Варлам Шаламов

Джозефина Лундблад-Янич

Перекличка через столетие — через простую баню

(К теме «Шаламов и Достоевский»)

В «Колымских рассказах» В.Т. Шаламова можно наблюдать своеобразный литературный диалог с «Записками из Мертвого дома» Ф.М. Достоевского. Новеллы великого писателя XX века нередко опираются на произведения великого классика XIX века в качестве исходной точки. Этот диалог можно проследить, отталкиваясь не только от частотного употребления у Шаламова имени Достоевского и «Записок из Мертвого дома», но и самого важного в содержательном плане — сопоставления российской каторги XIX века со сталинским лагерем XX века, что представляет собой огромную социально-историческую и философскую проблему. Ведь речь идет, в конце концов, не просто об изменившихся реалиях жизни, а о взгляде на них двух крупнейших русских писателей и мыслителей. Наша задача скромнее — проанализировать лежащий почти на поверхности материал, который связывает рассказ Шаламова «В бане» и главу IX «Мертвого дома» Достоевского, называющуюся «Исай Фомич. Баня. Рассказ Баклушина».

Рассказ «В бане» входит в сборник «Артист лопаты» и был написан в 1955 году, что сообщается самим автором[1]. Это приблизительно сто лет после того, как Достоевский начал работать над своими записками. Известно, что Шаламов не только читал и перечитывал «Записки из Мертвого дома», но и постоянно рефлексировал по поводу этого произведения. Наиболее выразительно его следующее развернутое признание:

«Давним моим желанием было написать комментарий к “Запискам из Мертвого дома“[2]. Я эту книжку держал в руках, читал и думал над ней летом 1949 года, работая фельдшером на лесной командировке. Дал себе тогда и неосторожное обещание разоблачить, если так можно сказать, наивность “Записок мертвого дома“, всю их литературность, всю их “устарелость“. Но в „Записках из Мертвого Дома“ есть и кое-что вечное. “Как мало изменилась Расея“. Если вы помните, основной вывод Достоевского из “Записок“ — это то, что человек ко всему привыкает. Это правильно с тем дополнением, что границы привыкания нет, унижения, издевательства бесконечны. Физические, моральные страдания, пережитые людьми, во много раз больше, чем это удалось видеть Достоевскому. Правда, в каторге Достоевского нет уголовного рецидива — это снижает, облегчает. Такие Газин или Петров для уркачей ничем не лучше Горянчикова — все они фраера, объект издевательств. Что изменилось за сто лет? А что осталось, вероятно, это вечное свойство человека»[3].

Мы видим, что в отношении Шаламова к «Мертвому дому» Достоевского изначально присутствует определенная раздвоенность: с одной стороны, он видит известную «наивность» этой книги и ее автора (конечно, со своих позиций пережитого на Колыме!), с другой — находит в ней «вечное» (и далеко не «кое-что» — эта фраза высказана скорее всего в полемическом запале). Как можно понять, «вечное» для Шаламова в Достоевском — не только общечеловеческое, но и связанное с некоторыми неизменными чертами русского национального характера и русской истории. Недаром он пишет: «Как мало изменилась Расея», употребляя последнее простонародное слово в уничижительном значении как синоним низкой, архаичной культуры[4].

В качестве дополнения к вышеприведенной цитате уместно обратить внимание на еще два высказывания Шаламова из писем, в которых он объясняет художественную позицию своих рассказов по отношению к «Запискам из Мертвого дома».

В 1971 году он пишет И.П. Сиротинской:

«Проза моя — фиксация того немногого, что в человеке сохранилось. И существует ли предел этому немногому, или за этим пределом смерть — духовная и физическая? В этом смысле мои рассказы — своеобразные очерки, но не очерки типа “Записок из Мертвого дома“, а с более очерченным авторским лицом — объективизм тут намеренный, да и вообще — не существует художника без лица, души, точки зрения»[5].

