Варлам Шаламов

Мирей Берютти

Антитолстовец

От редакции Shalamov.ru
На наш взгляд, в статье обозначены первые подступы к теме, которая ввиду ее особой важности и серьезности требует дальнейшей глубокой разработки. Следует иметь в виду, что отрицание романа как жанра («роман умер») у Шаламова основывается на его апологии подлинности, которую, по его убеждению, в литературу вносит только лично пережитое автором (а не вымышленное, как в романе): «Собственная кровь, собственная судьба – вот требование сегодняшней литературы».

У Варлама Шаламова, который родился за три года до смерти Толстого в 1910 г. , не было возможности, как у юного Бориса Пастернака[1] в 1894 г., увидевшего в отцовском доме важного гостя, почтенного старика с окладистой бородой, на всю жизнь сохранить в памяти его образ.

Однако во второй половине двадцатого века образ не столь давно почившего мудреца из Ясной Поляны присутствовал в русском обществе повсюду – как в провинции, так и в столицах.

Отец Тихон разделял веру толстовцев в нравственное возрождение, которое позволит построить в стране новые социальные отношения. Особенно ему была близка, как мы знаем, идея о решающей роли «священства мирского» – «интеллигентов духовного сословия»[4, 51][2] в образовании граждан.

Cразу же после Октябрьской революции последователи Толстого бросились отстаивать его идеи на частных и публичных дебатах, где в обсуждении судеб России противостояли сторонникам нового режима.

Школьником Шаламов бывал на таких встречах в Вологде в сопровождении слепого отца-священника. Конечно, он узнал имя Толстого, еще будучи маленьким мальчиком – с тех самых пор, как отец дал ему «Азбуку», учебник чтения, составленный помещиком из Ясной Поляны для крестьянских детей.

Тихон Шаламов был адептом толстовской педагогики, которую считал «самой современной, самой прогрессивной и наиболее адаптированной к нуждам эпохи»[Т.4. С.66.][3] и которую постоянно применял, живя у алеутов. Автор «Четвертой Вологды» иронизирует над самодовольными рассказами отца Тихона об успехах его методики, высмеивает постоянные отцовские высказывания о принципах обучения. Мать Варлама, учительница по образованию, научила его читать очень рано и без всякой помощи Толстого.

Резкие высказыавния Шаламова о Толстом в записных книжках, письмах и очерках о литературе вызывают недоумение: «“Анна Каренина” – произведение, которым он меньше всего управлял, которое вырвалось от него, и это лучшая его вещь, заветнейшая его вещь»[6, 137-138]. «Но “Воскресение” – это выдуманный, холодный роман <…>. И знаете, что? Он ведь художник холодной крови, и за “Идиота” Достоевского я отдам любой его роман»[6, 137]. Так, Шаламов нападал на своего знаменитого предшественника в частном письме (от 30 марта 1956 г. к А. Добровольскому). Он добавлял: «Нехорошо, конечно, так писать, но я не принижаю его, это так и есть»[6, 137]. Годы спустя он вернулся к данному вопросу в письме к другому адресату: «Толстой – рядовой писатель»[6, 580].

Имя Толстого появляется у Шаламова каждый раз, когда он обращается к жанру романа – одному из своих любимых сюжетов. В 1956 г., прочитав рукопись «Доктора Живаго», он одобрил выбор жанра и его успешную реализацию. В 1966 г. он приветствует успех «В круге первом» – «значительнейшей вещи, которой может гордиться любой писатель мира»[6, 313]. Известно, однако, что вскоре Пастернак и Солженицын стали объектами его постоянной критики. Что касается Толстого, признанного мастера жанра, Шаламов не одобрял ни его эстетику, ни идеи.

Жанр романа в русской и европейской литературе достиг своего апогея в девятнадцатом веке. В России он приобрел настолько оригинальную форму, что за рубежом стали даже говорить о «русском романе» как об особом жанре. Французский читатель начала двадцатого века, вдохновленный переводами Тургенева, Достоевского и Толстого, мог глубже узнать и понять их произведения, прочитав книгу Мельхиора де Вогюэ «Русский роман»[4]. Автор подчеркивал богатство идей и благородство чувств – одним словом, гуманизм, присущий этой художественной прозе, столь пленявшей западного читателя.

