Варлам Шаламов

Валерия Гончарова, Чеслав Горбачевский

«Ответственность графита на Колыме необычайна...»

(Рассказ В. Шаламова «графит» в свете филологического анализа)

«Графит» (1967) В. Шаламова — второй рассказ цикла «Воскрешение лиственницы». Этот цикл, по мнению Е. В. Волковой, «содержит принципиально новое в письме и темах, хотя и прежние мотивы развиваются, преображаются, углубляются и варьируются. В нем появляются образы русской истории за последние триста лет»[1]. По сравнению с рассказами предыдущих циклов («Колымские рассказы», «Левый берег», «Артист лопаты», «Очерки преступного мира») в «Графите» меняется хронотоп: современность оказывается связанной с библейскими временами и «библейской тайной». В рассказе «Графит» концепт ВРЕМЯ, тесно связанный с ключевой для всего творчества В. Шаламова темой памяти о каторжной Колыме, репрезентирует такие слова и выражения, как «время; вечность, бессмертие, жизнь, смерть, испокон века, всегда, библейский; в течение миллионов лет, двести лет, до конца шестисотлетней жизни; детство, недолгая жизнь, тридцать седьмой (год)». Недолгая жизнь репрессированных в 1937 году противопоставлена долгой, шестисотлетней, жизни лиственницы и еще более долгой, миллионолетней жизни графита, который один годится «для записей о вечности, о бессмертии»[2].

Графит (простой черный карандаш) как хранитель памяти, как природный материал противопоставлен другим средствам письма.

«Чем подписывают смертные приговоры: химическими чернилами или паспортной тушью, чернилами шариковых ручек или ализарином, разбавленным чистой кровью? Можно ручаться, что ни одного смертного приговора не подписано простым карандашом»[3].

Апология простого карандаша акцентирует ущербность в условиях каторжного Дальнего Севера других общепринятых средств письма. Оппозиция «простой карандаш — другие средства письма», которые, в свою очередь, становятся символом смерти в ГУЛАГе, поскольку ими подписывают смертные приговоры, является ключевой. Чернила — это предмет иного, далекого материкового мира, в котором все ненадежно и зыбко; чернила — предмет неизмеримо далеко отстоящий от страданий и скорбей приговоренных к расстрелу или осужденных на долгие годы заключения каторжников, попавших в «зубы дракона»[4], туда где «дождь, слезы, кровь растворят любые чернила, любой химический карандаш»[5]. Химические карандаши — предмет вольного мира. Отправлять их заключенным в посылках нельзя, поскольку ими можно «подделать любой документ» и «такой карандаш — типографская краска для изготовления воровских карт»[6]. В этих случаях химический карандаш становится «подельником» представителей уголовного «запроволочного» мира — мира профессиональных воров.

Тот, кому довелось работать на полярных меридианах и параллелях — измерять землю и тайгу, прорубать просеки — оставляет след на свежих затесах черным простым графитом. Подобный след является памятью, символом памяти, на века связывающим прошлое с будущим.

В рассказе «По лендлизу» (цикл «Левый берег») в качестве символа вечной памяти выступает камень.

«Камень, уступавший, побежденный, униженный, обещал ничего не забывать, обещал ждать и беречь тайну. Суровые зимы, горячие лета, ветры, дожди — за шесть лет отняли мертвецов у камня. Раскрылась земля, показывая свои подземные кладовые, ибо в подземных кладовых Колымы не только золото, не только олово, не только вольфрам, не только уран, но и нетленные человеческие тела»[7].

Память камня надежна и вечна: «... Трава еще более забывчива, чем человек. И если забуду я — трава забудет. Но камень и вечная мерзлота не забудут»[8]. Однако в рассказе «Графит» простой карандаш как хранитель памяти о преступлениях человека и государства, совершенных на Колыме, оценивается даже более серьезно, чем камень: «Графит — это природа, графит участвует в круговороте земном, подчас сопротивляясь времени лучше, чем камень»[9].