Год спустя он в письме А.А. Кременскому по этому же поводу — по поводу художественного своеобразия своих рассказов — Шаламов замечает:

«20-й век принес сотрясение, потрясение в литературу. Ей перестали верить, и писателю оставалось для того, чтобы оставаться писателем, притворяться не литературой, а жизнью — мемуаром, рассказом [вжатым] в жизни плотнее, чем это сделано у Достоевского в “Записках из Мертвого дома“. Вот психологические корни моих “Колымских рассказов“»[6].

Непосредственно «банный» экскурс нашей темы можно начать с фразы Шаламова из его «Воспоминаний о Колыме» (глава «Дорога в ад», посвященная дороге на Колыму в 1937 году):

«Помню еще Омск с замечательной баней — военным санпропускником, где мы, вымытые, в мокрой после дезинфекции одежде, пахнущей лизолом, лежали на каком-то дворе и смотрели на теплое осеннее солнце…».

Имени Достоевского Шаламов здесь не упоминал, однако, впоследствии, возвращаясь к этому эпизоду, он прямо писал:

«Омск — это город Достоевского, город его каторги, а в наше время лучший санпропускник, лучше бутырского, лучше магаданского, первая и последняя точка нашего вагонного пути»[7].

То, что воспоминания Шаламова об Омске в итоге остались светлыми, можно объяснить странным сочетанием двух факторов — литературного (встреча с «городом Достоевского») и бытового («замечательная баня»). Задержим немного внимание на последнем, чтобы яснее стала разница между этой баней и колымской, как описал ее Шаламов в своем рассказе. Почему омская баня оказалась «замечательной», объяснил сам писатель, подчеркнув, что это был «военный санпропускник», то есть особое учреждение, предназначенное главным образом для военных и в меньшей степени — для арестантов. В очерке «Достоевский» он привел еще несколько подробностей об этом санпропускнике:

«Необычайной производительности, быстрого обслуживания — души, души. Для солдат по два, для арестантов по десяти человек на душ — я при своем высоком росте никак не проигрываю, в бане не слежу, чтобы меня обделили водой, чтоб только кусочек мыла из рук не вырвали. Но Сибирь далеко еще от Колымы, кусочек мыла здесь суют в руку, как рекруту»[8].

Этот отрывок можно считать своеобразной преамбулой к колымскому рассказу «В бане» — точкой, где заканчивался мир человечности и начинался совершенно иной мир… Короткий, всего на пять страниц, рассказ Шаламова содержит два упоминания имени Достоевского, которые прямо отсылают читателя к «Запискам из Мертвого дома». Первое упоминание — почти в самом начале:

«Баня всегда есть отрицательное событие для заключенных, отягчающее их быт. Это наблюдение есть еще одно из свидетельств того смещения масштабов, которое представляется самым главным, самым основным качеством, которым лагерь наделяет человека, попавшего туда и отбывающего там срок наказания, „термин“, как выражался Достоевский»[9].

В «Записках из Мертвого дома» слово «термин» действительно употребляется Достоевским в значении «срок». Видно, насколько хорошо знаком был Шаламов с этим произведением. Причем, можно предполагать, что «термин» запомнился ему уже по «Введению» Достоевского к своей книге (сам Шаламов особенно ценил это «Введение» и писал о нем в том же очерке так: «Двести кратких, почти телеграфных, гениальных строк»). Напомним этот текст Достоевского:

«В одном из таких веселых и довольных собою городков, с самым милейшим населением, воспоминание о котором останется неизгладимым в моем сердце, встретил я Александра Петровича Горянчикова, поселенца, родившегося в России дворянином и помещиком, потом сделавшегося ссыльнокаторжным второго разряда за убийство жены своей и, по истечении определенного ему законом десятилетнего термина каторги, смиренно и неслышно доживавшего свой век в городке К. поселенцем» (курсив мой — Дж. Л.)[10].

Второе упоминание имени Достоевского — уже в непосредственной связи с «банной» темой — находится в самом центре рассказа: «Во времена Достоевского в бане давали одну шайку горячей воды (остальное покупалось фраерами). Норма эта сохранилась и по сей день»[11]. Очевидно, что Шаламов прямо опирался на текст IX главы «Записок из Мертвого дома»:

«На каждого арестанта отпускалось, по условию с хозяином бани, только по одной шайке горячей воды; кто же хотел обмыться почище, тот за грош мог получить и другую шайку, которая и передавалась в самую баню, через особо устроенное для того окошко из предбанника».

