакомилась с женой Волкова, не имевшей никаких идейных отклонений, кроме стремления к присвоению социалистической собственности.

И вот одна жена уговорила другую жену передать передачу через «социально близкого» Волкова, он по доброте душевной и передал и, сам того не зная, впутался в политику. Кто-то продал, с Волкова сняли заработанные зачеты и отправили на Колыму, а инженера отправили на тачку.

Волков был мошенник-идеалист, т. е. он не мог жить без того, чтобы не совершать какие-либо злоупотребления и мошенничества. Но присвоенные незаконно ценности раздавал и пропивал с истинно русским размахом души.

Моя роль в этой теплой компании была очень скромная — я работал за всех, работал часов по 16 в сутки, и спал прямо в конторе на столе. Сперва ко мне приглядывались, затем поняли, что я буду молчать, и перестали стесняться.

У Волкова была оригинальная бухгалтерия: когда кончался месяц, он посылал меня на склад, и я «снимал остатки», т. е. устанавливал фактическое наличие продуктов и «вещдовольствия» и составлял акт. Волков брал такой же акт на начало месяца, прибавлял поступление продуктов, отнимал наличие на конец месяца, и всю разницу относил в графу расходов. При таком методе учета недостача в принципе исключалась, а весь месяц со склада брали ящиками, продавали на сторону, проигрывали в карты и т. д.

Под такой расход нужны были оправдательные документы, и Волков их «делал», причем все списывал на лагерь, настоящие документы рвал, а делал свои, подделывая на каждом пять подписей да так, что их «авторы» признавали за подлинные.

По ночам контора участка превращалась в притон, играло два баяна, плясали цыгане, спирт не сходил со стола, и не было только женщин. Это была лагерная мафия, в которой я был на самой низшей ступени, но был. Я работал на всю эту банду, чтоб быть сытым, и молчал, а за это кормили. От недавнего голода не осталось следа, на кухне мне повар подавал, угодливо изгибаясь, а год назад он бил меня по очкам черпаком. Ни зоны, ни вахты для меня не существовало.

Очень стыдно это писать, но факт остается фактом, около этой пайки я отъелся и пережил страшную зиму с 1938 на 1939 г.

Пребывание в этой банде не прошло для меня даром, я усвоил уголовный лексикон, даже особую дикцию, манеру себя держать и внешний вид.

Больше того, только случайность и товарищи спасли и удержали меня от самого страшного, т. е. от лагерного убийства и перехода на положение «духового», т.е. человека, который имеет дух и может убить, но об этом позже.

Не следует преувеличивать тех положительных сдвигов в жизни лагеря, которые произошли после ликвидации гаранинского произвола как колымской формы всесоюзной «ежовщины».

Теперь я понимаю, что всех, кого нужно было, тех уничтожили во время произвола, а переводить покорную рабочую силу было бесполезно, и от лагерей уничтожения пора было переходить к рабочему лагерю.

Практически лучше стали жить только те политические, которые попали в контору, мехцех, стройчасть, на транспорт и т. д. Жизнь тех, кто оставался в забое, регулировалась тем же людоедским законом о питании по выработке, что и при Ежове, только меньше стало произвола и появились десятники и бригадиры из политических.

Но вернемся к Волкову. Постепенно в центральной бухгалтерии прииска власть стала переходить к политическим, там обосновалась целая плеяда бывших главных бухгалтеров, и они стали наводить порядок, добрались и до Волкова. Настал день, когда его сняли, но тут же назначили прорабом шахты No 21.

Он сейчас же развил бурную деятельность, в его шахте работала бригада Федорова, состоящая из бывших командиров Красной армии, посаженных в 1937 г.

Это была сплоченная бригада, прошедшая через произвол 1938 г., кроме того, большую роль играл возраст и физические возможности бывших командиров. Но, как бы то ни было, бригада была крепкая и реально тянула процентов на 120–125. Волков начал с того, что купил маркшейдера, заключив с ним джентельменское соглашение о том, что маркшейдер будет писать бригаде кубаж из расчета 250% норм выработки, а весь премиальный спирт бригада будет отдавать ему. Маркшейдер был договорником и членом партии, на что он надеялся, было трудно сказать. В «Дальстрое» был железный порядок, разрыв между объемом добытой горной массы и маркшейдерским замером свыше 10% карался тюремным заключением, а могли применить и высшую меру. Но этот человек был настолько зависим от спиртного, что никакие кары земные не могли его устрашить.

Короче говоря, бригада Федорова стала греметь, над шахтой загорелась красная звезда, это означало лучшую шахту управления, рабочие получали баснословную прогрессивку и «красные тачки», т. е. продуктовые премии.

Но всему бывает конец, настал день, когда контуры, отведенные этой шахте, были отработаны.

По управлению был подготовлен роскошный приказ, начальника шахты Белякова и прораба Волкова за трудовой подвиг из лагеря предполагалось освободить, бригадиру Федорову и рабочим бригады объявить благодарность. Снизить сроки или освободить было нельзя, так как вся бригада сидела по 58-й статье. Все было прекрасно, но по темным уголовным каналам было передано — через день приедет из Оротукана комиссия с главным маркшейдером управления, которая сделает инструментальный замер шахты и определит объем вынутой горной массы.

И вот глухой ночью в конторе собралось руководство шахты, маркшейдер, десятники, заведующий аммональным складом и все конторские деятели.

Объем приписки был колоссален и достигал 70–80%, т.е. в отвале числилось песков в два раза больше, чем было на самом деле. Рядом была другая шахта, где по отчетным данным было добыто вдвое меньше песков, а на глаз отвалы были одинаковые.

Стоял вопрос — как быть? Казалось, положение было безвыходное. Маркшейдер только мычал и, как говорится, не вязал лыка.

Волков взял быка за рога, он предложил не более не менее как взорвать целики, т.е. невыбранные столбы породы в лавах, и «посадить» шахту. Любой горняк, попавший в шахту, с первого взгляда сказал бы, что шахта взорвана, но расчет был на то, чтобы не завалить ее ствола, но привести в такой вид, чтобы было страшно зайти. Подрывники были все уголовниками, заведующий аммоналкой был старый уголовник, соловчанин по фамилии Лобза, все рычаги были в руках мафии, и в ту же ночь целики были взорваны самим Лобзой. Утром подъехала комиссия на двух легковых машинах и проследовала в шахту No21. Там «руководство» шахты ждало ее в полном составе, Волков жестами радушного хозяина пригласил пройти в уклонку и открыл ворота в шахту (ворота были сделаны так, чтобы теплый воздух не проходил летом в шахту, пройденную в вечной мерзлоте, и не вызывал бы обвалы).

Но когда комиссия вошла за ним, то услышала зловещий шорох отпадения мелких камней с кровли. Каждому стало ясно — шахта садится и может в любой момент завалить всех, кто туда пройдет.

Расчет оказался математически верен, Волков шел по банку: сыпется уже дня три, я вчера обошел всю шахту, проверил, нет ли забытого оборудования.

Но желающих быть погребенными под тридцатиметровым слоем мерзлой гальки не оказалось. Кто-то подал спасительную мысль замерить отвал и, применив коэффициент разрыхления, перейти к объему шахты. Пошли на отвал, захватив нивелиры, но Волков и тут оказался на высоте. Он свалил отвал на косогор, в котором была большая котловина, о чем предусмотрительно составил акт. Короче говоря, отвал лежал на косогоре и замерить его было нельзя. Комиссия махнула рукой на это темное дело и уехала ни с чем.

Приказ подписали, Волкова торжественно освободили из лагеря, но, видно, судьба была против него. Уже будучи вольным, он поехал на Усть-Утиную на Колыму, захотел покататься на лодке, но эта речка оказалась иного нрава, чем Москва-река у Воробьевых гор, и великолепный аферист утонул в нескольких метрах от берега.

Осталась неутешная вдова в Москве, дача в Мамонтовке, тридцать тысяч на книжке и верные по гроб благодарные друзья-жулики.

На участке «Речка» я встретил одного из работников той бригады, в которой работал в забое на прииске имени 8 Марта летом 1936 г. Это был скромный и молчаливый человек, ничем не выделявшийся на фоне импонирующих личностей, окончивших Институт красной профессуры, руководящих партийных и хозяйственных работников. Он тогда молчал, а в 1939 г. заговорил.

Оказывается, этот молчаливый товарищ был оперуполномоченным на Лубянке, ездил по квартирам с ордерами на арест и доставлял каждую ночь новое пополнение в т.н. собачники, т. е. подвозил туда, куда свозят всех вновь арестованных. Термин «собачник» очень удачен, так как правильно отражает душевное состояние арестованного человека, обалдевшего и с ужасом понимающего, что дверца захлопнулась навсегда. «Собачник» действительно напоминал клетку с пойманными собаками. Только что была свобода, можно было подраться с любой собакой, а может быть, и познакомиться с благосклонной особой женского пола, украсть вкусную кость, просто бежать, задравши хвост кольцом, и радоваться жизни, и вдруг — решетка и мрачное предчувствие утраты собственной шкуры.

Так вот, мой приятель каждую ночь пополнял «собачник» на Лубянке. Казалось бы, брать «врагов народа», шпионов, диверсантов и т. д. — занятие не простое, может быть, окажут сопротивление, поднимут стрельбу. Но практика 1935–1938 гг. не знала таких инцидентов — «страшные» преступники, как бараны, подставляли голову и покорно садились в «черный ворон».

Обычно когда человеку предъявляли ордер на арест, то его охватывал шок, но однажды этому уполномоченному попался необыкновенный клиент. Начать с того, что он три раза не заставал его дома, а потом, когда наконец застал, то не увидел ни страха, ни шоковой тупой обреченности — перед ним был прекрасно владеющий собой человек, шутивший и смеявшийся и во время ареста, и по дороге на Лубянку. Через несколько дней мой колымский знакомый сидел со своим коллегой в ресторане, и они вспомнили этого необычного «троцкиста», вспомнили и решили посетить его в тюрьме, а так как они каждый день возили туда людей, то сделать это было нетрудно. Зашли, пошутили, убедились в том, что этот человек и на Лубянке смеется, передали пачку «Казбека» и ушли. Но в системе «органов» все следят за всеми, и это невинное путешествие окончилось плохо, т.е. пятью годами по Особому совещанию. Никто не верил, что зашли просто так. Вот этот человек и сообщил мне новость, которая потрясла меня до глубины души. Разумеется, я прежде всего спросил о судьбе товарищей по бригаде. Они все остались на Серпантинке. Я знал, что под перевалом, который вел в доли- ну, где находился управленческий поселок Северного горнопромышленного управления — Хатыннах, — располагался поселок дорожников. Там же автомобильная дорога взбиралась на перевал серпантинами, и отсюда название — «Серпантинка». Оказывается, во время гаранинского произвола в этом поселке был организован штрафной лагерь, и именно там были зимой с 1937 на 1938 г. произведены массовые расстрелы. Вся моя бригада вместе с бывшим уполномоченным угодила на Серпантинку. Туда попали и ленинцы, и сталинцы, и те, кто протестовал и объявлял голодовки, и те, кто подписывал приветственные телеграммы по поводу процесса[1] Каменева[2] — Зиновьева[3].