Надежность реперов, знаков пункта местности, установленных «на скалах, по руслам рек, на вершинах гор-гольцов»[10], не случайно сравнивается с надежностью древних библейских опор, по которым измеряются тайга, Колыма и тюрьма. Тюремно-лагерный опыт автора-повествователя показал, что тюремные опоры не менее долговечны и незыблемы, чем библейские. Мост в прошлое скрепляет воедино далеко отстоящие друг от друга хронотопы — библейский и каторжный. Такое объединение актуализирует проблему памяти, делая ее «краеугольным камнем» поэтики всего рассказа.

Автор-повествователь по праву наделяет качеством бессмертия графит, сохранивший в своей генетической, исторической и культурной памяти события далекого и близкого прошлого. Даже алмаз, обладающий по сути той же химической природой и тем же химическим составом в сравнении с графитом, — меньшее чудо, поскольку алмаз не наделен такой способностью помнить, ибо именно графит используют для записи картографы: «Любая л е г е н д а (разрядка В. Шаламова — Ч.Г., В.Г.) или черновик к легенде при глазомерной съемке требует графита для бессмертия. Легенда требует графита для бессмертия»[11]. По мысли автора, только графит наделен свойством медиатора, способным объединить времена.

Не случайно картографы делают запись именно на стволе лиственницы, а не другого дерева. С одной, фактической, стороны, лиственница даурская — самое распространенное на Колыме дерево, с другой, символической, стороны, лиственница — дерево, обладающее особыми символическими качествами (другим символическим растением Колымы является кедровый стланик). «Лиственница — дерево очень серьезное. Это дерево познания добра и зла, — не яблоня, не березка! — дерево, стоящее в райском саду до изгнания Адама и Евы из рая. Лиственница — дерево Колымы, дерево концлагерей»[12]. В поэтике цитируемого рассказа «Воскрешение лиственницы» северное дерево является основным концептуально значимым символом памяти: «Лиственница сместила масштабы времени, пристыдила человеческую память, напомнила незабываемое»[13]. Автор повествует о лиственнице с предельной серьезностью, как о символе запредельных человеческих страданий: «Лиственница в московской квартире дышала, чтобы напоминать людям их человеческий долг, чтобы люди не забыли миллионы трупов — людей, погибших на Колыме»[14]. Именно лиственница в образном строе анализируемого рассказа становится проводником, посредником между человеком и его памятью о замученных на Колыме каторжанах.

Память лиственницы с графитовой отметкой не может не связывать «библейскую тайну с современностью»[15]. Иными словами, связь не только в «сцеплении» эпох, но и в аллюзии на иную реальность, заключающую в себе неразгаданную высшую тайну, тайну других времен, пространств и измерений.

Метка на лиственнице ставится как клеймо. Затес для такого тавро — это рана дерева, «дерева, источающего смолу, как слезы»[16]. Библейские аллюзии очевидны и в мотиве сострадания к плачущему живому дереву, этот мотив уходит корнями в архаику.

Однако графит — это не только природа, но и сама вечность, память времени. Бумага, на которой можно писать простым карандашом — «одна из личин, одно из превращений дерева в алмаз и графит»[17]. Дерево роднит с другими материалами из дерева то, что на нем можно делать записи: «Бумага, записная книжка, планшет, тетрадка — и дерево с затесом»[18]. А мягкий графит одной из своих основных функций (связанных с памятью веков) в данном конкретном случае отождествляется со сверхтвердым алмазом: «Вечен след, оставленный в тайге графитным карандашом»[19].

Подготовка части ствола лиственницы к записи на ней по своей исключительной важности соответствует религиозному ритуалу, который служитель культа — топограф проводит с величайшей осторожностью, поскольку понимает, что дерево готово «хранить запись вечно, — практически вечно, до конца шестисотлетней жизни лиственницы»[20]. Шестьсот лет для человека (тем более для колымского каторжанина, привыкшего не заглядывать даже в завтрашний день) — это почти вечность, слагающаяся из долгой жизни этого северного дерева, целых поколений лиственниц, которые сохраняют в памяти все в течение многих тысячелетий.