То, что в омской бане было возможно покупать воду у хозяина, указывает на тот факт, что это была частная баня — явление, совершенно немыслимое на Колыме, где все было казенным. Недаром Шаламов в рассказе подчеркивает: «Нет никакой лишней воды, да и покупать ее никто не может»[12].

Думается, что Шаламов не обратил бы внимания на эту, казавшуюся на первый взгляд незначительной, деталь, если бы он не хотел сопоставить действительность своего рассказа с тем, как об этом сказано у Достоевского. Шаламов ведет рассказ с постоянной оглядкой на текст «Мертвого дома» со многими очевидными, вплетенными в повествование сравнениями старой омской каторги с колымским лагерем и лагеря с каторгой. В дальнейшем анализе мы будем учитывать эту особенность шаламовского рассказа, связывая ее со своеобразной полемикой с Достоевским, и попытаемся установить специфический характер этой полемики.

Хронотоп (взаимосвязь времени и пространства) рассказа строится во многом по хронотопу главы Достоевского. Последовательность событий рассказа совпадает по сюжетной организации текста со структурой главы из «Мертвого дома». И в рассказе, и в главе повествование начинается с того, чем является для арестантов/заключенных банный день. В самом начале главы «Мертвого Дома» сообщается:

«Наступал праздник Рождества Христова. Арестанты ожидали его с какой-то торжественностью, и глядя на них, я тоже стал ожидать чего-то необыкновенного. Дня за четыре до праздника повели нас в баню. В мое время, особенно в первые мои годы, арестантов редко водили в баню. Все обрадовались и начали собираться. Назначено было идти после обеда и в эти послеобеда уже не было работы» (курсив мой — Дж. Л.).

В рассказе Шаламова узнаем, что сто лет спустя в лагере обычай стал иным: «Для бани выходных дней не устраивается. В баню водят или после работы, или до работы». Для омских арестантов и колымских заключенных баня была «общей», у Достоевского она относилась к городу, у Шаламова — к поселку, но топили совершенно по-разному. Омские арестанты приходили к уже готовой, растопленной общей бане, в то время как колымским заключенным приходились самим топить ее: «Запомним, что дрова для бани приносят накануне сами бригадиры на своих плечах, что опять-таки часа на два затягивает возвращение в барак и невольно настраивает против банных дней»[13].

У Достоевского баня сначала оценивается как положительное событие, как что-то «необыкновенное», что, безусловно, связано, во-первых, с тем, что она имела место накануне Рождества, и, во-вторых, с тем, что она была событием редким, если не всегда, то, во всяком случае, в первые годы. У Шаламова, наоборот, баня не связана ни с каким праздником, ни с каким выходным днем или отдыхом, а представляет собой тягостное, повторяющееся событие обыденного, рутинного характера. В обоих текстах баня находится вне того места, в котором обычно находится арестант/заключенный, однако, это понимается совершенно по-разному. У Достоевского расстояние между острогом и баней дает возможность посмотреть на тот, другой мир, который существует «за заборами»: «Было морозно и солнечно; арестанты радовались уже тому, что выйдут из казармы и посмотрят на город». У Шаламова отсутствуют какие бы то ни было детали подобной радости у заключенных, и это говорит само за себя.

Обратим внимание на устройство двух этих банных зданий, исходя из их описаний. У Достоевского баня делится на две обычные части: предбанник и самую баню. У Шаламова понятие бани имеет значительно более широкую топографию: сначала нужно было подождать в очереди на улице, для того, чтобы попасть в самую баню, где была большая очередь, и зимой, разумеется, на улице было очень холодно. Потом нужно еще раз ждать в раздевалке, которая, подобно предбаннику, была холодной. После бани необходимо снова подождать, пока не отдадут белье, и после получения белья опять подождать, пока идет дезинфекция одежды. Таким образом, посещение бани у Шаламова состоит как бы из четырех частей, и каждая из этих частей связана с большими неприятностями. Сосредоточимся на описании главного предмета и рассказа, и главы — бани или так называемого мыльного отделения. Можно подумать, будто баня Достоевского кажется гораздо «положительнее» бани Шаламова. Однако нельзя забывать, с каких слов начинается описание омской бани: «Когда мы растворили дверь в самую баню, я думал, что мы вошли в ад» (курсив мой — Дж. Л.). У Шаламова же нет сравнения бани с адом, несомненно, вследствие того, что там отнюдь не было жарко: «Там не хватает тепла. Железные печи не всегда раскалены докрасна, и в бане (в огромном большинстве случаев) попросту холодно». У Шаламова невозможно образное сравнение Достоевского: «Это был уж не жар; это было пекло». По контрасту с деталями Достоевского он постоянно делает акцент на холоде.