Сейчас они лежат там в длинных рвах все вместе, причем думаю, что совсем целые, так как это место находится под крутой и высокой сопкой на северном склоне, и солнце там бывает только часть суток. Мне пришлось участвовать в массовой эксгумации в 1942 г. в поселке Усть-Утиная, когда нужно было найти какого-то подданного США, и подняли все кладбище подряд.

Могилы там были неглубокие, метра 1,5–2, и в каждой было по 7–8 человек без гробов навалом. Могилы заготавливались впрок летом, зимой туда клали трупы и засыпали снегом, а весной, когда оттаивала земля, то уже засыпали как следует. Весенняя вода попадала в могилу и там замерзала, так как стены и пол могилы были из вечной мерзлоты. Получалась линза геологического льда с трупами внутри, которая, будучи изолирована сверху слоем земли, могла лежать неограниченное количество лет. Достаточно сказать, что этого американца, оказавшегося в самом низу, выковыривали из льда ножами, потом положили в гроб, обложили льдом и отправили в Магадан.

На Серпантинке местность как раз такого типа, и, очевидно, под землей там произошло то же самое.

Давно я закончил «Золотую Колыму», прошло уже лет девять, выцвела бумага, все дальше уходит в прошлое все, что в ней описано, все, имевшее живых свидетелей, и жертв, и палачей. И вдруг летом 1982 г. я гулял в Симферополе в парке Тренева, где у фонтана любят собираться старички, и случайно наскочил на «земляка».

Разговор зашел о событиях зимы 1937/1938 на Колыме, о Гаранине и Серпантинке. Оказалось, мой собеседник был тогда взрывником на прииске Водопьянова и был откомандирован на Серпантинку рвать котлованы.

— Какие они были и сколько?

— С нагорной стороны глубиной метров десять и с нижней стороны метров пять.

— А в ширину?

— Клали в 18 рядов.

— Бирки из фанеры с номером лагерного дела были к ноге привязаны?

— Были к левой ноге.

— Верно ли, что били кувалдой по голове?

— Наглая ложь, все были застрелены в затылок или висок.

— Летом освещает ли солнце это место?

— Нет, никогда, это северный склон сопки по ключу Серпантинка.

— Ну а как там все было организовано?

— От дорожников там оставалось два барака, в первом был длинный стол и в задней стене прорублены две двери, одна во двор, а другая в коридор в барак No 2, а оттуда уже прямо выводили в котлован.

Привозили машинами и заводили в барак No 1, там сидела ко- миссия и сортировала, кто в какую дверь. Кто попадал во двор, уводили на прииски.

— Вот был разговор, что там лежит восемь тысяч, сколько по-твоему?

— Когда я приготовил четвертый котлован, то меня забрали обратно на прииск Водопьянова, и два котлована были пустые, думаю, что гораздо больше восьми тысяч, обслугу всю положили сверху, но про меня забыли, так как не был под руками.

От этого рассказа я две ночи не спал, все думал, вот он случайно туда не попал, и меня забрали в Москву на переследствие, а то бы лежал там сверху или снизу. Может быть, меня отсортировали бы тоже, но из 60–65 человек моей бригады осталось только трое, значит, шансов было мало.

Я спросил, что за комиссия? Он ответил, что не знает, видел несколько раз, но кто, не знал.

В конце шестидесятых годов ко мне в Кишинев приехал некто Д. Маркелов, продолжавший работать на Колыме. Он сказал, что сопку над бывшей Серпантинкой, здание которой разобрали еще в 1939 г., взорвали на выброс на то место, где похоронено несколько тысяч человек, и потом бульдозер целое лето разравнивал грунт, чтобы кладбище похоронить поглубже.

Мои товарищи попали в эту штрафную и окончили там свои дни. Я спросил, как все это произошло, он сказал, что ни суда, ни следствия не было, вызывали ночью человек по 10–20, на дворе начинал работать трактор без глушителя и выстрелы не были слышны.

О принципе «отбора», так сказать, селекции, я уже писал выше, когда говорил о Гаранине, здесь же ничего не решали, а исполняли.

Люди были так запуганы, что на вызов на расстрел выскакивали в одном валенке. Эта фраза тогда произвела на меня большое впечатление, а сейчас звучит в моем сознании еще сильнее.

Что значит «в одном валенке»?

Это значит: такой страх перед надзирателем, перед начальством, перед страшной властью «органов», что заключенный боится, пресмыкается, дрожит и до того потерял человеческое достоинство, что спешит сам стать к стенке.

Как могло получиться, что люди, совершившие величайшую революцию, победившие в Гражданской войне и занимавшие руководящие посты в партийном, государственном и хозяйственном аппарате, выскакивали на расстрел в одном валенке?

Сотни книг написаны о разложении и гибели белой эмиграции за границей.

Особенно запомнились мне слова Вересаева в его романе «В тупике», где он говорит о том, во что превратились вчерашние аристократы.

«Пройдет еще полгода — и вся многовековая культура сползет с нее (княгини Андожской), как румяна под дождем, станет она вульгарной, лживой, с жадно приглядывающимися исподтишка глазами, — такою, каких она раньше презирала и чьими трудами создавалось благородное ее изящество».

Что может быть страшнее булгаковского «Бега»; я лишен был возможности прочитать это произведение, так как оно у нас не было нигде напечатано, но видел кинофильм.

Ведь там, со всей силой булгаковского гения, показан путь превращения интеллигентной, умной, душевно чистой женщины в грязную проститутку, а бывшего генерала — в посетителя тараканьих бегов. Короче говоря, эта тема падения, растления и распада русской белой эмиграции отработана в советской литературе достаточно хорошо.

Но вот как погибли большевики в сталинских лагерях, об этом у нас не написано. Как это было, какова технология смерти, и какие психологические предпосылки ей предшествовали? Почему эти люди погибли такой жалкой смертью, почему про- тесты, которых никто не слышал, и голодовки, о которых никто не узнал, были крайней мерой?

Я не знаю в ту эпоху ни одного случая или даже попытки вооруженного восстания, разоружения конвоя и тому подобных актов.

Были побеги, но и те были пассивной формой протеста. Один из пойманных беглецов на мой вопрос о причине побега ответил: «Хотел спокойно, без издевательств, умереть на свободе». Вот после войны пошел другой заключенный. Был такой случай. Мимо нашего поселка гнали этап и был там человек, который хромал и все время отставал. Конвоир его подгонял, и стал толкать прикладом, причем не избивал, а именно просто толкал. Этот заключенный сказал:

— Не толкай меня, я Берлин брал.

И когда его еще раз толкнули, то обернулся, выхватил винтовку из рук у конвоира и проломил ему череп прикладом.

После этого он взял две запасных обоймы и ушел на сопку. А на вершинах сопок бывают так называемые «останцы», т.е. не сглаженные временем остатки наиболее крепких горных пород, которые торчат из земли как руины средневековых замков, и тем удобны для обороны. Вот в таких останцах этот бывший фронтовик засел и принял свой последний бой. Его прижали к земле огнем из двух ручных пулеметов и пустили собак: он застрелил трех собак, и потом из своих 15 патронов ухитрился убить одного вохровца и ранить двоих. Когда его взяли, то он умирал, а один боец, участвовавший в этой операции, рассказывал, что он имел три или четыре ранения, но был «такой злой», что зубами вырывал вату из телогрейки, затыкал раны и стрелял до последнего.

Это был бессмысленный акт, никуда он от опергруппы с собаками уйти не мог, тем более хромой от старой фронтовой раны, но у человека было сознание солдатской чести; он не позволил себя оскорблять, и умер в неравном бою как мужчина и личность.

Кто он был, не знаю, за что попал на Колыму, тоже не знаю, но запомнил этот эпизод.

Но мои коллеги и я сам в 1937 г. не разоружали конвой и не проламывали ему голову прикладами.

Что же, мы были все подлецами и трусами?

Некоторые ими были, но основная масса, в особенности бывшие члены партии, были людьми, которые в фашистских лагерях немедленно организовали бы подпольное движение сопротивления, и если бы и погибли, то как революционеры. Почему же такая жалкая смерть — «в одном валенке»?

Это финиш, конец пути, в начале которого лежали страх перед арестом, публичные разоблачения вчерашних друзей, побои при следствии, подлые лживые показания на себя и на товарищей, стремление уже там, за страшной чертой, по ту сторону советской жизни, показать, что я свой, что сижу по недоразумению, и так до последнего окрика и последнего удара.

Были исключения, были люди, понимавшие ход истории и шедшие навстречу гибели с поднятой головой, но и те не смогли переступить черту вооруженного сопротивления против своей власти. Я имею в виду людей, которые считали 1937 г. государственным переворотом, заменившим весь аппарат управления страной, как партийный, так и советский, военный и хозяйственный.

По их мнению, вместо ленинской партии, которая была союзом единомышленников, возникла партия, превратившаяся в аппарат для осуществления воли вождя, и основным критерием партийности стала личная преданность вождю. Л. Фейхтвангер[4] в своей книге «Москва 1937» понял психологию людей той эпохи, описав процесс[5] Пятакова[6] и Радека[7] и подчеркнув своеобразное сотрудничество подсудимых и прокуратуры.

Мне могут сказать, что людьми двигала вера в справедливость, вера в то, что «братья меч вам отдадут», что растает под солнцем правды темная ночь сталинской диктатуры, и будет все «как при Ленине».

Действительно, многие так думали, и я сам наивно считал, что все дело в Сталине, вот он умрет или его кто-нибудь убьет, и сразу все станет на свое место.

С такой идеологией за винтовку не схватишься; таким образом, с одной стороны, я видел чудовищный распад человеческой личности, с другой — глубокую, чистую в своей основе веру в справедливость социалистического строя и в конечное торжество правды.

Вот переплетением в наших умах этих двух начал и можно объяснить, казалось бы, необъяснимое поведение обреченных людей в 1937 и в 1938 гг.

О степени унижения и распада личности старых членов партии, о том, как под катками лагеря ломалась человеческая личность, говорит судьба Н. Л. Безуглого.

Во время моего пребывания на участке «Речка» однажды в лагерной столовой со мной рядом за столом оказался человек лет пятидесяти, с обмороженными щеками довольно отвратительного вида, так как сквозь обмороженное мясо прорастали рыже-седые волосы.

Это был типичный «доходяга» из интеллигентов. Позже, когда он попал в баню в качестве прачки, я узнал, что его зовут Николай Леонтьевич Безуглый.

Он был членом партии с 1918 г., имел два высших образования и работал в Киеве директором Института переливания крови.

В 1937 г. он подписал показания о шпионаже в пользу Польши, так как ему подогревали паяльной лампой половые органы, и считал, что он погиб навеки, а между тем судьба и великая женская любовь вскоре вытянули его из лагеря.

Будучи человеком уже немолодым и абсолютно не приспособленным к суровому лагерному климату, Безуглый, конечно, «дошел» бы и погиб на штрафном пайке, но каким-то образом попал в баню, вернее, в прачечную при бане и стал прачкой. Для бывшего директора исследовательского института это была карьера. Стирать черное, вонючее лагерное белье было, конечно, не особенно приятно, но заведующий прачечной, бывший кулак Кравченко, был неплохим мужиком, и кормил своих прачек и банщиков на основе принципов первобытного родоплеменного общества, т. е., по лагерному, «жрал вместе».

Кроме того, у Безуглого был голос и слух, и он, видимо, еще со студенческих лет знал много песен.