Проводя различные параллели, автор-повествователь зачастую переводит рассказ в иную далекую от современной земной область, которая, тем не менее, тесно связана с сегодняшним днем. Так, тело раненой лиственницы рассказчик отождествляет с воображаемой иконой-страстотерпицей «Богородицы Чукотской, Девы Марии Колымской»[21], которая подобно лиственнице ожидает чуда и являет собой чудо, чудо выживания в северных климатических условиях. По мысли автора-повествователя, лиственница подобно человеку способна испытывать страдания, которые олицетворяют символ пути к истинной жизни: запах «развороченной человеческим топором» смолы, «запах лиственничного сока» дерева — это «запах крови» дерева, уносящий в прошлое, напоминающий «дальний запах детства, запах росного ладана»[22]. Запах — один из ключевых психологических и структурообразующих компонентов рассказа, имеющих прямое отношение к памяти. Запах воскрешает и пробуждает память, связывает прошлое, настоящее и будущее в единое целое. «По запаху люди узнают эссенциальность вещей», — писал В. В. Розанов[23] (ср. описание запаха лиственницы в рассказе «Воскрешение лиственницы»:

«Посылая ветку, человек не понимал, не знал, не думал, что ветку в Москве оживят, что она, воскресшая запахнет Колымой, зацветет на московской улице <...>, что люди Москвы будут трогать руками эту шершавую, неприхотливую жесткую ветку, будут глядеть на ее ослепительно зеленую хвою, ее возрождение, воскрешение, будут вдыхать ее запах — не как память о прошлом, но как живую жизнь»[24]).

Страдания дереву причиняют не щадящие его природные явления. Несмотря на то, что цифра-метка, поставленная на лиственнице, ранит живое дерево, лиственница

«хранит эту “привязку”, ведущую в большой мир из таежной глуши — через просеку к ближайшей треноге, к картографической треноге на вершине горы, где под треногой камнями завалена яма, скрывающая мраморную доску, на которой выцарапана истинная долгота и широта»[25].

Именно графитный карандаш (не химический) — многозначный символ — символ жизни и символ смерти. Он не только «прокладывает путь» в тайге. Человек с его помощью записывает все, что знал и видел, сохраняя память о времени, о событиях, он по-своему противостоит времени, связывает вечное с сиюминутным, происходящим сейчас и оставляет вечный след в тайге, в природе. Слова «жизнь» и «смерть» лингвистическими словарями квалифицируются как антонимы. В произведениях В. Шаламова понятия жизнь и смерть находятся в отношениях более сложных, чем простое противопоставление. Жизнь и смерть резко контрастируют, если речь идет о каком-то небольшом промежутке времени (например, о человеческой жизни), если же имеется в виду значительный временной отрезок, то понятие жизни будто бы вбирает в себя понятие смерти. Кроме того, эти понятия относительны: «... шестьсот лет жизни лиственницы — это практическое бессмертие человека»[26]. Вечность, беспрерывность существования Вселенной, земной природы в целом делает смерть одним из этапов жизни. Смерть преодолевается памятью, то есть жизнью носителей памяти[27] в течение длительного времени — столетия, тысячелетия, миллионы лет, вечность. Неслучайно колымские реперы названы «библейскими опорами» (об этом см. выше). Отдаленные эпохи сближаются. Подобное сближение не вещественное (материальное), а ментальное (идеальное). Графитным карандашом согласно инструкции обязаны пользоваться не только представители топографической службы — службы жизни, но и работники отдела учета смертей заключенных в лагере — представители службы смерти. Графит — «служба жизни и служба смерти» — такое эмоционально-смысловое направление получает тема предыдущих циклов — взаимообратимость жизни и смерти. Служба жизни и служба смерти постоянно перетягивают канат как в плане метафизическом, так и в плане эмпирическом: «Картограф, пролагатель новых путей на земле, новых дорог для людей, и могильщик, следящий за правильностью похорон, законов о мертвых, обязаны пользоваться одним и тем же — черным графитным карандашом»[28].