В рассказе Шаламова никакого «я» нет (кроме одного «мне», о котором речь скоро пойдет). Несмотря на это, автор так же приближен к бане, и является таким же непосредственным участником, и оценка событий, так же, как и размышление о них, принадлежит одному частному лицу в той же степени, что у «я» — повествователя в главе Достоевского. В рассказе Шаламова не приводится имен заключенных, что усиливает, вместе с глаголами настоящего времени действительного залога, эффект вечно продолжающегося события, не имеющего четких ограничений во времени. Это точно подмечает современный исследователь:

«В “Колымских рассказах“ время существует в трех ипостасях — настоящего времени, сливающегося с ним времени-вечности и существующего отдельно от лагеря — и большей частью вопреки ему — исторического времени. Огромные сроки заключения, убеждение в незыблемости существующего порядка, страх перед неопределенным будущим делали лагерное время амбивалентным, объединяя понятия “сейчас“ и “всегда“»[14].

У Шаламова баня описана как некое общее «происшествие», свойственное не одному месту, не одному времени (возможно, время в рассказе ограничено лишь существованием подобных лагерей на Колыме и, таким образом, охватывает несколько десятилетий). Поэтому подобное «происшествие», в котором нет разницы между «сейчас» и «всегда», не может иметь определенных участников, у которых есть не просто имя, но и характер и, вместе с тем, собственная история. У Достоевского баня очерчена определенными границами не только в пространстве, но и во времени: описывается лишь одно посещение бани, и в центре оказываются три конкретных персонажа, называемых по имени и/или фамилии (Исай Фомич, Петров, Баклушин). У Шаламова же такой конкретики нет: «Все мешается вместе — голые и одетые в полушубки, все толчется, ругается, гудит». Но и у Шаламова автор не остается безразличным, равнодушным к тому, что происходит вокруг него, и в этом, единственном месте во всем рассказе, находится намек на повествование от первого лица: «Чистое белье — чистая лотерея, и странно и до слез больно было мне видеть взрослых людей, плакавших от обиды при получении истлевшего чистого взамен крепкого грязного» (курсив мой — Дж. Л.). Это беглое, почти незаметное упоминание о присутствии автора придает рассказу особую достоверность и эмоциональность.

В чем же сходство рассказа Шаламова и главы Достоевского? Важно заметить, что у обоих авторов повествование представляет собой не просто описание бани, но, прежде всего, размышление о ней, попытку понять этот странный для них банный процесс. В обоих текстах много недоуменных вопросов, как будто повествователь и автор, явные участники и очевидцы, все же не могут понять, что происходит перед их глазами. Можно наблюдать некоторое «остранение» в том, что все детали и моменты повествования даются словно «увиденными впервые». Если у Достоевского вопрос, и вместе с ним непонимание, обусловлено конкретными ситуациями и относится в основном к поведению персонажа Петрова («Денег за услуги я ему вовсе не обещал, да он и сам не просил. Что ж побуждало его так ходить за мной?»), то у Шаламова находим множество «кричащих» философских вопросов, касающихся поведения заключенного вообще, называемого в данном случае просто «человеком». Например: «В чем же дело? Неужели человек, до какой бы степени нищеты он ни был доведен, откажется вымыться в бане, смыть с себя грязь и пот, которые покрыли его изъеденное кожными болезнями тело, и хоть на час ощутить себя чище?»[15]; и (про вшей в одежде): «Так неужели человек — кто бы он ни был, не хочет избавиться от этой муки, которая мешает ему спать и борясь с которой он в кровь расчесывает свое грязное тело?»[16]