Вот, мой дорогой читатель, сидящий при электрическом свете, в современной теплой и удобной квартире, окруженный комфортом и всеми благами цивилизации, — постарайтесь представить себе занесенную полутораметровым снегом долину с чернеющими свежими разработками, «разрезами», где шла зимняя вскрыша торфов, лагерь, обнесенный колючей проволокой и вышками по углам, и несколько рубленых домиков за зоной.

Радио не было, газету, и то местную, имел только начальник, книг и библиотеки никакой, кино не было, была одна работа. А кругом белые сопки и бесконечные просторы богом и людьми проклятой Колымы. Лунными ночами, правда, было очень красиво, но это была какая-то чужепланетная красота, и игра света на бесконечных, снежных вершинах напоминала романы Уэллса.

Казалось, жить в этом «белом безмолвии» было невозможно, однако жизнь шла, но какая?

В 1939 г. еще очень мала была прослойка бывших зэков, а договорники-специалисты работали и жили на центральном «стане» прииска. На участке были одни зэки и охрана.

Короткий зимний день давал вечерний досуг, и как же его проводили?

В ходу были «певуны» и «рассказчики», т. е. примерно культработа была на уровне Киевской Руси. Вот Безуглый и стал певцом. В закопченной, подмытой рекой бане, у раскаленной до красна печки, при свете самодельной коптилки он пел, и его собиралась слушать лагерная обслуга, т.е. зэки, работающие в административном аппарате лагеря. Был там такой Николай Гак из ростовских аферистов, наглый и душевно похабный уголовник.

Он, например, сожительствовал с овчаркой, которая неотступно ходила с ним по лагерю, но нашлись люди, засунувшие в половые органы этой собаки взрыватель со шнуром, разорвавшие в клочья это несчастное животное.

Вот этот милый товарищ отнял у Безуглого фотографию жены, которая была красавицей, и была намного моложе его. Эта фотография была святыней для несчастного старика, и Гак носил ее с собой и каждый раз, под хохот других себе подобных, рассказывал Безуглому, как она ему изменяет, причем пускался в подробности и детали, развлекаясь таким образом.

Нужно сказать, что Гак был подлец с соображением, он, например, придумал не складывать покойников в штабель, а стоя приставлять их к стенам бывшего свинарника, куда их складывали, так как рыть каждый раз могилы при пятидесяти градусах мороза было непросто.

Я как-то зашел в этот свинарник и потом долго не мог прийти в себя. В большом полутемном помещении с низким потолком по стенам стояли совершенно голые мерзлые трупы, каждый из них хранил то выражение, в котором застала его смерть.

Смерть была без прикрас, без закрытия век, без всего того, что делают с покойником, чтобы придать ему вид неземного спокойствия, отрешенности и умиротворения.

Как говорится — «без церковного пенья, без ладана, без всего, чем могила крепка»[8].

Я не выдержал и ушел, а заходил не зря.

Был на участке один зэк из бывших комиссаров Гражданской войны, с немецко-еврейской фамилией вроде Фельдмана, который занимался тем, что шутил со смертью.

В шахте, когда бурильщик кончает бурить бурки, в забой приходит подрывник, заталкивает в бурки пакеты с аммоналом, закладывает взрыватель и замазывает отверстие глиной, оставляя свободный конец бикфордова шнура. Затем берет контрольный кусок шнура, ровно такой длины, как первый шнур, зажигает его и держит зажатым в левом кулаке. Потом открывает все шпуры забоя, когда же огонь в контрольном шпуре дойдет до кулака, то нужно убегать в поперечный штрек, так как до взрыва остается ровно столько времени, сколько горит шнур длиной в ширину ладони.

В большинстве случаев отладку делали быстрее, и был интервал между взрывом и уходом подрывника. Вот тут и появлялся Фельдман, он спокойно подходил к горящим шнурам и закуривал от них махорочную самокрутку, после этого он уходил в штрек, и грохал взрыв, забивая шахту вонючим буро-зеленым дымом.

Он играл со смертью и, видимо, искал ее. Однажды он ошибся на одну секунду и попал под взрыв, большой камень ударил его по затылку и размозжил череп.

Его долго не убирали, и, пока конвой строил бригаду у шахты, я смотрел на него с чувством глубокого уважения и думал, что он прожил настоящую жизнь, а такой, как эта — не захотел.

Вот я и зашел как-то в свинарник посмотреть на него и проститься с ним.

Вскоре произошел такой случай; по лагерным порядкам с каждого умершего зэка снимаются оттиски пальцев и посылаются в УСВИТЛ в Магадан, а один экземпляр в ГУЛАГ в Москву. Там они сличаются с теми оттисками, которые сняты с живого после ареста, и после этого человека считают списанным с личного состава.

Поскольку этот Фельдман долго лежал у шахты и замерз, то оттиски получились плохие и их вернули. Нужно было оттаять Фельдмана и сделать оттиски с талого трупа.

Эту приятную процедуру Гак поручил Безуглому и некоему Байсаитову, бывшему директору техникума из Алма-Аты. Они должны были вдвоем притащить труп Фельдмана в баню и привязать его к водогрейному котлу (бойлеру), чтобы он оттаял.

Они притащили Фельдмана, привязали его веревками к котлу, и Байсаитов остался топить. Фельдман замерз лежа, и поэтому висел на веревках с гордо поднятой головой. Через некоторое время шея оттаяла, и голова склонилась на грудь, к величайшему ужасу Байсаитова, прибежавшему к Гаку с криком: «Комиссар ожил, пусть меня берет шайтан, не пойду туда». Гак не боялся ни шайтана, ни оживших комиссаров и, сняв оттиски с пальцев, велел вновь водворить Фельдмана обратно, но не долго он стоял в свинарнике.

Зарубайло сняли, и приехал новый начальник, произвол кончился, и нужно было убрать этот стоячий морг.

Забурили котлован, взорвали, и ночью были произведены похороны примерно восьмидесяти обитателей старого свинарника. Ввиду того, что ломами работали с выходными и только в одну смену, Гак мобилизовал тех же Байсаитова и Безуглова, они запряглись в конские дровни и возили трупы метров за 300 от лагеря в котлован. Когда перевезли всех, то Гак пересчитал их, и вдруг оказалось, что одного не хватает. Тогда он обратился к Безуглому: «Вот ты какая сволочь, в целях контрреволюционной агитации спрятал одного государственного покойника, и толкаешь меня на преступление. В акте было 80, и будет 80 похоронено. Ложись, сволочь!» Безуглый лег. Гак скомандовал: «Засыпать», и когда торчала только голова, отпустил профессора, но приказал найти недостающий труп и притащить его.

Дело объяснялось просто: они клали трупы навалом на сани, и один труп свалился и лежал на дороге. Безуглый его притащил, могилу засыпали, и все было кончено. Вот представьте себе колымскую зимнюю ночь, туман от нечеловеческого мороза, скрипящий снег и почтенного профессора (так его называли, а профессором он не был), который за ноги тащит по снегу мерзлый труп под хохот распоясавшегося садиста.

Так прошла зима, а в апреле 1939 г. произошло невероятное. Пришла реабилитация на Безуглова, он ее не ждал, заявлений не подавал, считая, что его показания закрыли над ним гробовую крышку.

Все сделала та самая жена, фотография которой не давала покоя Гаку. Как она этого добилась — не знаю, но факт остается фактом, это был первый случай, за ним последовали многие, но впечатление было потрясающим, и лагерная администрация, и вольнонаемные специалисты, и уголовники — все смотрели на нас, как на обреченных и будущих покойников.

Н.И. Ежов издал приказ: всем политическим, у кого кончается срок, оформлять новый. Уполномоченные прямо вызывали и говорили: «Подпиши, что ты занимался шпионажем, антисоветской агитацией и т.д. Ты же знаешь про приказ, зачем тебя мучить, давай подписывай сразу».

Этот «милый» приказ перестал действовать с приходом Берии, появилась реабилитация — этого никто не ждал.

И тот же самый Гак должен был пойти в баню и объявить Безуглому, что он снова человек и советский гражданин, отдать ему фотографию жены, прекратить издевательства и называть его «гражданин Безуглый». Ведь Безуглый становился теперь вольнонаемным, а Гак, при всей своей лагерной власти, только зэк, зэк и мерзавец.

Как Безуглого не хватил инфаркт, я не знаю, но говорят, что он перескочил через печь, когда ему объявили постановление Верховной прокуратуры.

Он оказался порядочным человеком, когда он вернулся в Киев и ему выдали зарплату за все время пребывания под следствием в лагере, вернули квартиру, восстановили в партии, то он нашел время разыскать жену сосланного кулака Кравченко, купил ей корову, помог деньгами и т. д.

Кравченко он прислал письмо, где написал, что его фотографию поставил на письменный стол и сказал жене: «Этот человек спас мне жизнь».

Когда Безуглый уезжал, то я спросил его, скажет ли он кому- нибудь о пережитом на Колыме. Он сказал: «Никому, даже жене!»

Этим сказано все — значит, он напуган так, что будет молчать до смерти. Даже мысли не было о протесте, о несправедливости, о судьбе других. Он даже не хотел думать об этом.

Значит, это был обыватель с партбилетом с 1918 г., но ведь он активно участвовал в революции в Киеве, был под расстрелом, а значит, был другим, видимо, страшна была гаранинская школа, она вытрясла душу из революционера, и он стал другим человеком.

Начальником участка «Речка» был один из пионеров освоения Колымы — Швецов, очень странный человек, тративший две трети своей личной огромной зарплаты на питание забойщиков, страшно боявшийся начальства, имевший орден Ленина и очень богатый. Правда, богатство его было тоже странное, заключалось оно в сберкнижке, на которой было 300 тысяч рублей, а так, кроме чудного английского ружья марки «Голанд-Голанд», у него буквально ничего не было — одни ватные брюки и телогрейка.

Я о нем уже писал в «Легенде о Колыме». Он вставал на развод, т.е. к семи часам утра, а ложился в час или два ночи после сдачи суточной добычи золота фельдъегерю. Поэтому днем он спал часа два-три; и вот однажды ярким летним днем я, случайно взглянув на дорогу, увидел две легковые автомашины, идущие к поселку.

Забежав в комнату, где Швецов спал одетым, и даже в сапогах, я крикнул: «Начальство на двух легковушках!» Александр Михайлович вскочил и выбежал на крыльцо.

Первая мысль — как работают промприборы и, о ужас, все пять промприборов участка стояли, и на высоких бутарах промприборщики мирно спали, и даже загорали, сняв гимнастерки.

Вид заключенного, загорающего на солнце на Колыме, как в Крыму, мог серьезно повредить здоровью начальства. Александр Михайлович закричал: «Зарезали, сволочи!» и послал меня на ближайший, самый большой промприбор, где десятником был недоучившийся кинорежиссер А. Назаров. Промприбор простаивал из-за неисправности мотора ЧТЗ, подававшего воду на бутару.

Подбежав к Назарову, я поднял тревогу, и Назаров тряхнул стариной: «Включите рубильник», и транспортер потащил кверху незагруженную ленту. «Гони пустые тачки, бегом, быстро, промывальщики, шуруй» — и дело закипело.

Издали все выглядело эффектно — откатчики бегом подавали тачки к бункеру, транспортер гремел, пробуторщики скребками протаскивали несуществующее пески, а начальство во главе со Швецовым спускалось с горы по дороге. Не было только одного — воды, и механики с невероятными проклятиями вручную заводили проклятый ЧТЗ[9].