Появление романа в России отчасти объясняется социологически. Тематика и проблематика русского романа была социально-этической. Писатели стремились преобразовать общество в соответствии со своими идеалами. Они строили будущее своей страны на более справедливой основе.

Шаламов считал, что Толстой ошибся, отступив от пушкинской прозаической формы: «Наследником Пушкина не был и Лев Толстой»[4, 143]. «Писатель вроде Толстого разрушал литературные традиции»[5, 325]. Он сожалеет о произошедшем в середине предыдущего столетия разрыве с краткостью и равновесием пушкинской школы, разрыве, который направил русскую литературу по другому пути.

«Многословной описательности» – описанию внешности персонажей, пейзажным отступлениям, характерам, показанным в развитии, – Шаламов предпочитает модернистскую прозу начала двадцатого века: «Я учился не у Толстого, а у Белого»[5, 322]. К своим учителям Шаламов причисляет и Чехова, с которым соперничали модернисты. Больше всего он ценит удачные портреты героев, лишенных биографии и показанных в решающий момент их судьбы. Так появляется жанр рассказа.

Шаламов категоричен: «Роман умер. И никакая сила в мире не воскресит эту литературную форму»[5, 144]. «Художественный крах «Доктора Живаго» – это крах жанра. Жанр просто (умер)»[5].

Он отмечает, что в искусстве нет прогресса, а есть постоянное развитие, связанное с изменениями вкуса. Поэтому он считает взлет романа в одну эпоху и рассказа в другую «главами в истории русской литературы»[6].

Но это противопоставление не подтверждается литературными реалиями девятнадцатого века. Разве завершенные формы романа и рассказа не сосуществовали с самого возникновения русской классической литературы? Сложно поверить в смерть романа в двадцатом веке, пусть этот вопрос и был в течение долгого времени предметом дискуссий как в России, так и в Европе. Во Франции влияние сюрреализма освежило эту литературную форму, и на свет появился новый роман. В России, в то самое время, как шли споры о будущем романа, Солженицын писал «В круге первом» и «Раковый корпус».

Факты говорят сами за себя: великие романисты девятнадцатого века заложили солидные основания, на которых возникли прекрасные романы века двадцатого, в том числе «Тихий Дон» Михаила Шолохова, «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана, «Факультет ненужных вещей» Юрия Домбровского.

Некоторые строки Шаламова смущают: «Скучна, скучна нам речь Толстого!»[Стихотворение «Синтаксические раздумья». Т.3., 305]. Известно, что в молодости он зачитывался романами Толстого не меньше, чем романами Достоевского. На самом деле, если собрать воедино высказывания Шаламова о Толстом, можно заметить в них нечто похожее на смесь любви и неприязни по отношению к великому предшественнику.

Не разделяя принципов толстовской философии, Шаламов, скорее всего, опасался того авторитета, каким был этот великий талант для читателей, а также извращенного влияния произведений, изобилующих художественно выраженными идеями. Именно в этом корень его противостояния Толстому: он выступает против писателя, потому что отвергает авторитет мыслителя.

* * *

Говоря о литературе истекшего века, Шаламов неизменно наделяет прилагательное «гуманистический» уничижительным смыслом. Его убеждение таково: «Опыт гуманистической русской литературы привел к кровавым казням XX столетия перед моими глазами. <...> История повторяется. <...> Русские писатели-гуманисты второй половины ХIХ века несут на душе великий грех человеческой крови, пролитой под их знаменем в ХХ веке»[5, 160].

Он видит прямую связь между литературой и историей, проявляющейся здесь между художественной литературой девятнадцатого века и бедствиями, обрушившимися на общество в веке двадцатом.