Только графитный карандаш[29] призван обессмертить имена погибших каторжан, с его помощью ведется учет смертей заключенных в лагере: «на левую голень мертвеца должна быть привязана бирка с номером личного дела. Номер личного дела должен быть написан простым графитным карандашом — не химическим. Искусственный карандаш и тут мешает бессмертию»[30]. Но многие ли из фиксирующих факт смерти графитным карандашом думали о бессмертии никому не нужных и при жизни заключенных? Очевидно, что графит «наделен» функцией фиксировать смерть арестанта-каторжанина, но лишь человек способен воспользоваться этой помощью графита о сохранении в памяти человеческих трагедий.

Графитный карандаш соединяет прошлое с тем временем, когда будет проведена (будет ли?) эксгумация и мертвецы «воскреснут». Тогда можно будет разобраться «в знакомстве и родстве». А что делать с безымянными братскими могилами на Колыме — «куда валили вовсе без бирок»? Без помощи графитного карандаша они так и останутся безымянными.

Главное условие, без которого «бессмертие» не осуществимо, — «лишь бы на бирке поставили номер простым черным карандашом. Номер личного дела не смоют ни дожди, ни подземные ключи, ни вешние воды не трогают лед вечной мерзлоты»[31]. Номер личного дела, оставшийся на бирке, ничего не скажет в том случае, если само личное дело окажется уничтоженным. «Воскрешение» тогда становится почти невозможным и впору проводить параллель с мотивом сошествия в Аид, в котором блуждают тени умерших, ждущие своего часа, с мотивом возвращения на елисейские поля (элизиум), на «острова блаженных» из царства мертвых, из реки забвения Леты. Сколько продлится такое ожидание? Вечность? И только недолгое тепло летнего солнца приоткрывает «подземные тайны — только часть этих тайн» — лежащие в земле вечной мерзлоты непогребенные трупы замученных людей.

З. А. Румер писал об актуальности проблемы памяти в отношении колымских каторжан:

«Миллионы людей как сквозь землю провалились, исчезли, даже след их сгинул и память о них потеряна, будто никогда их и не было. Ищите, ищите их на колымских серпантинах, в забоях, под сопками Мальдяка, Теньки, Тайноутесного, Нечаянного, Золотистого... Ищите по всей трассе — обратно этой трассой редко кто возвращался. Ищите в сопках и распадках Магадана, Атки, Оротукана, Сеймчана, Сусумана. Ищите на берегах таежных речек, в тайге колымской, в тайге индигирской, в бесконечной тундре... Где только не покоятся товарищи наши! Нетленные, они века будут лежать в ледяных гробницах»[32].

В мире «заколюченных параллелей» паспортом, удостоверяющим личность зэка, становится «личное дело, формуляр..., снабженный фотокарточками в фас и профиль, отпечатками десяти пальцев обеих рук, описанием особых примет»[33]. По сути, личные дела огромного количества политических заключенных — это сфабрикованные части биографий, с придуманными преступлениями, которые приводили к не придуманным смертям.

В этом мире, где закон — тайга, выломанные немецкими палачами в концлагерях зубы «никого на Колыме не удивляли» — на Колыме были свои палачи, знавшие свою работу не хуже гитлеровских. И Гитлер, и Сталин знали цену золота и цену человеческих жизней. Знали, что важнее. По этой причине

«государства не хотят терять золото мертвецов. <...> У тех, кто умерли в забоях Колымы — недолго они там прожили, — их золотые зубы, выломанные после смерти, были единственным золотом, которое они дали государству в золотых забоях Колымы. По весу в протезах золота было больше, чем эти люди нарыли, нагребли, накайлили в забоях колымских за недолгую свою жизнь. Как ни гибка наука статистика — эта сторона дела вряд ли исследована»[34].