Я с ужасом сказал Назарову: «Ведь сейчас увидят — бутара[10] сухая». Он ответил: «Бараны, ничего не понимают!», но все-таки дал команду поливать колоду ведрами и держал руку на рубильнике с тем, чтобы, когда подойдут вплотную, выключить ток и сказать: «Вот, мол, только сейчас промприбор встал».

Но выручил слепой случай, проклятый ЧТЗ зачихал и пошел постукивать, выбрасывая сизый дымок, вода хлынула в бутару, и промприбор начал работать по-настоящему.

Начальство подошло, посмотрело, и гроза миновала. Вечером Назаров получил литр спирта и начальственное «Спасибо, артист, выручил».

Вот этому странному начальнику я сказал про реабилитацию Безуглова. Ответ мне запомнился: «Жалко, не знал, что он с 18-го года в партии! Сгноил бы в шахте, выстроили сами для себя!»

Я его понял так, что старые большевики выстроили лагерь для собственного употребления. А из первой части этого пред- ложения были видны и политические взгляды самого Швецова.

Мне стало понятно, почему он сносил оскорбления и публичную ругань главного инженера прииска, карьериста и большого подлеца по фамилии Прун, видимо, у него были большие хвосты, если он сам добровольно сослал себя на Колыму.

В дальнейшем я от него услышал интересное высказывание: «Нельзя здесь жить, дорогу выстроили, машины ходят, месткомы завели, парткомы открылись, склоки разводят. Порядочный человек должен жить там, где ездят на собаках и оленях, там воздух чище».

В соответствии с этой доктриной, заимствованной прямо от Фенимора Купера, он перебрался в геологоразведку на реку Индигирку, куда автомашины дошли только в конце сороковых годов.

Кто он такой был — я не знаю, подозреваю, что один из попелевских офицеров[11], скрывающийся на краю света, но судьба была к нему милостива, он дожил до пятидесятых годов и занял прочно позицию первооткрывателя, пионера и первопроходца, даже статью в «Магаданской Правде» написал об основании города Магадана.

Тип он был любопытный, прежде всего, полное презрение к деньгам, гуманное отношение к заключенным, страх перед великими мира сего и отвращение, и скрытая враждебность к социалистическому обществу, которое он мог терпеть только в варианте геологоразведочных партий в глухой тайге и полном отрыве от цивилизации.

Весной 1939 г. последовала «царская милость» — всех приговоренных в 1937 г. к тюремному заключению без изменения срока направили в лагеря.

Казалось бы, это гуманный жест, так как, в принципе, лагерь лучше тюрьмы, потому что там люди заняты производительным трудом и относительно свободны.

Но, видимо, была какая-то добавочная инструкция, так как для «тюрзаков»[12] была выстроена спецзона, которая тщательно охранялась, и работали они отдельно. Короче говоря, они были полностью изолированы от общего лагеря.

На наш участок «Речка» привезли тюрзаков человек 300. Когда их выводили на работу, то я узнал трех знакомых по Министерству путей сообщения в Москве. Я пытался передать им передачу, но ничего нельзя было сделать, пришлось оставлять в забое, где они работали, с запиской — кому. Вскоре механизм питания по выработке начал работать, люди все были пожилые или среднего возраста, интеллигенты, партийные работники и т. д., лошадиные нормы они не нарабатывали и скатились на штрафную, в середине лета они начали умирать от голода, и к осени их осталось человек 50–60.

А поздней осенью и зимой пачками пошли реабилитации, ставшие посмертными. Нужно несколько слов сказать об этих реабилитациях.

Начались они в 1939 г., шли весь 1940 г., и кончились 22 июня 1941 г. После войны реабилитации уже не возобновлялись до самой смерти Сталина.

Все же нужно сказать, что кое-что было сделано, начали с большесрочников, я не видел ни одного реабилитированного со сроком меньше чем 15 лет.

Массового характера этот процесс не носил, но надежда появилась — вдруг и до меня дойдет. Весь 1939 г. работала правительственная комиссия по снятию «гаранинских сроков», при- чем происходили трагикомические случаи. Был у нас на участке пекарь (фамилию его не помню), его вызвали пред светлые очи и стали устанавливать личность, а когда установили, что он — это точно он, то со смехом сказали: «Ну, долго будешь жить», — и по- казали справку о расстреле, и справку о приведении приговора в исполнение. Он говорил: «Глаза на лоб полезли», а те смеются — приговор отменили и составили протокол, что живой по ошибке.

В условиях гаранинского произвола могли и шлепнуть для счета, если попался под руку, а могли по запарке и в живых оставить.

Весной 1939 г. была генеральная проверка по всему УСВИТЛу, и упорно говорили, что не хватало 10 тысяч человек по невыясненным причинам.

Летом 1939 г. на нашем участке голода не было, хлеб лежал в столовой на столах, это происходило благодаря вмешательству нового начальника ОЛПа, заменившего Зарубайло. Еще зимой он приехал на наш участок и, придя в столовую, убедился, что кормят ужасно. В конторе он спросил Волкова, почему так выпи- саны продукты, а тот ответил, что на складе, кроме ржаной муки и сливочного масла, ничего нет.

К знаменитому приказу No533 о дифференцированном питании по выработке была приложена таблица замены одного продукта другим. Например, вместо мяса можно было выписать мясные консервы, вместо растительного масла — сливочное и т. д. Но если не было ни мяса, ни мясных консервов, то их ничем нельзя было заменить. Вот Волков и сказал, за крупу даем муку, а за мясо, овощи и т. д. — ничего не даем.

Тогда новый начальник спросил, на какую сумму можно выписать продуктов, и получил справку, что на 4 рубля 78 копеек (в старом исчислении). Тогда он отдал вполне логичное распоряжение — выписывайте наличных продуктов на эту сумму, не считаясь с таблицей замены, и подтвердил это распоряжение в письменном виде. Ржаная мука стоила 1 рубль 19 копеек за 1 килограмм, следовательно, можно было выписать до 4 килограммов муки в день, и это означало — с припеком 6 килограммов хлеба. И вот в котлах стало вариться отвратительное варево — ржаные галушки, а сверху на ладонь — масло. Сытый человек это варево не ел бы, а голодные ели — «от вольного». Железный механизм питания по выработке дал перебой, так как галушек давали без нормы и люди стали поправляться. Разумеется, не все, несмотря на ОЛП и галушки, всю зиму была страшная смертность, и до самой весны гаранинский произвол приносил свои плоды. В кинокартине «Живые и мертвые» есть кадр, где вышедшая из окружения дивизия Серпилина стоит на митинге. Все бойцы рослые, закаленные в походе, с суровыми лицами, прошедшие и совершившие невозможное. В 1939 г. на разводе стояли тоже такие бригады, один в один, так как все слабые вымерли, остались только самые приспособленные, озлобленные, готовые на все.

Многие фронтовики рассказывают о страшной злобе и жестокости штрафников, прибывших из лагерей. Один из моих друзей очень любил вспоминать, как на их позиции прислали штрафников после трех неудачных штурмов укрепленной высоты, занятой сильным немецким гарнизоном. Штрафники потребовали убрать «лягавых», т.е. уполномоченных особого отдела, и дать ножи. Им привезли машину японских ножевых штыков, и они без артподготовки, внезапной атакой на рассвете, взяли высоту. Чтоб показать свою преданность, они отрезали немцам головы, несли их за волосы и кидали их под ноги командиру полка.

Вот после гаранинского произвола уцелевшие были все в той или иной степени вояками и стали идеальным материалом для войны. Но на фронт они не попали, а зря, лагерную злобу можно было опрокинуть на немцев и у политических. На фронт взяли только несколько генералов, а вся огромная масса репрессированных в 1937 г. командиров так и сгнила на Колыме.

Очевидно, относительное благополучие на нашем участке летом 1939 г. было локальным, местным явлением, связанным в значительной мере с личностью начальника ОЛП. Генерал А. В. Горбатов[13] в своей очень правдивой и хорошей книге «Годы и войны» описывает свое пребывание в лагере на Колыме в том же, 1939 г. и рисует совершенно другую картину. Например, он пишет — «сметая со стола крошки и корочки, а иногда и куски хлеба в свою торбу, я в какой-то степени стал лучше утолять свой голод».

Там же Горбатов пишет, что с арестом Ежова ничего не изменилось. Он ошибался, так как пробыл на Колыме меньше года и не разобрался в обстановке. Он, будучи на прииске «Мальдяк», вернее, на участке этого прииска, ничего не знал про знаменитый массовый расстрел, который там учинил Гаранин. К счастью для Горбатова, Колыма была эпизодом в его жизни, а для меня она стала «родным» домом и растянулась на 24 года.

Горбатов не знал берзинской Колымы, не знал гаранинской, и ему не с чем было сравнивать то, что он увидел.

Кончилось лето 1939 г. тем, что меня назначили бухгалтером участка «Дарьял». Этот участок находился ниже по течению реки Утиной и получил свое название от ключа «Дарьял», имевшего крупные и каменистые берега, в миниатюре напоминавшие Дарьяльское ущелье.

В мои функции входил учет материалов и инструмента, горючего, начисление заработной платы и лагерный учет. Это была самостоятельная работа, и я ее начал «тронной речью», обращенной к подотчетным лицам:

— Сами вы можете брать и жрать, но если начнете отворачивать ящиками и продавать, то беспощадно оформлю по первой категории и сдам в солдаты.

В переводе на человеческий язык я санкционировал самоснабжение и запрещал хищения с целью обогащения и наживы. Теоретически, например, заведующий складом получал тощую четвертую категорию и должен был ею довольствоваться, имея в своем распоряжении склад, полный продуктов, он как бы стоял по пояс в воде, но не имел права напиться.

Практически же они ели, что хотели, но списать то, что они съели, могла только бухгалтерия. Это было незаконно, но по сравнению с торговлей, проигрыванием в карты и воровством с целью обогащения это было «меньшее зло».

От него я не мог в той обстановке отречься, но сейчас, стоя перед своей совестью, перед близким концом, когда лгать уже не нужно, думаю, что много грехов снимется с меня за другое.

Когда на «Дарьяле» в тогдашних условиях немалая власть попала в мои руки, я не обратил ее для личного обогащения, а немало сделал хорошего. У Короленко есть чудный рассказ — «Сон Макара». Там описана жизнь и смерть темного, забитого и нищего духом полуякута — Макара. А после смерти показан суд божий, где соизмеряют грехи и добрые дела Макара.

Вот если б мои грехи, обманы, подлости и прочие черные дела соизмерить с теми лагерными пайками, что я раздал на «Дарьяле», то, наверное, они бы перевесили, ибо это золотые пайки, так как нет ничего страшнее голода, а они несли людям жизнь. Еще на участке «Речка», бывало, подойдет какой-нибудь бывший профессор, у которого украли или отняли карточку, стоит, замерзший, умирающий от голода, и просит дать новую карточку, а я, подыгрывая под бандитскую мафию, кричу ему:

— Работать нужно, что слюни распустил, пошел вон. — А карточки лежат у Волкова в столе без учета, бери, сколько хочешь. Дневальный выгоняет такого несчастного интеллигента за двери, а я тихонько выйду и суну ему карточку — смотри, не продавай. Теперь же я был хозяином и не нужно было быть бандитским прихвостнем.