Для него «гуманистические идеи» и «толстовские заповеди» – одно и то же. «Все террористы были толстовцы и вегетарианцы, все фанатики – ученики русских гуманистов» [Т.5, с. 160] Его мысль можно интерпретировать так: все фанатики – ученики русских гуманистов – виновны в зарождении и распространении иллюзии о возможности в мире моральной и социальной гармонии. Если перенести толстовские нравственные принципы, достойные уважения и восхищения, с личности на общество, можно оценить обоснованность мнения Шаламова о Толстом: это взгляд современного мыслителя, ставшего свидетелем и жертвой социальной катастрофы, достигшей такого размаха, что она навсегда избавила кого бы то ни было от иллюзий, – взгляд на мыслителя другой эпохи, родившегося в обеспеченном окружении, лучшие умы которого возлагали большие надежды на будущее.

Толстой жил и творил в обществе, где господствовала христианская мораль, в то время как Шаламов провел юность и зрелые годы за гранью человеческого, где не было четких границ между добром и злом и где терялся всякий смысл этих моральных принципов.

Миф о народе, лежащий в основе всех русских социальных утопий и столь близкий Толстому и Достоевскому, возмущал Шаламова, ведь в 1918–1923 гг. его семья и сам он сильно пострадали от «деревенского стяжательства»[4, 12]. Кроме того, он унаследовал от своих духовных учителей весьма недоверчивое отношение к народу. Исторически такая неприязнь восходит к глубокому разочарованию в достоинствах крестьянства, испытанному интеллигенцией во время печального «хождения в народ» в шестидесятые-семидесятые годы девятнадцатого века.

В то время как мудрец из Ясной Поляны не оставлял мечту о том, что общественные недостатки можно исправить мирным путем, вдохновляя народ собственным примером, писатели последующего поколения отвергли эту идею как безоснователную:

Она еще жива, Расея,
Опаснейшая из Горгон …[3, 121]

Не следует удивляться поэтому, что во введении к «Очеркам преступного мира» («Об одной ошибке художественной литературы»), вместе с Достоевским и Чеховым Шаламов обвиняет автора «Воскресения» в том, что воры и уголовники в его изображении выглядят недостаточно серьезно и жестко. Относительно же пресловутой ответственности образованных людей перед народом он говорит без обиняков: «Народ, если такое понятие существует, в неоплатном долгу перед своей интеллигенцией»[4, 116].

Он считает, что крестьянская утопия нанесла стране огромный урон, поскольку «человек оказался гораздо хуже, чем о нем думали»[6, 582]. Он усматривает печальные последствия этого в дореволюционной России: страна бездействовала, в то время как преступность неуклонно росла. А потом новое поколение «гуманистов-фанатиков», искренне или лицемерно суливших народу рай на земле, захватило власть и без зазрения совести закабалило этот самый народ, так что общество оказалось разделенным на обманщиков и обманутых.

Шаламов с горячностью опровергает толстовский принцип непротивления злу, который, как известно, опирался на слова Христа (Евангелие от Матфея): «Вы слышали, что сказано: “око за око и зуб за зуб”. А Я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую». Рассказ «Сухим пайком» отсылает к этой заповеди. Речь идет о группе изможденных голодом заключенных, которых отправили на несколько дней рубить деревья за пределами лагеря. Предписанные нормы были неосуществимы, а выжить на крохотном пайке, который заключенные получили заранее и который быстро закончился, было невозможно: «Мы плыли по течению, и мы “доплывали”, как говорят на лагерном языке. Нас ничто уже не волновало, нам жить было легко во власти чужой воли. <...> Душевное спокойствие, достигнутое притупленностью наших чувств, напоминало <...> о толстовском непротивлении злу <...>. Мы давно стали фаталистами»[1, 82]. Шаламов признает пассивность, характерную для фатализма, только при крайней физической слабости. Потому что в других случаях инстинкт самосохранения диктует и человеку, и животному необходимость немедленно защищаться.

В очерке «Три дня в деревне» Толстой осуждал «пугачевские деяния нашего правительства последнего времени с его ужасами полицейских насилий, безумных ссылок, тюрем, каторги, крепостей, ежедневных казней»[7]. Он сравнивал политиков, стоящих у власти, и в том числе самого императора с Пугачевым и его бандитами и в то же время развеивал миф и народном герое.

