Варлам Шаламов

Ольга Неклюдова

Два рассказа: «Освобождение» и «Памяти Мухи»

Ольга Неклюдова

Ольга Сергеевна Неклюдова (13.01.1909 – 07.06.1989) родилась в г. Камышин в небогатой дворянской семье. Детство и раннюю юность провела в Саратове, где поступила на литературный факультет педагогического института, заканчивала же институт уже в Москве, куда перебралась в середине 30-х годов. Была несколько раз замужем, последний брак – с Варламом Тихоновичем Шаламовым.

Работала журналистом, преподавала в школе литературу, была литературным консультантом при разных издательствах и в Комиссии по работе с молодыми авторами при Союзе писателей. Печататься начала в конце 30-х годов (первая опубликованная повесть «Гадкий утенок» вышла в журнале «Молодая гвардия», 1938  г.); с 1943 г. – член Союза советских писателей.

О.С. Неклюдова ― автор 10 книг, в том числе: «Я буду жить» (1947), «Повесть о школьном годе» (1953), «Наш двор» (1955), «Мой родной дом. Повесть в четырех страницах» (1961), «Три повести» (1964), «Девочка. Повесть и рассказы» (1965), «Питомцы музы. Повесть и рассказы» (1969), «Последняя командировка. Повесть. Рассказы» (1985). Кроме того, в архиве имеется большое количество неизданных рукописей: роман, несколько повестей, десятки рассказов и стихов.

Вниманию читателей предлагаются два рассказа из ее архива.

С.Ю. Неклюдов, сын Ольги Сергеевны, вспоминает:

Оба рассказа написаны в небольшой промежуток времени: конец лета – начало осени 1965-го года. Это был завершающий период в отношениях матери и Варлама Тихоновича, в следующем, 1966-м году, прожив вместе десять лет, они развелись, а еще через два года он переехал в освободившуюся комнату этажом выше.

Шаламов как прототип литературного персонажа появляется в прозе матери довольно часто. В третьей части ее неопубликованного романа «Ветер срывает вывески», написанного в конце 30-х годов и законченного во второй половине 50-х, его черты и биографические обстоятельства можно видеть в фигуре мужа главной героини. Появляется он и в нескольких ее рассказах. «Освобождение» и «Памяти Мухи» я бы выделил в том смысле, что здесь он – главное действующее лицо, описан довольно подробно и, кажется, вполне узнаваем.

* * *

В рассказе «Освобождение», несмотря на некоторые очевидные биографические детали в портрете главного героя, все же заметно, что мать приписывает ему свои собственные черты, переносит на него собственные страхи. Никакой мании преследования, насколько я могу судить, у Варлама Тихоновича не было. Это скорее похоже на одно из ее переживаний. Я сразу запомнил этот рассказ, он мне нравился, нравились и стихи, которые она писала в то время – одно из стихотворений как раз вошло в текст «Освобождения».

Не могу утверждать с полной уверенностью, но, кажется, мать никогда не верила в возможность опубликования этого рассказа и не пыталась его никуда предлагать. Думаю, что сам Шаламов его знал – в этом отношении у них было хорошее взаимопонимание, они показывали друг другу написанное. Однако, в отличие от Варлама Тихоновича мать вслух своих рассказов читать не любила, но давала всем нам прочесть машинопись. Впрочем, насколько я понимаю, Варлама Тихоновича проза моей матери в целом особенно не интересовала. Внешне он никак этого не показывал, всегда говорил о ее работе уважительно, однако для нее его равнодушие было вполне очевидным. Отчасти это и стало причиной того, что их отношения в конце концов так и не сложились.

Другой важный мотив в рассказе – вполне кафкианский страх героя перед советской административной системой. Это бесконечное хождение по инстанциям – опять-таки скорее идет от фобий матери, нежели от Шаламова, хотя у него подобный опыт тоже, безусловно, был. Тем не менее, он никогда о нем специально не рассказывал, вообще не помню, чтобы он говорил хоть что-то по такому поводу. Его переживания не включали страха перед бюрократической машиной, скорее они касались борьбы за собственный достойный статус, за писательское признание. Его претензии, тревоги, амбиции были несколько другими: не принимают в Союз писателей, не печатают рассказов, стихи публикуют сугубо выборочно, и не те, которые ему бы хотелось. А вот для матери общение с людьми, которые представляли литературную (и не только) бюрократию, всегда становилось предметом мучительного переживания. У нее было обостренное чувство инаковости, она действительно не могла и не умела иметь с ними дело, была неспособна идти на компромиссы. В аналогичных ситуациях Варлам Тихонович был гораздо более выдержан и по-своему даже расчетлив. То, о чем он не хотел говорить – он не говорил. Для Шаламова всякое публичное высказывание было высказыванием литератора, мыслителя. Мать в этом отношении была несравнимо импульсивнее…

Ну и, разумеется, в рассказе можно увидеть следы только что прочтенного Кафки, первое советское издание которого появилось именно в 1965 году.