Начальником «Дарьяла» был некто Бзаров Георгий Ильич, по национальности осетин, член партии, без образования, но с природным умом и большой и благородной душой. Он принадлежал к той категории колымских начальников, которые, не будучи гуманистами, просто хотели «выполнять план», а для этого нужно было кормить людей. Вот этот Бзаров делал такие вещи. Вызовет и говорит:

— Самойлыч, ты видел, какая тухлая мука на пекарне лежит, пойди, понюхай. Разве можно людей такой мукой кормить, на конбазу свиньям, коровам давать нужно.

И я писал акт — «ввиду сильного запаха прелости, комковатости с зеленью и посторонних примесей, мука в пищу непригодна и подлежит обращению в фуражный фонд». Бзаров утверждал, заключенный врач и я подписывали, а из муки пекарь, тот латышский стрелок Карл, преспокойно пек хлеб. Бзаров писал ему записки — выдать бригаде такой-то сорок килограмм, т. е. выдавал бесплатно хлеб, который нигде не числился, для поощрения хорошо работающих бригад, преследуя свои цели. Он не знал, что я тоже пишу записки, но не лучшим производственникам, а часто худшим, т. е. своему брату интеллигенту. Клиентов было немало, Карл железно молчал, как и подобает латышу, и все были довольны. Все, кроме свиней, не полностью получивших положенное, ибо списывал я на них.

Много можно написать о Бзарове, он не терпел лагерного начальства и вмешивался в лагерные дела, потому что, как и везде в «Дальстрое», начальник лагеря был заместителем производственного начальника.

Был такой случай — начальник лагеря любил порядок, и для установления полного порядка приказал на производстве, а работало пять шахт, одна рядом с другой, смыкаясь под землей своими выработками, поставить пост и запретить всякие хождения из шахты в шахту.

Это была полная чушь, так как механики, электрики, подсобники, несущие инструмент в кузницу, столярку и т.д., не могут не ходить по производству.

И вот на отвале, недалеко от моей конторы, стоявшей там же между шахтами, появился часовой, причем, как назло, попал татарин Шарафудзинов. Нет ничего ужаснее татарина, удмурта, коми-зырянина и т. д. на посту, так как он точно будет нести службу и ухайдокает кого угодно во славу устава караульной службы. Электриком участка был какой-то троцкист Земсков, это был высокообразованный инженер и очень организованный человек. Он выстроил себе из моховых плит теплую будку, провел сигнализацию во все шахты, и если его вызывали в какую-нибудь шахту, то загоралась красная лампочка, на двери он сделал круг из фанеры и вращающуюся стрелку и написал: шахта No 1, No 2, контора, лагерь, мехцех и т. д. Поэтому каждый знал, куда он ушел.

В свободное время он сам с собой играл в шахматы. Однажды начальник лагеря сказал в моем присутствии Бзарову: «Георгий Ильич, как ты можешь смотреть на этого врага народа, он бездельник, целыми днями лежит в своей будке». И получил ответ: «Один его палец на ноге имеет больше ума, чем вся твоя голова, он лежит, а моторы работают. Поставь дурака, бегать будет, машины стоять будут, пусть лежит».

И вот первой жертвой Шарафудзинова чуть не стал этот премудрый Земсков. Загорелась контрольная лампочка и нужно было войти в шахту No3. Земсков вышел из будки и услышал: «Стой, стрелять буду». «Ты что, спятил, идиот, мне в шах- ту». Шарафудзинов знал устав и дал предупредительный выстрел. Земскову почему-то захотелось поиграть со смертью, и он бросился за опрокинутую вагонетку, и оттуда, из-за ее железного бока начал ругать Шарафудзинова. Тот открыл беглый огонь, а Земсков делал перебежки от одной вагонетки к другой и из-за каждого укрытия ругал исполнительного татарина. Услыхав стрельбу, я выскочил из конторы и наблюдал это любопытное зрелище: пули рикошетировали от вагонеток с характерным визгом, Земсков перебегал, а Шарафудзинов стрелял. После нескольких выстрелов Земсков исчез из поля зрения, так как прыгнул в какой-то вентиляционный шурф, а их было много, он прекрасно знал их расположение и всю подземную географию.

В этот момент зазвонил телефон: «Самойлыч, это кто стреляет на производстве?» — «Шарафудзинов стреляет в Земскова, но никак не попадет».

Через минуту с горки, где был вольный поселок, показалась огромная фигура Бзарова, он шел прямо к Шарафудзинову.

— Тебя зачем здесь поставили, моих стахановцев стрелять?

— Мне начальник приказал, чтоб не было хождения, мой предупредительный выстрел давал, а он бегал и матом ругал.

Часовой, как известно, лицо неприкосновенное, так учили еще при Николае, но Бзаров не удержал свой кавказский темперамент и вдруг схватился за ствол и вырвал винтовку из рук растерявшегося Шарафудзинова. Тот сразу сник, так как по букве устава за разоружение на посту попал бы под суд.

Я с большим удовольствием видел финал этой сцены: уходящего Бзарова с винтовкой под мышкой и семенящего рядом только что такого грозного Шарафудзинова, слезно просящего отдать винтовку. Обе фигуры скрылись по направлению к лагерю, и идиотский пост был снят. Запомнился и другой эпизод. Случилось ЧП: шесть заключенных, в том числе один бывший красный профессор, были посланы разбирать ворота в отработанную шахту и снять изолирующий слой моховых плит.

Дело в том, что шахты проходили в вечной мерзлоте, и, чтобы летом теплый воздух не попадал в выработки и не вызывал обвалов, вход в наклонную шахту закрывали воротами и изолировали целой стеной моховых плит.

Вот эти шесть человек должны были снять ворота и убрать все пригодные в дело лесоматериалы. Они поторопились и под- рубили столбы ворот, в результате все стены из мха и ворота упали на них. Случайно я был недалеко и первым прибежал на место катастрофы. Под слоем моховых плит еще были слышны стоны, я стал звать на помощь, и со всех соседних отвалов прибежали люди, лопат и ломов не хватало, и мы прямо руками растаскивали пласты мха, балки и доски. Мы работали как бешеные, понимая, что счет идет на минуты, но не поспели. Погибли все, причем раздавлен был только мой знакомый, остальные просто задохнулись, они были еще теплые, и мы пытались делать искусственное дыхание, но ничего не помогло.

Их снесли на заправку у дороги и накрыли брезентом. Подошел Бзаров и обнажил голову. Рядом стоял начальник режима лагеря в фуражке. Бзаров сказал:

— Сними.

— Не стану снимать перед врагами народа.

Я стоял сзади и видел, как багровеет шея полнокровного и толстого Бзарова:

— Сними..., люди погибли на производстве.

И молодой дурак снял фуражку, а Бзаров стоял и молчал, стоял и прощался со своими забойщиками, бывшими для него людьми.

Я с ним работал долго, и будучи заключенным, и после освобождения. Он был примитивный и малограмотный человек, но от природы умный и добрый.

Однажды я набрался храбрости и спросил его:

— Георгий Ильич, правда, что вы были в 1917 г. в дикой дивизии генерала Корнилова?

— Правда, был.

— Ну а если б железнодорожники не разобрали пути, вы стреляли бы в рабочих?

— Мой дед служил князю, мой отец служил сыну князя, а я служил внуку князя, он командовал эскадроном. Князь бы сказал — резать нужно, и я бы резал, я был темный человек.

Странно было услышать на Колыме в 1940 г. этот феодальный кодекс верности и видеть, как мог измениться человек за одно поколение.

На Колыму он попал по договору, как знатный бурильщик московского метро, а у нас его сделали начальником участка, и он был неплохим начальником. Конечно, не следует его идеализировать, он помогал тем, кто перевыполнял норму, он не был гуманистом, ему нужен был план.

И при нем были отстающие бригады, не выполнявшие норму и голодавшие, но не было произвола, и не было самодурства и побегов. Но таких, как Бзаров, было мало, зато было много других.

Вот рядом, в одно и то же время, т. е. в 1939–1940 гг., подвизался некто М. И. Беликов — это было чудовище.

В эпоху избиения берзинских кадров, т.е. зимой 1937– 1938 гг., он чем-то понравился, особенно Гаранину, и был выдвинут на должность начальника лагеря прииска «Майорыч».

Происхождение его мне не известно, но вся его психология, весь моральный облик и даже внешность говорили об уголовном прошлом.

На этом прииске он стяжал себе громкую славу тем, что пере- морил весь личный состав лагеря.

Выше я писал, что хоронить умерших зимой на Колыме дело хлопотливое, вот и он складывал покойников за складом просто навалом в кучу. Снег их заносил, но руки торчали, и однажды, обходя свои владения, он не без остроумия заметил:

— Вот троцкисты не могут успокоиться и здесь за Троцкого голосуют.

Беликов, сам того не зная, подводил итог внутрипартийного развития, действительно, эпоха фракций, платформ, голосований на съездах окончилась надолго: после тридцать седьмого года стали голосовать по команде, и с тех пор дружно голосуем по сегодняшний день.

У него бывали любимые развлечения, например, приходит этап, он его выстроит на линейке, подойдет и простым, даже ласковым голосом спросит:

— Парикмахеры есть?

Мгновенно показывается несколько парикмахеров. Беликов выбирает одного, причем долго спрашивает, где работал, может ли делать дамские прически, перманент и т. д. Потом он вроде задумывается, молчит, а кандидат в парикмахеры ждет ответа с замиранием сердца.

После раздумья Беликов вдруг спрашивает:

— А пекарем ты можешь?

И получает ответ:

— Могу, гражданин начальник.

Потом идет разговор о припеке, булочках, сдобах и т. д., обычно кандидат дико врет, так как в лагере почти все старые уголовники парикмахеры, конечно, на лагерном уровне, а пекарей уже меньше.

Наконец тема исчерпана и следует вопрос:

— А поваром можешь?

— Могу, гражданин начальник.

— Ну, ложись, сволочь, перед вахтой и лежи смирно!

Затем Беликов заходил на вахту, ему ставили бутылку спирта, и он сидел, и наблюдал, что будет делать кандидат в лагерные придурки.

На колымском морозе долго не пролежишь, начинает первым замерзать нос, так как только на нем ничего не надето. Нужно вынуть руку из рукавички и потереть эту выдающуюся часть тела, это так просто и так нужно.

Но Беликов видит, и сквозь шахтенную форточку стреляет из нагана так, чтобы не убить неудачного парикмахера, но чтоб пуля попала близко, и его осыпало снегом.

— Лежать, сука, застрелю, не шевелись.

И забава продолжалась…

Но финал был неожиданный; весной 1938 г. приехал Гаранин и накануне промывочного сезона убедился, что работать некому — три четверти лагеря перекочевали за сарай, а оттуда к приезду большого начальства были сброшены в глубокие шурфы и лежат там и по сегодняшний день.

Гаранин так расстроился, что посадил самого Беликова и дал ему 10 лет, после этого он попал на прииск «Утиный», на участок «Речка», где как социально близкий и имеющий административный опыт был назначен, будучи зэка, начальником шахты.

В предыдущей главе я писал о великолепном жулике Волкове, так вот этот аферист своей туфтой вытянул из лагеря и себя и Беликова. И вновь этот подлец стал мучить людей в качестве начальника участка «Речка».