Действительно, эта сторона дела почти не исследована. Гораздо большую известность получили схожие по своей сути преступления гитлеровцев. Так, в немецком концлагере Майданек

«... перед тем, как сжечь умерших или замученных узников, у них удаляли золотые коронки и мосты. На территории большого крематория для этой цели был сооружен специальный бетонный стол. Вырыванием зубов занимался немецкий узник Бруно Хорн, который в лагере так же исполнял обязанности дантиста. Золотые зубы администрация лагеря передавала Стоматологической Станции, здесь их переплавляли и в форме слитков переводили в немецкие банки»[35].

Золото, «добытое» ценою жизни колымских узников тоже шло в «закрома» государства, укрепляя его мощь. Хотя могло быть и по-другому — не в «закрома» родины, а к какому-нибудь вору-блатарю, тоже издевающемуся над зэка-доходягой и выламывающему первой подвернувшейся под руку железякой или лопатой золотые зубы у фраера[36].

Смерть человеческая нужна заплечных дел мастерам для того, чтобы они могли отчитаться перед своим начальством о том, что человека уже нет, а государство в этой борьбе победило: «Потому отрубают руки у убитых беглецов, чтобы для опознания не возить тела — две человеческие ладони в военной сумке гораздо удобней возить, чем тела, трупы»[37]. Один из таких случаев описан В. Шаламовым в рассказе «Зеленый прокурор» (цикл «Артист лопаты»). У таких беглецов и бирок на ногах не останется. Парадокс в том, что в условиях ХХ века бирка на ноге — это признак культуры и прогресса. Память перебрасывает мост почти на тысячу лет назад — во времена Андрея Боголюбского, у которого не было такой бирки — не дошла еще цивилизация до такого изобретения, идентификация происходила по расчетам Бертильона, по костям. Дактилоскопия — новый этап прогресса в области распознания и в некотором смысле памяти об убиенном. Номер личного дела канувшего в Лету узника, не сотрется никогда, дактилоскопический оттиск будет «храниться вечно в личном деле». (Если, конечно, как было сказано выше, само личное дело не канет в Лету). Бирка с надписью простым карандашом — главный свидетель преступления, «она хранит не только место смерти, но и тайну смерти», то есть номер личного дела.

Черный графитный карандаш незаменимый инструмент и в руках картографа, пролагателя «новых путей на земле, новых дорог для людей», и в руках могильщика, следящего «за правильностью похорон, законов о мертвых».

Таким образом, в рассказе В. Шаламова графит содержит в себе множество принципиально важных для постижения смысла и концепции рассказа значений: он становится символом стойкости, надежности, жизни, смерти и бессмертия, символом памяти.

Ни химические чернила, ни паспортная тушь, ни чернила шариковых ручек, которыми подписывают смертные приговоры, но черный графит призван сохранить в веках все, что имеет отношение к страданиям и гибели невиновных заключенных в колымских лагерях уничтожения. Очевидно, что в последнем случае не все находится во власти графита, гораздо важнее роль человеческой памяти, без которой усилия графита тщетны.

Одна из особенностей «Графита» состоит в том, что в нем решающую роль играет автор-повествователь. Авторская «точка зрения» здесь абсолютная доминанта, поскольку других действующих лиц в рассказе нет. «Графит» предельно личностен и в то же время предельно эпичен в смысле авторской отстраненности от предмета изображения. Использование местоимения «мы» свидетельствует о стремлении автора к объективности повествования:

«В тайге нам не нужны чернила»; «Земля измерена, тайга измерена, и мы ходим, встречая на свежих затесах след картографа, топографа, измерителя земли — черный простой графит»; «И по тысяче нитей, которые тянутся от этой треноги, по тысячам линий от затеса до затеса, мы возвращаемся в наш мир, чтобы вечно помнить о жизни»; «Теоретически говоря — все гости вечной мерзлоты бессмертны и готовы вернуться к нам, чтобы мы сняли бирки с их левых голеней, разобрались в знакомстве и родстве»; «Мы верим в дактилоскопию — эта штука нас никогда не подводила»; «Мы не верим Бертильону — шефу французского уголовного розыска»; «Открытия Бертильона годятся разве что для художников, живописцев — расстояния от кончика носа до мочки уха нам ничего не открывали»; «Мы верим в дактилоскопию».