Мы видим, что Шаламов постоянно апеллирует к понятию «нормального человека» (в конце концов, к общечеловеческой норме), и его вопросы не находят ответа, потому что в лагере происходит «смещение масштабов» — здесь все не так, как в обычной жизни. Но и Достоевский наблюдал нечто подобное, происходящее с людьми в условиях лишения свободы. Мелкие, ничтожные моменты в жизни арестанта нередко превращаются в повод для аффектированного самоутверждения, напоминающего истерику. Это хорошо видно, например, в описании поведения Исая Фомича в бане: «Исай сам в эту минуту чувствует, что в эту минуту он выше всех и заткнул всех их за пояс; он торжествует, и резким, сумасшедшим голосом выкрикивает свою арию: ля-ля-ля-ля-ля, покрывающую все голоса».

Однако Шаламов констатирует гораздо более глубокие психологические изменения, происходящие у колымских заключенных. Вот как описывает он ситуацию после выдачи им «общего» нательного белья взамен прежнего:

«Ни то ясное соображение, что ведь это всего на одну баню, что, в конце концов, пропала жизнь и что тут думать о паре нательного белья, что, наконец, крепкое белье он получил тоже случайно, а они спорят, плачут. Это, конечно, явление порядка тех же психических сдвигов в сторону от нормы, которые характерны почти для каждого поступка заключенного, та сама деменция, которую один врач-невропатолог называл универсальной болезнью»[17].

Как жизнь вне тюрьмы давно забыта, так и другого времени не существует, кроме настоящего, кроме того, что происходит здесь и сейчас, и поэтому Исай Фомич может «торжествовать» в омской бане, не думая о том, какое же это на самом деле «торжество». На Колыме историческое время является амбивалентным для заключенного, и поэтому связь прошлого с настоящим алогична — все в прошлом умещается в одном понятии «то, что было», и оно представляется всегда лучшим: «Судят и рядят о том, какое белье выдавалось в прошлый раз, какое белье выдавали пять лет назад в Бамлаге, и как только открывается доска, закрывающая окошечко изнутри, — все бросаются к нему, толкая друг друга скользкими, грязными, вонючими телами…»[18] Видно, что «смещение масштабов» отмечено в обоих текстах, но проявляется оно далеко не одинаково. Самое важное, что омская баня у Достоевского все же выполняет свою основную функцию — после нее арестанты становятся чище. Хотя писатель замечает: «Но мылись мало. Простолюдины мало моются горячей водой и мылом; они только страшно парятся и потом обливаются холодной водой, — вот и вся баня» — можно предполагать, что и «простолюдинам» пребывание в парилке приносило не только удовольствие, но и необходимый уровень чистоты. (Между прочим, удивление повествователя А.П. Горянчикова по поводу того, что простые арестанты, из крестьян, «страшно парятся» выдает в нем дворянина, отдаленного от этого обычая и приобщенного скорее к ванной). Заметим, что у Шаламова даже намека на присутствие парилки в колымской бане нет! Можно с достаточной уверенностью утверждать, что в реальности в «общих» банях, куда приводились заключенные, парных отделений не существовало. «Попариться в баньке» — это удовольствие исключительно для лагерного начальства. С учетом того, что традиционная русская баня — это прежде всего парная баня, а ее посещение по субботам издавна представляло своего рода сакральный ритуал (см. «Толковый словарь» В. И. Даля), можно еще раз оценить, насколько далеко отошла колымская казенная баня для заключенных от малейших признаков человечности. («С людьми здесь обращаются, как со скотом, и хуже того» — такое печальное утверждение незримо присутствует за этим и другими рассказами Шаламова).

Главный вывод Шаламова по поводу бани — она «не решает вопроса чистоты». «Мечта о том, чтобы вымыться в бане, — неосуществимая мечта», — повторяет он[19]. Если добавить, что рассказ Шаламова начинается с того, что «баню часто называют “произволом“», и заканчивается короткой многозначительной фразой: «Немудрено, что банный день никому не нравится» — мы увидим в этом произведении самое прямое и точное воплощение абсурда, вернее — абсурдной действительности, с которой столкнулся писатель на Колыме и подчеркнул ее своим рассказом.