Многие страницы можно исписать описаниями его деятельности; я уже вольным приехал к нему по делу и нашел его в забое. Один заключенный подошел и стал просить отпустить в лагерь по болезни. Беликов посмотрел на него и изрек: «Лоб, на лбу 4 куба написано, а темнишь, подыхать будешь, станешь ногами дрыгать, еще полкуба нагребешь, все польза государству».

Зимой его любимым развлечением было т.н. выставление на производство доходяг, т. е. тех зэка, которые работать не могли.

Их дневальные, нарядники и старосты грузили на конские сани, навалом, привязывали веревками, а затем эта лагерная сволочь со свистом и ревом везла живой груз в забой, где их держали до конца смены, и многие замерзали.

Прошли годы, я стал главным бухгалтером санотдела Юглага и весной 1945 г. прочитал циркуляр Берии «О слишком большой смертности из-за нарушения режима». В санотдел приехал начальник управления НКВД Буров и стал толковать о гуманизме Лаврентия Павловича, о необходимости бороться со смертностью и т. д. На столе стояла мощная закуска и литр спиртного, приходилось пить.

Но когда я выпил, то сказал следующее:

— Товарищ комиссар госбезопасности, я по профессии экономист и привык анализировать цифры, вот за прошлый месяц умерло по управлению столько-то человек, и из этого числа одна треть с прииска «Утиного», а в управлении 15 приисков, из «утинских» покойников почти все с участка «Речка».

Короче говоря, один участок дает четверть всей смертности управления. Буров посмотрел на меня протрезвевшим взглядом и спросил:

— Анализ очень интересный, но почему там так умирают люди?

— Потому что там руководителем Михаил Иванович Беликов, — вмешался мой начальник санотдела, знавший прекрасно в чем дело.

— Как вы смотрите на этого человека?

— Как на бандита.

— А почему нет оргвыводов?

— Он выполняет государственный план.

Как я ни был пьян, но понял, что дальше нельзя, что нужно молчать, что палачу обеспечена безнаказанность, так как он выполнял план каждый год и «любой ценой», зная, что при первом же срыве все вспомнят.

Среди заключенных на «Дарьяле» запомнился Иосиф Гольдин, это был профессор политэкономии Толмачевской военной политической академии. Выходец из буржуазно-интеллигентской семьи, он ушел в 1918 г. в революцию. Был он таким комиссаром Гражданской войны, как Коган у Багрицкого в «Думе про Опана- са», потом учился, потом был на заграничной работе, в ИКП и т. д.

Он любил и понимал Блока, бывало, вечером притащит сухую лесину, благо участок был новый и стоял прямо в тайге, печка в конторке горит, тепло, а он читает «Двенадцать» или «Соловьиный сад». От него я впервые услыхал о жизни наших дипломатов в Германии, о выступлении Гитлера и т. д. Он был настоящим революционером, и как все люди такого порядка сильно влиял на окружающих.

По древнему, еще соловецкому обычаю, каждый зэка зимой при возвращении в лагерь должен был нести кусок доски, бревна, жердину, в общем, нечто пригодное для отопления, так как лагерь никто не снабжал дровами.

Я говорю «по соловецкому обычаю» потому, что там во время произвола десятники писали пропуск химическим карандашом на здоровенных бланках, и зэка должен был тащить такой пропуск за два-три километра, иначе не пускали в лагерь и били на вахте.

Так вот однажды этот Гольдин шел с работы и нес нетолстую жердину метра два длиной. На мосту через «Дарьял» он поскользнулся и упал, а эта жердь ударила его по руке выше локтя.

Казалось бы, чепуха, но на следующий день рука стала чернеть, лекпом посмотрел и поставил диагноз — впрыснул керосин под кожу, не хочет работать. Только через сутки мне сказали, что Иосифу плохо, я пришел к нему в барак и вижу, что он весь горит, а рука черная. За лекпома я взялся немедленно:

— Ты что, помощник смерти, делаешь, звони на прииск и клади в больницу немедленно.

— Он симулянт, керосин впрыснул.

Дальше разговор пошел на басах, и так как он меня боялся, то Гольдина в этот же день увезли в больницу. Там ему отрезали руку выше локтя, но он заболел гемофилией, а так как кровь не останавливалась, то резали еще два раза и вылущили руку по плечевой сустав. Когда я пришел к нему и принес банку сгущенного молока, он лежал белый, как бумага, и мог только шептать. На слова утешения он не реагировал, понимая, что пришла смерть.

Помню его одухотворенное и облагороженное тенью смерти лицо и последние слова:

— Алеша, я всегда был в первом ряду.

Он действительно прожил славную жизнь и прошел ее в первом ряду революции, а тогда вот этот первый ряд и был на Колыме.

Когда я сидел у его койки, произошел интересный эпизод. Рядом лежал узбек, не умевший говорить по-русски, лицо у него было восточное, и он говорил только по-узбекски со своими единомышленниками. А тут вдруг заговорил, да как! Он был в агонии, умирал, и, находясь в состоянии бреда, закричал отчетливым командным голосом:

— Рота, по наступающему противнику пачками, пять патронов, огонь.

Потом было понятно, что он ругает пулеметчика, что противник близко.

— Приготовить гранаты — кидай! За мной в контратаку!

Эти бешеные выкрики, в которых кипела страсть боя, были последними искрами жизни. Вместе с последней командой она ушла, он вытянулся, дернулся несколько раз и умер.

Сбежавшиеся санитары, легко больные и я видели эту смерть. Один из санитаров в порядке некролога сказал:

— Ну, силен был офицерюга! Как мог темнить, что русского языка не знает.

Действительно, нужно иметь железную волю, чтобы имитировать годами незнание родного языка.

Видимо, это был белогвардеец, замаскировавшийся под темного дехканина.

Несколько слов об узбеках, их прислали к нам на прииск человек 500 или 1000 в 1939 г. Почти все они не знали русского языка, про них говорили, что это басмачи.

Их послали на лесозаготовки на общих основаниях и поставили обычных дальстроевских десятников из «бытовиков». Они не утруждали себя уточнением фамилий и писали в нарядах — «Оглы-оглы первый», «Оглы-оглы второй».

Бухгалтерия на основании таких нарядов выписывала карточки, от которых зависела вся жизнь заключенного, и нетрудно понять, что из этого получилось. Я на своей шкуре испытал, как можно было работать, получая штрафную, а тут это было системой.

За зиму они перемерзли почти все, а оставшиеся работали больше дневальными и занимались мелкой спекуляцией. Потом, уже будучи вольным, на охоте я часто проходил через лес, где они работали, и вспомнил их, так как на кустах висели клочки ваты от рваных ватных халатов. В лагерном костре узбеки оказались ветками и сгорали очень быстро. Такая же судьба ждала поляков в 1940 г., латышей и эстонцев в 1946–1947 гг., выжить могла только часть русских и украинцев.

К этому времени я отъелся, и вместо опухшего и полуживого доходяги превратился в полубандита. Мне ничего не стоило просто так, ради спортивного интереса, ввязаться в драку с уголовниками в столовой, и я стал очень агрессивным и злым.

Вскоре произошел случай, после которого я попал в разряд «духовых». А произошло все так: я жил в бараке горнадзора, где были заключенные прорабы, нормировщики, зав. взрывными работами и т.д., т.е. низовая производственная администрация, в отличие от лагерной (лагобслуга), которая жила отдельно. Это была теплая компания, ее можно назвать черной гвардией «Дальстроя» НКВД. В лагерной системе была четкая грань ме- жду людьми, которые работали, и людьми, которые заставляют работать. Вот эти заставляли.

Практически все они были бандитами, а я уже писал, что бандит почти всегда — это личность, личность, но какая? У Каверина есть повесть «Семь пар нечистых», и там описывается трюм парохода с этапом заключенных и процесс захвата власти над сотнями людей и кучкой уголовников. Я уверен, что если взять и арестовать тысячу первых попавшихся людей, например, на улице Горького в Москве, то через неделю внутри людской массы власть попадет в руки уголовников, а внутри уголовников — в руки бандитов. Дело не в том, что они умнее или сильнее всех других — они организованны, и поэтому всегда терроризируют всех остальных.

Вот в этом бараке и жили те, которые заставляют работать. Как я уже говорил, почти все они были бандитами, т. е. осужденными по статье 59-а, которая гласила: «Бандитизм, т.е. организация вооруженных банд и участие в них и в организуемых ими нападениях на советские и частные учреждения или отдельных граждан, остановке поездов и разрушении железнодорожных путей и иных средств связи». Текст статьи не охватывал всю многостороннюю деятельность этих «джентльменов», так как сюда относился и грабеж банков, сберкасс, магазинов, нападение на кассиров и т. д.

Ко мне они относились хорошо, так как в длинные зимние вечера я рассказывал «романы», особенно им понравилась импровизация на тему чаплыгинского «Стеньки Разина». Естественно, этот роман был основой, а к ней я присоединял все, что знал об этой эпохе.

Барак представлял собой длинный сруб с печкой-бочкой и столом посередине. По стенам стояли деревянные топчаны в один ряд и так, что был проход шириной с метр между топчана- ми и столом. И вот в этот барак зашел один веселый рыжий чело- век. Когда я на него взглянул, то все человеческое вдруг исчезло в моей душе, осталось только одно — убить, немедленно. Этот человек был тем Сашкой-десятником, из-за которого в 1938 г. я по- пал в беглецы и фактически под расстрел, это он ударил меня кайлом, когда я, опухший полутруп, подошел к костру и сказал: «Сашка, что я тебе сделал?» В таких случаях не говорят, а прямо делают. Я сам не помню, но потом мне сказали, что я молча подошел к печке, взял топор, и, «лыбясь», как выразился один из очевидцев, пошел на Сашку. Он понял, что это за улыбка, и хотя был выше и сильнее меня, но не пытался выбить топор, а побежал, и я стал гонять его вокруг стола. Зрителей было человека три, они подобрали ноги с прохода и наблюдали, не мешая, так как поняли, что я «получаю». Сашка бегал хорошо, вместо доходяги-интеллигента, объекта безнаказанных издевательств, сзади бежала сама смерть. Раза три мы обогнули стол и печку. В дверь нужно было свернуть и отворить ее, а времени могло не хватить, но он изловчился и бросился в дверь. Я не смог догнать его и бросил топор, он пролетел над его плечом и, пробив дверь, упал снаружи.

Сашка не схватил его, а удрал, и в тот же день перевелся на другой участок. До сих пор я горжусь этим поступком, не думал тогда, сколько дадут за этого мерзавца, а хотел его убить, и убил бы, не будь он таким ловким на ногу. Значит, не все во мне умерло, видно, голос и кровь предков толкнули меня на этот по- ступок, значит, осталась хоть часть человеческого достоинства и чести. А убил бы, мне дали бы 8–10 лет, и стал бы я лагерным волком.

Люди моего поколения прожили всю жизнь среди ненаказанных палачей, провокаторов, погубивших сотни людей, и делали вид, что все забыто.

Недавно я узнал, что живет и здравствует человек, оговоривший Бабеля[14]. Когда началась эпоха реабилитаций, стала известна фамилия автора доноса, он был членом Союза писателей, с ним перестали разговаривать, даже исключили из Союза писателей, а потом снова забыли, и сейчас все у него в порядке, а я с топором бросился.