Наличие в рассказе безличных предложений (например, «Можно ручаться, что ни одного смертного приговора не подписано простым карандашом»); предложения с частицей «да», передающей значение итогов размышления («Да, для затесов годится только черный простой карандаш»); предложений, имеющих форму определения («Графит — это природа»; «Бумага — одна из личин, одно из превращений дерева в алмаз и графит»; «Графит — это вечность»; «Топографическая служба — это служба жизни»; «Личное дело, формуляр — это паспорт заключенного»; «Бирка на ноге — это признак культуры»); анафорических конструкций («Мы верим в дактилоскопию — эта штука нас никогда не подводила»; «Мы не верим Бертильону — шефу французского уголовного розыска»; «Мы верим в дактилоскопию. Печатать пальцы, «играть на рояле умеют все»); слов с семантикой предельного ограничения и безграничности, всеобщности («ни одного», «только», «все», «всегда», «никого», «каждый») придает повествованию особую тональность — тональность безапелляционного аргументированного утверждения, не предполагающего даже оттенка сомнения в истинности высказываемого автором мнения.

В жанровом отношении анализируемый рассказ весьма близок прозаическому гимну, хвале графиту и изобилует иносказаниями, аллюзиями, своеобразной поэтической рефлексией на пережитые автором-повествователем годы колымской каторжной неволи. «Графит» — это тот «жанровый сплав» (рассказа, стихотворения в прозе), который рождает своеобразный лирическо-философский сюжет, образует некий колымский контекст в его относительной целостности, контекст, возникший на стыке множества воспоминаний, посвященных единой теме — теме памяти о каторжной Колыме.

Рассказ В. Шаламова пронизывает страстная вера в то, что преступления государства и человека на Колыме не будут забыты никогда: «На свете нет ничего более низкого, чем намерение забыть эти преступления»[38].

Шаламовский сборник. Вып. 4 //Сост. и ред. В.В. Есипов, С.М. Соловьёв. М., 2011. С. 153-163.