В этом отношении рассказ «В бане» целиком соответствует одному из лейтмотивов шаламовской прозы, который справедливо определяется современным исследователем следующим образом:

«Абсурд — эта категория экзистенциализма конкретизуется у Шаламова как падение в нелепое и катастрофическое перевертывание выработанных человечеством ценностей… Абсурд — в смещении всех масштабов, в большом и малом»[20].

В предисловии к своим «Воспоминаниям о Колыме» Шаламов писал:

«Нужна ли будет кому-либо эта скорбная повесть? Повесть не о духе победившем, но о духе растоптанном. Не утверждение жизни и веры в самом несчастье, подобно “Запискам из Мертвого дома“, но безнадежность и распад»[21].

Подчеркнутая писателем полемичность его произведений по отношению к «Запискам» Достоевского приобрела в рассказе «В бане», вероятно, одну из своих наивысших точек. В итоге мы видим у Шаламова в этом рассказе своеобразный «метаморфоз Мертвого Дома» — метаморфоз, обнаживший до предела утрату смысла в самом простом и обыденном «банном процессе» колымского лагеря XX века.

2009
Шаламовский сборник. Вып. 4 //Сост. и ред. В.В. Есипов, С.М. Соловьёв. М., 2011. С. 183-193.

Примечания

  • 1. Один из немногих случаев, когда датировка рассказа указана автором собственноручно. Большинство датировок приводится публикатором И. П. Сиротинской в угловых скобках, что свидетельствует об отсутствии в рукописях прямого авторского указания дат (Шаламов В. Т. Собр. соч.: В 6 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 1: Колымские рассказы. Левый берег. Артист лопаты. М., 2004. С. 569).
  • 2. Шаламов В. Т. Собр. соч.: В 6 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 5: Эссе и заметки. Записные книжки 1954-1979 гг. М., 2005.
  • 3. Там же. С. 208-209.
  • 4. Можно обратить внимание на стихотворение Шаламова «Персей и Муза» (из «Колымских тетрадей»), где слово «Расея» употребляется в аналогичном значении (Шаламов В. Т. Собр. соч.: В 6 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 3: Стихотворения. М., 2004. С. 121).
  • 5. Шаламов В. Т. Собр. соч.: В 6 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 6: Переписка. М., 2005. С. 487.
  • 6. Там же. С. 579.
  • 7. Шаламов В. Т. Собр. соч.: В 6 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 4: Автобиографическая проза. М., 2005. С. 447.
  • 8. Шаламов В. Т. Собр. соч.: В 6 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 5: Эссе и заметки. Записные книжки 1954-1979 гг. М., 2005. С. 204.
  • 9. Шаламов В. Т. Собр. соч.: В 6 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 1: Колымские рассказы. Левый берег. Артист лопаты. М., 2004. С. 564.
  • 10. Достоевский Ф. М. Записки из Мертвого дома // Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. / Под ред. В. Н. Захарова. Т. III. Петрозаводск, 1997. C. 396.
  • 11. Шаламов В. Т. Собр. соч.: В 6 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 1: Колымские рассказы. Левый берег. Артист лопаты. М., 2004.
  • 12. Там же.
  • 13. Там же.
  • 14. Михайлик Е. В контексте литературы и истории // Шаламовский сборник / Сост. В. В. Есипов. Вып. 2. Вологда, 1997. С. 111.
  • 15. Шаламов В. Т. Собр. соч.: В 6 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 1: Колымские рассказы. Левый берег. Артист лопаты. М., 2004.
  • 16. Там же.
  • 17. Шаламов В. Т. Собр. соч.: В 6 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 1: Колымские рассказы. Левый берег. Артист лопаты. М., 2004.
  • 18. Там же.
  • 19. Там же.
  • 20. Волкова Е. Варлам Шаламов: Поединок слова с абсурдом // Вопросы литературы. 1997. № 6. С. 7.
  • 21. Шаламов В. Т. Новая книга: Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела. М., 2004.