Непосредственным результатом этого случая было изменение отношения ко мне — стали бояться и даже уважать. Вот, мол, это псих — духовой, т. е. человек, который может убить, а потом на том свете жалуйся кому хочешь. И я поднялся в глазах окружающих, — а вдруг тяпнет топором или прирежет! Для московского интеллигента это была карьера.

Но вернемся к моему последнему периоду лагерной жизни. Ничего не было, жили слухами, и изредка через вольнонаемных попадали местные газеты. Но такие события, как пакт Риббентропа — Молотова[15], не могли не доходить до нас. Хорошо помню осенний день 1939 г., когда мы узнали о нем. Не было конца толкам, большинство осуждало этот договор. Бывшие военные считали, и не без оснований, зная соотношение сил в 1937 г., т. е. на момент своего ареста, что мы сильнее Гитлера и говорили о возможности разгрома Германии раньше, чем она наберет силу. Старые коммунисты считали договор предательством международного рабочего движения и обвиняли Сталина в разгроме Германской и Польской коммунистических партий. А я, грешный, радовался, как обыватель, и думал, успею освободиться до войны, увижу жену.

Никто не верил в мир, люди были достаточно политически грамотными, чтобы понимать, что это только отсрочка, но никто не знал насколько.

Под либеральным руководством Бзарова жилось, по лагерным стандартам, неплохо, и срок подходил к концу. В конторе сложилась довольно сплоченная, но достаточно пестрая группа, состоявшая из моего близкого друга А. Назарова, кубанского казака Омелько, бывшего белогвардейца Озерова и одессита по прозвищу Вельзевул.

У каждого была своя лагерная биография и свое лицо. Назаров был студентом в Киевской киностудии и учеником П. Вершигоры, затем попал в армию и стал лихим танкистом. Однажды в доме Красной армии он имел несчастье играть в нетрезвом виде в бильярд с уполномоченным особого отдела и, уточняя ситуацию, треснул его кием по лысине.

Бить таких товарищей не полагалось, и дали ему четыре года за хулиганство, отбывал он срок на Воркуте, в какой-то проект- ной организации, получал, как бытовик, зачеты и давным-давно бы освободился. Но настал грозный 1937 г., у уполномоченного, видимо, болела шишка на голове, он состряпал дело о распространении антисоветских разговоров, и Назарову дали второй срок, уже 8 лет, и самое страшное, по статье 58-10, т. е. за контрреволюционную агитацию.

Он всю жизнь горевал о содеянном, считая, что нужно было вынуть пистолет и трахнуть этого деятеля с почерка. Тогда было бы за что сидеть, да и в 1936 г. могли дать бытовое убийство на почве пьянки.

Но ведь людям неведома их судьба.

Омелько тоже был из липовых политических, так как сидел за халатность, которая выразилась в недоносительстве на рассказывание анекдотов. Это был классический случай, повторявшийся в тысячах вариантов, — сидели у приятеля, рассказывали анекдоты и разошлись, один побежал к уполномоченному сразу, а другие проявили халатность и не спешили — в результате тоже статья 58-10. Это были случайные песчинки, которые унес ураган 1937 г.

Вот Озеров был контрик чистой воды, бывший гусар, участник Первой мировой и Гражданской войн.

Вельзевул был просто жулик-растратчик, но тоже растратчик в 1937 г. В городе Одессе на каком-то небольшом предприятии он был директором, и видит, берут директоров под метелку за вредительство, саботаж и прочую контрреволюцию. Логики он не учил, но все-таки составил большую и малую посылку: «я директор», «директоров ночью куда-то увозят», «увезут и меня».

И он решил предвосхитить события с одесским юмором. Он взял аванс на командировку в размере двухнедельной оплаты, но никуда не поехал и денег не возвращал. Когда главный бухгалтер потребовал отчет, то получил ответ: «Расхитил, пропил, денег нет».

В тресте он повторил и подтвердил это в письменном виде.

Всем надоело с ним возиться, и дело передали в суд, а там он так задел самолюбие народного судьи, что тот влепил ему три года за использование в корыстных целях служебного положения.

А ему только этого и было нужно, он прочно избавился от вредительства, саботажа, антисоветских разговоров и пятьдесят восьмой статьи со всеми четырнадцатью подпунктами. Он говорил, лучше быть небольшим растратчиком, чем большим дураком.

Контора была прямо на производстве и состояла из рубленого домика из двух или трех комнат. Однажды в бухгалтерию вошел молодой, красивый парень, но явно блатного вида.

К нам, вернее ко мне, он обратился в духе того времени:

— Что, иуды, троцкистские очки понадевали, в конторе засели, и т. д.

Я подал команду:

— Хлопцы, вынести его на кулаках, — вскочил на стол и прыгнул на этого нахала.

Он, не ожидая такой прыти, упал, началась драка, ему хорошо дали и вышвырнули вон. Он разбил окно камнем и ушел. На следующий день он появился вновь и с порога заявил:

— Я думал, тут сволочь сидит, а вы люди.

Я не мог удержаться от хохота, а он представился:

— Сашка Батурин, прораб по опробованию.

По существу, это помощник участкового геолога, в обязанности которого входило текущее опробование россыпи с тем, чтобы не разрабатывать пустой породы. Ему подчинялось человек 10 опробщиков с лотками, бравшими пробы в забоях и определявшими содержание золота.

Результаты заносились в журнал, золото сдавалось ему, а он обязан был раз в сутки сдавать его в золотую кассу. Был он уголовником романтиком, когда я по памяти прочитал ему «Капитанов» Гумилева, то он обезумел от восторга. Особенно ему нравились:

...или, бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет пистолет,
так, что сыпется золото с кружев, с розоватых брабантских манжет…

(цитирую по памяти).

Достаточно было прочитать ему любые стихи, и он их схватывал сразу, особенно любил Багрицкого, некоторые вещи Гейне и Лермонтова. Он занял комнату рядом со мной, и через некоторое время я заметил, что по ночам там собираются люди, причем приезжие с дальних приисков, и идет большая картежная игра.

К этому времени я научился молчать и не «продавать» ни случайно, ни сознательно.

Батурин оказался так называемым честным вором, или вором в законе, и вдруг…

Вдруг, в одно прекрасное утро он пришел ко мне весь бледный от ярости и сказал, что ночью кто-то вошел к нему в комнату и украл вчерашнюю сдачу золота (грамм 300) и старые хлопчато-бумажные штаны.

Я отнесся к этому событию юмористически, золото никого не интересовало, а штаны не стоили ничего.

Но, оказывается, был важен принцип. «У меня, у вора, да я зарежу, найду суку — и зарежу».

Короче говоря, страдала воровская честь, проклятия и угрозы сыпались градом и бешенству не было предела. Вечером при- шли большие воры и долго думали, но ничего не придумали. Я стал забывать об этом происшествии, но, случайно отодвинув свой стол, увидел злополучные штаны, развернул их — а там оказалось золото.

Немедленно я позвал Батурина и отдал ему находку.

Смеяться я перестал, а вдруг подложили. Подложили и стукнули уполномоченному, это уже пахло кражей золота, — т.е. верным расстрелом. Проходя на следующий день мимо лагеря, я услышал шум, кого-то тащили в изолятор, одним словом, какой-то шухер.

Когда я пришел в контору, то оказалось, что нет Назарова, и он виноват в беспорядке.

В столовой он подошел к мастеру мехцеха Батлину, взял с пола здоровенное полено и ударил его по голове, шапка была толстая и спасла Батлина, но он упал, а Назаров стал бить его ногами и кричать: «Это тебе за Алексея».

Финалом было водворение Назарова в шизо, а Батлина в амбулаторию. На следующий день вечером до проверки в конторе собрался воровской трибунал в составе самых уважаемых паха- нов и меня как пострадавшего. Сперва спросили Назарова, почему думаешь на Батлина?

Он ответил, что руководствовался дедуктивным методом Шерлока Холмса. Комната Батурина и контора были под замка- ми, а штаны и золото из одной комнаты перешли в другую. Кто умеет отпирать и запирать замки? Слесаря. Кто из мехцеха ходит в контору и знает наши дела? Батлин. Вот он и взял, Батлин сука, он Алексея под расстрел хотел подвести, когда я его бил, он стал признаваться.

Батлин понял, что шутки плохи, на других слесарей нельзя было подумать, там было четыре слесаря, из них два были ленинградцы, старая гвардия Путиловского завода, все участники Октябрьской революции, брали Зимний дворец и в провокаторы не подходили. Третий был финн Ахола, бывший командир полка Красной армии, участник Гражданской войны в Финляндии, старый коммунист, и, наконец, четвертый был кузнец Дерябин, подписавший приговор Николаю II в Екатеринбурге в 1918 г. Вот над такими людьми начальником был мелкий растратчик и жулик Батлин.

На него нажали, и он раскололся.

— Был пьян, помню, что взял, а куда положил, не помню.

Воры его спросили:

— Вот куда ты клал, сука ласковая, не помнишь, а замки запереть ты помнил?

Короче говоря, решать пришлось мне.

— Тебе, Алексей, подложил, уполномоченный не успел приехать, схлопотал бы вышку.

Так говорили умудренные опытом паханы. Но факт связи Батлина с уполномоченным был не доказан, золото пролежало под моим столом 5 дней, а уполномоченному нужно было ехать 2 часа. Батлин просил пощады и ползал по полу, я сказал, что получать с него не буду, и прогнал с глаз долой. Он в благодарность за мое мягкосердие сделал мне чудный нож с эбонитовой черной ручкой, на которой были инкрустации из медных гвоздиков и были выложены даты моего пребывания в лагере. Года не прошло, как неопытный судья раскрыл на судебном заседании сотрудничество Батлина, огласив его заявление по одному уголовному делу. Вскоре наступила расплата — Батлин ремонтировал барабан шахтной лебедки и пустил ее в ход, но кто-то подошел сзади и толкнул его под наматывающийся трос.

Ему прижало трос на левую руку и ногу и намотало на барабан, т. е. четвертовало как Стеньку Разина. Пока дали задний ход, он умер, и не сказал, кто толкнул. Уголовный мир рассчитался с ним по-своему, а я по интеллигентской глупости не верил, что он провокатор.

Случай отвел от меня руку этого мерзавца, причем совершенно непонятно, зачем он это сделал, так как отношения у нас были самые хорошие, и я ему ничем не навредил. Видимо, заставляли проявлять активность и давать материал, и приходилось самому фабриковать «дела».

Это было осенью 1940 г., пять лет кончались, стоял вопрос, есть ли у меня второй срок или нет. Дело в том, что для лиц, осужденных Особым совещанием НКВД, практиковалась т. н. пролонгация. Она заключалась в том, что заранее, до истечения срока пребывания в лагере, оформлялось новое постановление Особого совещания.

Когда срок кончался, то заключенного вызывали в УРБ и объявляли об окончании срока под расписку, а потом, когда человек уже чувствовал дуновение свободы, ему предъявляли новый срок.

Один мой знакомый повесился в шахте на следующий день после этой пролонгации.

Меня возили в Москву в 1937 г., а вдруг дали еще пятерочку. Дали или не дали?

Я об этом думал все время, и чем ближе подходила роковая дата — 10 ноября 1940 г., тем сильнее напрягались нервы. Вот теперь, через много лет, врач-невропатолог сказал мне — у вас полностью разрушена центральная нервная система. Он не знал, когда она разрушилась, и с тех пор у меня бывают срывы, когда я делаюсь очень опасным для окружающих. Прошли долгие годы, и в благополучном 1974 г. некий благообразный старичок плыл на туристском теплоходе по Волге. Одет он был прилично, вид был сытый и культурный, он был кандидатом наук, сотрудником Академии наук Молдавии, короче говоря, он вполне вписывался в окружающую среду.