Шаламов, напротив, превращает казака, восставшего против Екатерины II, в символ праведной борьбы против государства. В рассказе «Последний бой майора Пугачева» он рассказывает о достойном конце своего героя: укрывшись в медвежьей берлоге, тот вспоминал свою «мужскую жизнь» и своих товарищей, которые были «лучше всех, достойнее всех. <...> Затем вложил в рот дуло пистолета и последний раз в жизни выстрелил»[1, 372-373].

С ранней юности и до самой смерти Шаламов не прекращал бороться со злом. Увлеченное чтение книг Бориса Савинкова (Ропшина), как мы знаем, рано и прочно сформировало в нем бунтарский дух. Среди просвещенных людей двадцатого века, как в России, так и за рубежом, он был далеко не единственным, кто признавал авторитет этого апологета и практика решительных действий. Можно вспомнить хотя бы Альбера Камю, который с тридцатых и до конца пятидесятых годов придерживался идей, близких к Савинкову, когда речь шла о военных конфликтах: гражданской войне в Испании, Второй Мировой войне, войне в Алжире. Жизнь и книги Ропшина вдохновили Камю на написание драмы «Праведники» о русских революционерах начала двадцатого века. Сюжет пьесы основан на реальных событиях, основные персонажи – реальные люди. Замысел драматурга не ограничивается прославлением правоты и мужества тех, кто организовал убийства общественных деятелей, виновных в несчастьях народа (в данном случае речь идет о великом князе Сергее, дяде Николая II). Для него важнее определить, в каких обстоятельствах возможно и необходимо применять силу: делать это нужно осмотрительно, чтобы не причинить вред невиновным. Цель ни в коем случае не оправдывает средства. Шаламов и Камю не были знакомы, но оба они читали Савинкова и сделали из его книг схожие выводы. Позиция Шаламова точно отражена в высказывании Камю: «Насилие неизбежно, и в то же время ему нет оправдания»[8]. Так же и В. Есипов говорит о моральных воззрениях Шаламова в связи с библейским законом: «Око за око. Но только за око. И за око не более ока»[9].

На вопрос: «Что делать? Как победить зло?» Шаламов и Толстой дают противоположные ответы: с одной стороны, сопротивление злу с применением силы (как у Камю и Савинкова), с другой – непротивление, как в Евангелии. Идеологические битвы, воспламенявшие умы в начале двадцатого века – как в России, так и в Европе – были только выражением непрекращающегося противостояния в вопросе о том, что делать с существующим в мире злом.

Этот вопрос возникает снова с каждым новым поколением. Поскольку ни один из путей не ведет к желаемому результату, проблема так и остается нерешенной. И существует ли решение вообще? Так что нет ничего удивительного в том, что точки зрения Толстого и Шаламова, такие разные на первый взгляд, в конце концов сближаются. С одинаковой силой и убедительностью оба писателя осуждают зло, исходящее от государства, зло институцианализированное, легализованное и безнаказанное. Неудивительно, что в конце жизни Толстого считали опасным оппозиционером и сторонником революции. Его борьба с несправедливостью продолжалась еще долго после его смерти через его произведения[10]. Ученики, несомненно, исказили идеи учителя, превратив его откровенную исповедь в застывшую доктрину. Но живая общественно-политическая философия Толстого далека от догматичности. Она в высшей степени сложна и парадоксальна.

Когда Шаламов критикует толстовство, он оставляет без внимания сомнения, которые на склоне лет одолевали писателя об оправданности его убеждений и поступков в прошлом. На самом же деле, оба они убеждены в том, что слово не должно расходиться с делом. Кажется, Шаламов недооценил своеобразие поздних произведений Толстого, где народ изображен так же реалистично и пессимистично, как и в повести Чехова «Мужики» (1898). Автор «Трех дней в деревне» (1910) защищает идею непротивления злу, отмечая, что люди пишут ему, что «на все то, что делают с народом власти и богатые, можно и нужно отвечать только одним: мстить, мстить и мстить».[11]. Затем, говоря о бродягах, число которых продолжает расти, он объясняет: «Вандалы эти особенно ужасны у нас именно потому, что у нас нет того сдерживающего начала, следования приличию, общественному мнению, которое так сильно среди европейских народов»[12]. Толстой не пренебрегает и демократическими постулатами («следование общественному мнению»). Ниже читаем: «У нас либо истинное, глубоко религиозное чувство, либо полное отсутствие всяких, каких-либо сдерживающих начал»[13]. В лучшем случае, может ли одно только религиозное чувство обеспечить победу справедливости?