Примечания

  • 1. Волкова Е. В. Трагический парадокс Варлама Шаламова М., 1998. С. 149.
  • 2. Шаламов В. Т. Графит // Шаламов В. Т. Собрание сочинений: в 4 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 2. М., 1998. С. 106.
  • 3. Там же. С. 105.
  • 4. Шаламов В. Т. Перчатка // Шаламов В. Т. Собрание сочинений: в 4 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 2. М., 1998. С. 288.
  • 5. Шаламов В. Т. Графит // Шаламов В. Т. Собрание сочинений: в 4 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 2. М., 1998. С. 105.
  • 6. Там же. С. 105.
  • 7. Шаламов В. Т. По лендлизу // Шаламов В. Т. Собрание сочинений: в 4 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 1. М., 1998. С. 356.
  • 8. Там же. С. 357.
  • 9. Шаламов В. Т. Графит // Шаламов В. Т. Собрание сочинений: в 4 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 2. М., 1998. С. 106.
  • 10. Там же. С. 105.
  • 11. Там же. С. 106.
  • 12. Шаламов В. Т. Воскрешение лиственницы // Шаламов В. Т. Собрание сочинений: в 4 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 2. М., 1998. С. 275–276.
  • 13. Там же. С. 275.
  • 14. Там же.
  • 15. Шаламов В. Т. Графит // Шаламов В. Т. Собрание сочинений: в 4 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 2. М., 1998. С. 106.
  • 16. Там же.
  • 17. Там же.
  • 18. Там же.
  • 19. Там же.
  • 20. Там же.
  • 21. Там же.
  • 22. Там же. С. 106–107.
  • 23. Розанов В. В. Собрание сочинений. Апокалипсис нашего времени / Под общ. ред. А. Н. Николюкина. М., 2000. С. 225.
  • 24. Шаламов В. Т. Воскрешение лиственницы // Шаламов В. Т. Собрание сочинений: в 4 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 2. М., 1998. С. 276.
  • 25. Шаламов В. Т. Графит // Шаламов В. Т. Собрание сочинений: в 4 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 2. М., 1998. С. 107.
  • 26. Шаламов В. Т. Воскрешение лиственницы // Шаламов В. Т. Собрание сочинений: в 4 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 2. М., 1998. С. 276.
  • 27. К их числу можно отнести предметы материальной и духовной культуры, например, книги, рисунки, картины, скульптурные памятники, архитектурные сооружения; в анализируемом рассказе это лиственница с топографической надписью, бирка на ноге мертвеца.
  • 28. Шаламов В. Т. Графит // Шаламов В. Т. Собрание сочинений: в 4 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 2. М., 1998. С. 109; Волкова Е. В. Трагический парадокс Варлама Шаламова М., 1998. С. 150.
  • 29. Существуют свидетельства того, что в колымских лагерях записи на бирках умерших велись не только простым карандашом: «И хоронить Ваню привелось мне. Я собирал его в последний путь. Закрыл ему глаза, так мало повидавшие в жизни хорошего, и вместе с нарядчиком исполнил посмертный арестантский обряд — сделал отпечатки пальцев, привязал к большому пальцу руки (обмороженные ноги были ампутированы — авторы) деревянную пронумерованную бирку, на которой для выяснения личности покойника были написаны черной тушью некоторые установочные данные: Ф. И. О., статья, срок, сколько отбыл. Чтобы на тот свет явился мой Ваня дегтем мазанный да метой клейменный» (Румер З. А. Колымское эхо: Док. повествование / Вступ. ст. М. З. Румера (Зараева). Магадан, 1991. С. 34‑35). У мертвого семнадцатилетнего Вани в подоле тощего бушлата нашли заявление, в котором он писал о своей невиновности и осуждении без суда. Заканчивалось заявление так: «Вы не верите словам, написанным чернилами. Я пишу кровью» (Румер З. А. Колымское эхо: Док. повествование / Вступ. ст. М. З. Румера (Зараева). Магадан, 1991. С. 35).
  • 30. Шаламов В. Т. Графит // Шаламов В. Т. Собрание сочинений: в 4 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 2. М., 1998. С. 107.
  • 31. Там же.
  • 32. Румер З. А. Колымское эхо: Док. повествование / Вступ. ст. М. З. Румера (Зараева). Магадан, 1991. С. 36–37.
  • 33. Шаламов В. Т. Графит // Шаламов В. Т. Собрание сочинений: в 4 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 2. М., 1998. С. 107.
  • 34. Там же. С. 108.
  • 35. Gryń Z. M., Gryń E. Oboz koncentracyjny Majdanek. Lublin, 1987. S. 110.
  • 36. «Шли этапом. На ночь загнали в пересылку. У одного были золотые зубы, так ему в уборной лопатой их выбили и унесли куда-то» (Консон Л. Ф. Краткие повести. P., 1983. С. 12).
  • 37. Шаламов В. Т. Графит // Шаламов В. Т. Собрание сочинений: в 4 т. / Сост., подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. Т. 2. М., 1998. С. 108.
  • 38. Переписка Бориса Пастернака / Вступ. статья Л. Гинзбург / Сост., подгот. текстов и коммент. Е. В. Пастернак и Е. Б. Пастернака. М., 1990. С. 563). Ср. с высказыванием К. Ясперса по поводу фашизма: «Нельзя допустить, чтобы ужасы прошлого были преданы забвению» (Ясперс К. Смысл и назначение истории / Пер. с нем. М. И. Левитиной. М., 1994. С. 162).