И вдруг!

Соседом по каюте этого научного старичка был один рабочий из Подмосковья, неплохой парень, но алкоголик.

От Москвы до Куйбышева он пил спирт с пивом, а в Куйбышеве родственники принесли еще литр чистого, и вдобавок он привел даму в каюту, где отдыхал почтенный ученый.

Но в миг произошло очень странное превращение, мирно спавший старичок вскочил и заорал каким-то чужим и страшным голосом:

— Вон, проститутка!

Когда дама встала с ложа любви, он толкнул ее в шею к двери и ударил ногой ниже спины. Потом схватил своего соседа левой рукой за горло, а правой бутылку и тем же бандитским, страшным голосом спросил:

— Ты что, кусок педераста, думаешь, я очень интеллигентный? Ты думаешь, я жаловаться в местком пойду, я сейчас трахну по твоей пустой башке, две недели стекла вынимать будешь.

Сосед струсил:

— Да что Вы, дядя Алеша, я думал, Вы спите.

— Прибрать каюту, вымыть пол, проветрить, и чтоб был полный порядок, приду через 30 минут.

На следующий день алкоголик сказал своему другу:

— Этот старик страшный человек, в морской пехоте служил, разведчик, я такого мата сроду не слыхал, психанет и убьет, с ним нужно осторожно.

Так из далекого прошлого сквозь облик научного работника вдруг потянуло колымским ветерком. А наивный парень не понял, откуда тянет.

За мою жизнь таких случаев было несколько, вдруг сорвусь и пойду напрямую, но, по счастью, два раза рука друга останавливала и спасала от убийства.

Но вернемся к осени 1940 г. Трудно представить себе тогдашнюю степень оторванности и изолированности. Как я уже писал, ни газет, ни радио, ни кино, ничего не было, жили одними слухами, а единственный источник информации — новые этапы, быстро уменьшался.

Шел второй год войны в Европе, и кроме Колымы было куда девать рабочую силу, да и после массовой «вербовки» 1935– 1938 гг. наступил некоторый интервал.

Мы жили в микромире, который ограничивался нашим отдаленным «Дарьялом» и прииском «Утиный». Мы инстинктивно понимали, что наша Родина накануне грандиозных событий, но в политической обстановке разбирались очень плохо.

Я больше всего хотел освободиться и вызвать жену из ссылки на Колыму, так как понимал, что на материке мне делать нечего, и я смогу на воле прожить только до очередной кампании.

Но освободят или нет?

И вот настал день, прошли проклятые пять лет, десятого ноября не вызвали, прошли одиннадцатое, двенадцатое и только тринадцатого прибыла телефонограмма. Двадцать два километра до прииска я прошел за три часа, шел налегке в одной телогрейке, а мороз уже был под пятьдесят.

Пришел в УРЧ, там дали расписаться об окончании срока, и все... и пролонгации нет, идете на вольный поселок.

Я вышел как в тумане, и первый, кто меня встретил и поздравил, был Аркадий Добровольский[16]. Это был большой умница, красавец, интеллект которого подымался над общим уровнем, человек необыкновенной судьбы, просидевший в лагерях три срока.

В последующей моей жизни он играл большую роль, но тогда мне был мало знаком. Он обнял меня и сказал:

— Алексей, сегодня из маленькой зоны ты переходишь в большую.

Это была горькая правда, но большая тюрьма была очень большой и места в ней было много.

Заскрипели на морозе и закрылись за мной навсегда ворота лагеря, те самые, через которые полуживым доходягой в 1938 г. столько раз я проходил на работу, те самые, где с водопроводной трубой стоял Яшка Теренин и отсчитывал — первая, вторая…

Закрылись навсегда, и впереди была новая жизнь, жизнь очень паскудная, но все же не совсем рабская.

Всю дорогу до «Дарьяла» я почти бежал и повторял строку из баллады о Василии Шибанове А.К. Толстого: «...и князь доскакал. Под литовским шатром опальный сидит воевода...», и счастье распирало мою грудь и туманило мою голову.

Я не знал, что вся эта новая жизнь будет в течение шестнадцати лет цепью унижений, что только через долгие годы я увижу свою жену, что в блокадных рвах Ленинграда окажутся мой брат и мать, и я их никогда не увижу, что я все равно буду отверженным, что даже в штрафной батальон меня не возьмут.

Я тогда этого не знал, и как пес, оборвавший цепь, бежал, задыхаясь от счастья.


Примечания

  • 1. «Процесс по делу “Объединенного троцкистско-зиновьевского центра” против Зиновьева, Каменева и 14 других подсудимых был проведен с 19 по 24 августа 1936 г., и вынесенные на нем приговоры были немедленно приведены в исполнение». Зиновьева и Каменева обвиняли в планировании покушения на Сталина (Петров Н., Янсен М. «Сталинский питомец» — Николай Ежов. С. 61).
  • 2. Каменев (Розенфельд) Лев Борисович (1883–1936) — директор Института мировой литературы им. Горького. Арестован 16 декабря 1934 г. Приговорен 16 января 1935 г. к 5 годам заключения, затем 27 июля 1935 г. — к 10 годам. Приговорен к расстрелу 24 августа 1936 г. Реабилитирован в 1988 г.
  • 3. Зиновьев (Радомысльский) Григорий Евсеевич (1883–1936) — сотрудник наркомата просвещения РСФСР. Арестован 16 декабря 1934 г. Приговорен 16 января 1935 г. к 10 годам заключения. Приговорен к расстрелу 24 августа 1936 г. Реабилитирован в 1988 г.
  • 4. Фейхтвангер Л. Москва 1937. М. : Гослитиздат, 1937. 60 с.
  • 5. Второй большой московский показательный процесс, названный процессом «параллельного антисоветского троцкистского центра» против Пятакова, Радека, Сокольникова и др. На декабрьском 1936 г. пленуме Ежов доложил, что раскрыт новый «заговор» с их участием, ЦК исключил Пятакова и Сокольникова из партии за связи с троцкистскими и зиновьевскими террористическими группами. Процесс был проведен с 23 по 30 января 1937 г. (Петров Н., Янсен М. «Сталинский питомец» — Николай Ежов. С. 70).
  • 6. Пятаков Юрий (Георгий) Леонидович (1890−1937) — 1-й зам. наркома тяжелой промышленности СССР. Арестован 14 сентября 1936 г. При- говорен ВКВС СССР к расстрелу 30 января 1937 г. Расстрелян 1 февраля 1937 г. Реабилитирован.
  • 7. Радек (Собельсон) Карл Бернгардович (1885–1939) — деятель международного социал-демократического движения, партийный деятель, журналист. Член РСДРП с 1903 г. После Февральской революции 1917 г. — член заграничного представительства РСДРП в Стокгольме, один из главных связных между руководством партии и германским Генштабом, организатор переезда В.И. Ленина и его соратников в Россию через Германию в пломбированном вагоне. Сотрудничал в «Правде», «Известиях». С 1923 г. — активный сторонник Л. Д. Троцкого. В 1927-м исключен из партии ХV съездом ВКП(б) как участник троцкистской оппозиции. В январе 1928 г. Особым совещанием при коллегии ОГПУ приговорен к трем годам ссылки за антисоветскую деятельность. В мае 1929 г. освобожден. В январе 1930-го восстановлен в партии. В 1936 г. арестован. В 1937-м приговорен к 10 годам тюрьмы. В лагере убит уголовниками. В 1988 г. реабилитирован.
  • 8. Некрасов Н. А. // Некрасов Н.А. Полное собрание сочинений в 15 то- мах. Л. : Наука, 1981. Т. 2. С. 112–114.
  • 9. ЧТЗ (Сталинец) — гусеничный трактор, строящийся на Челябинском тракторном заводе.
  • 10. Бутара — деревянное устройство в виде корыта с решетками для промывки золотосодержащих песков.
  • 11. Внутриукраинское название националистов, петлюровцев.
  • 12. Тюрзак — от ТЮРемное ЗАКлючение (официальный термин).
  • 13. Горбатов Александр Васильевич (1891–1973) — генерал армии, Герой Советского Союза, командующий армией Советских Вооруженных Сил, участник Первой мировой, Гражданской и Великой Отечественной войн. Автор мемуаров: Годы и войны // Новый мир. 1964. No 4.

    В Красной армии с 1918-го. В годы Гражданской войны командовал полком. На фронтах Великой Отечественной войны с июня 1941 г. Командир стрелковой дивизии, стрелкового корпуса, а с июня 1943 г. — командующий армией.

    После войны командовал армией, воздушно-десантными войсками, войсками военного округа. С 1955 г. — генерал армии. Награжден тремя орденами Ленина, орденом Октябрьской революции, четырьмя орденами Красного Знамени, двумя орденами Суворова 1-й степени, орденом Кутузова 1-й степени, Суворова 2-й степени, Кутузова 2-й степени, двумя орденами Красной Звезды, медалями, почетным оружием, иностранными орденами (Герои Советского Союза : Краткий биографический словарь. М. : Воениздат, 1987).

  • 14. Эльсберг Яков Ефимович. Подробнее см.: Поварцов С. Причина смерти — расстрел : Хроника последних дней Исаака Бабеля. М. : ТЕРРА, 1996. С. 32.
  • 15. Договор о ненападении между Германией и Советским Союзом (нем. Deutsch-sowjetischer Nichtangriffspakt); известен как пакт Молотова — Риббентропа — межправительственное соглашение, подписанное 23 августа 1939 г. главами ведомств по иностранным делам Германии и Советского Союза. СССР был предпоследним государством, подписавшим двусторонний документ с Германией (после Польши, Великобритании, Франции, Литвы, Латвии и Эстонии и перед Турцией). Согласно договору, стороны соглашения обязывались воздерживаться от нападения друг на друга и соблюдать нейтралитет в случае, если одна из них становилась объектом военных действий третьей стороны. Участники соглашения также отказывались от союзных отношений с другими державами, «прямо или косвенно направленных против другой стороны». Предусматривался взаимный обмен информацией о вопросах, затрагивающих интересы сторон.

    Отличительной чертой договора являлся прилагаемый к нему секретный дополнительный протокол о разграничении между сторонами сфер интересов в Восточной Европе на случай «территориально-политического переустройства».

    Протокол предусматривал включение Латвии, Эстонии, Финляндии, восточных «областей, входящих в состав Польского государства», и Бессарабии в сферу интересов СССР. Литва и западная часть Польши были отнесены в сферу интересов Германии.

  • 16. Добровольский Аркадий 3ахарович (1911–1969) — киносценарист, родился в с. Клекотино Винницкой губернии, учился в Киевском институте народного образования (1931–1932). Работал редактором и сценаристом на Киевской киностудии художественных фильмов. В 1936 г. закончил сценарий фильма «Трактористы», в соавторстве с Е. Помещиковым написал сценарий фильма «Богатая невеста», снятого кинорежиссером И. Пырьевым с актрисой Л. Ладыниной в главной роли. В 1937 г. был арестован. Находился в лагерях 21 год. В 1959 г. вернулся в Киев. Работал переводчиком в сценарной мастерской Киевской киностудии имени А. Довженко.