В рассказе «Божественное и человеческое» Толстой отдает дань самоотверженности борцов с деспотизмом. Он сочувствует своему герою, говорящему: «Убивать, пока они не опомнились»[32]. Если сравнить этот рассказ Толстого и «Золотую медаль» Шаламова, можно заметить не только схожесть сюжетов обоих произведений, но и схожесть позиций по вопросу о борьбе со злом. Оба автора на живых примерах, относящихся в одном случае к восьмидесятым годам девятнадцатого века, а в другом – к началу двадцатого рассматривают психологические причины нравственного переворота, происходящего у самоотверженных до крайности людей, стараются понять, как совершается переход от службы народу к терроризму.

Толстой выбрал прототипом своего героя Светлогуба народовольца Д.А. Лизогуба, обвиненного в участии в заговоре против Александра II и повешенного в 1879 г. Шаламов рассказывает историю Наталии Климовой[14], члена боевой группы партии эсеров, кооторая была приговорена к смертной казни в 1906 г. и, после того как наказание было заменено на бессрочную ссылку, сбежала с каторги и добралась до Европы, где продолжила свою деятельность вместе с Савинковым.

Окончив обучение, молодой герой Толстого посвятил себя улучшению условий жизни своих крестьян, как поступил и сам писатель в молодости. Он открыл школу и больницу, но враждебность мужиков и препоны со стороны властей в конце концов подтолкнули его к насилию. Климова пережила схожий кризис, о чем писал ее отец в прошении, адресованном председателю суда в 1906 г. Шаламов цитирует отрывок из этого свидетельства: «Не далее как года полтора назад она увлеклась учением Толстого, проповедующего «не убий» как самую важную заповедь. Года два она вела жизнь вегетарианки и вела себя как простая работница <...> и теперь вдруг сделалась участницей в страшном убийстве»[2, 204].

Автор высказывает также свое мнение о состоянии духа террористов в целом: «Нравственные требования и самоотверженность были столь велики, что лучшие из лучших, разочаровавшись в непротивлении, переходили от «не убий» к «актам», брались за револьверы, за бомбы, за динамит». Он заканчивает горькими словами: «Для разочарования в бомбах у них не было времени – все террористы умирали молодыми»[2, 207].

* * *

Толстой и Шаламов были великими бунтарями и великими гуманистами. Они смогли преодолеть экзистенциальную дилемму, о которой мы говорили выше, благодаря непримиримому нравственному сопротивлению, которому служил и писательский дар. «Каждый мой рассказ – пощечина сталинизму»[15], – говорил Шаламов, вставая на противоположную евангельской точку зрения. И дальше: «Пощечина должна быть короткой, звонкой»[16].

«Дух Аввакума», о котором Горький говорил после смерти Толстого, присутствовал в них обоих. Духовное наследие протопопа-мученика подразумевает верность идеалу, упорство вплоть до самоотречения, аскетизм, желание доказать свою правоту на собственном примере.

Шаламов с гневом отвернулся от направления толстовского романа. И в то же время он, несомненно, обязан Толстому одной из особенностей своего стиля. Намекая на распространенное среди литературоведов сравнение толстовского предложения с лопатой в действии, он так определяет труд прозаика: «это лопата, которую нужно воткнуть в землю и потом выворотить наверх, извлечь самые глубинные пласты»[17].

«Артисту лопаты», в искусстве и в жизни, ему удалось донести тяжелую правду лагерей до сознания читателей с помощью взмахов лопаты прямого и резкого стиля, так отличающегося от других, утяжеленных тянущимися до бесконечности периодами.

Творческие убеждения Шаламова не помешали ему воздать должное двум великим романистам, которыми он восхищался и которым противостоял. Можно вспомнить его последнее короткое послание Пастернаку: «Я никогда не писал Вам о том, что мне всегда казалось – что именно Вы – совесть нашей эпохи – то, чем был Лев Толстой для своего времени»[6, 72].

Перевод Юлии Ефремовой.
Текст представляет собой одну из глав книги Мирей Берютти «Варлам Шаламов: летописец ГУЛАГа и поэт Колымы» (Varlam Chalamov: Chroniqueur du Goulag et poète de la Kolyma), которая вышла в Париже в марте 2014 г..


Примечания

  • 1. Отец поэта, художник Леонид Пастернак, делал иллюстрации к «Воскресению» Толстого, по мере того как главы романа появлялись в журнале «Нива». Писатель часто бывал в его доме. Был он там и 23 ноября 1894 г., по случаю концерта камерной музыки, где мать поэта исполняла фортепианную партию: «С кольцами дыма сливались седины двух или трех стариков. Одного я потом хорошо знал и часто видел. Это был художник Н.Н. Ге. Образ другого, как у большинства, прошел через всю мою жизнь <…> его духом проникнут был весь наш дом. Это был Лев Николаевич». Пастернак Б.Л. Собр. соч. в 11 т. Т. 3. М., 2004. С. 298.
  • 2. Здесь и далее ссылки на произведения Шаламова (кроме эссе «(О моей прозе)»,) даются по изданию: Шаламов В.Т. Собр. соч. в 6 т. + т.7, доп. М., 2013.
  • 3. См. также: «В три года – время, с какого я вижу себя – у меня была первая и последняя в жизни библиотека…Она состояла из двух книг. «Ай-ду-ду!» и «Азбуки» Толстого. Обе эти книжки я помню отлично и зрением, и осязанием: полотняный переплет «Азбуки»… («Слишком книжное»)[7, 48].
  • 4. Melchior de Voguë E., Le Roman russe, l’Age d’Homme, 1971. На русский язык не переводилась. Перевод предисловия и послесловия см: Отечественные записки. №5(38), 2007.
  • 5. Шаламов В.Т. Собрание сочинений: В 4-х т. Т.4. М., 1998. С. 375.

    Шаламов также объясняет в письме к А.З. Добровольскому: «Я не знаю, что такое работа над романом. Это вроде какого-нибудь первовосхождения в Гималаях. Я как-то представить себе не могу архитектуры подобного сооружения[6, 109].

  • 6. Там же, c. 377
  • 7. Толстой Л.Н. Собр. соч. в 12 т. М., 1959. С. 490.
  • 8. Camus A., Réflexions sur le terrorisme, textes choisis, Nicolas Philippe, 2002. «La première réponse à Emmanuel d’Astier de la Vigerie », p. 74.
  • 9. Есипов В.В. Провинциальные споры в конце XX века. Вологда, 1999. С. 195.
  • 10. В рассказе «Экзамен» Шаламов рассказывает, как в 1946 г. учитель, проводивший вступительный экзамен по русскому языку на фельдшерские курсы «хотел дать текст Достоевского или Толстого, да испугался, что обвинят в контрреволюционной пропаганде» [2, 194].

    Содержание писем Толстого, адресованных царю Николаю II в начале века, было недвусмысленным. Так, 16 января 1902 г. он писал: «Самодержавие есть форма правления отжившая, могущая соответствовать требованиям народа где-нибудь в центральной Африке, отделенной от всего мира, но не требованиям русского народа, который все более и более просвещается общим всему миру просвещением. И потому поддерживать эту форму правления и связанное с нею православие можно только, как это и делается теперь, посредством всякого насилия: усиленной охраны, административных ссылок, казней, религиозных гонений, запрещения книг, газет, извращения воспитания и вообще всякого рода дурных и жестоких дел»[Толстой Л.Н. Собр. соч. в двадцати двух томах. Т. 20. М., 1984. С. 505.].

  • 11. Указ. соч. Т.14. С. 326.
  • 12. Там же.
  • 13. Там же.
  • 14. Наталия Климова была матерью Наталии Столяровой, подруги Н.Я. Мандельштам, одно время близко общавшейся с Шаламовым.
  • 15. Шаламов В.Т. Собрание сочинений: В 4-х т. Т.4. М., 1998. С. 371.
  • 16. Там же, с. 372.
  • 17. Там же.