* * *

История Мухи – подлинная. Моя мать очень любила кошек, тут они с Варламом Тихоновичем сошлись. Шаламов, как и многие люди, имевшие лагерный опыт, собак не любил – они напоминали ему о конвое. А кошек любил, и к Мухе был невероятно привязан. Как она к нам попала я точно не помню – то ли родилась у нас дома, то ли мы ее подобрали на улице маленьким котенком, как иногда случалось. Это была складная и ласковая черная кошечка. И вот ее убили. Все мамины домыслы о том, кто именно это сделал – какие-то соседи или кто другой – мягко говоря, никак не доказаны. Кажется, никто из нас специально и не пытался этого выяснять. На известных фотографиях, где Варлам Тихонович снят с лежащей у него на руках кошкой – Муха уже мертвая, насколько я помню.

И вновь, как и в первом рассказе, основная линия, эмоциональный стержень – ссоры с соседями из-за кошки, подчеркнутое чувство собственности у главного героя – это все скорее от самого автора, от матери. У Варлама Тихоновича отношения с соседями всегда были очень ровными и хорошими – по крайней мере в те годы, когда мы жили вместе, да и позднее, как мне говорили.

Рассказ «Памяти Мухи» должен был войти в сборник прозы Ольги Неклюдовой, который вышел в 1969 году. Рассказ есть в первой корректуре, художник сделал к нему иллюстрацию, вариант книги с этим рассказом подписан серединой июля 1968-го года. Однако последующие события – публикации в Париже известных мемуаров Одоевцевой «На берегах Невы», где упоминался Гумилев, а затем и ввод войск в Чехословакию – подтолкнули советскую литературную номенклатуру к тотальной ревизии всей художественной литературы, готовящейся в то время к публикации. Из плана выбрасывали все, что можно – под эту волну попал и мамин сборник, пострадало даже заглавие центральной повести, давшей название всей книги: «Питомцы музы беззаконной» (перифраз строчки из языковского стихотворения: «И дочь богов не замечает, / Паря к бессмертным небесам, / Законов моды беззаконной»). Слово «беззаконной» убрали как потенциально возмутительное, не спасла и ссылка на Языкова (классику простительно). Выкинули не только этот рассказ – вместе с ним еще пять других, книга стала существенно тоньше. Разумеется, его отвергли не из-за Шаламова, а по более банальным причинам – из-за самой кошки (любовь к кошкам вытравлялась тогда каленым железом, считалась мещанством), и из-за пессимистического тона всего повествования.

Рассказы печатаются в полной авторской редакции, «Освобождение» – по сохранившейся машинописи, а «Памяти Мухи» – по вышеупомянутой корректуре.

Подготовка к публикации текстов и вступительного интервью С.А. Бондаренко.

Ольга НЕКЛЮДОВА

ОСВОБОЖДЕНИЕ

Цветы слабые и простодушные.
Экзюпери

Кателину всю зиму снилось море, но только осенью удалось поехать на юг.

Лето было дождливым. В соседях внезапно принимался кричать ребенок, обуреваемый тоской. Не было ни утра, ни дня, только сумерки и ливень, водяной сетью покрывавший город. Читать и работать приходилось с огнем.

Кателин, как и все, был сбит с толку этой угнетающей ум и душу тьмой. Ему снилось море и солнце, запах раскаленных камней и диких растений. Он давно не покидал Москвы из опасения не попасть туда вновь. Так с ним было однажды. Его поездка на Север затянулась на 17 лет.

Получив свободу и оправдание, он стал безмерно счастлив, убежденный в своей правоте, славе и неприкосновенности. Он никогда не узнал, за что был наказан, но думал, что за талант, с которым родился, как с кривым глазом или слишком большими ушами. Он был опасен несходством своим с окружающими.

Спустя время, слава распахнула ему объятие и выстраданное стало его ореолом. Кателин писал стихи и прозу, что, в сущности, едино, ибо проза только иная форма выражения поэзии. В печать написанное им попадало не часто, но в рукописях распространялось и читалось, захватывая дыханье силой выражения, правдой и талантом.

Теперь он был неприкосновенен и поставил себе целью рассказать о пережитом. К нему устремились тысячи глаз, уст и рук, и всех он принял в свое сердце.

Но вот что-то переменилось неуловимо. Страх опять овладел человеческими сердцами и похолодало...

Кабинет I

Справку о том, что Кателину не противопоказано пребывание на юге (или в другом каком месте) дается врачами без возражений. Если врач не враг.

– Прошу не дышать. Так. Теперь дышите.

– С легкими все в порядке. Докторша улыбается милостливо:

– Значит, отдыхать?

– Да. На юг. Она слушает сердце и улыбается опять:

– И сердечко в порядке. Летом я бы не рекомендовала. Но сейчас не жарко...

Кателин нащупал в кармане путевку. Это было море, теплые камни и запах диких растений.

– А нервы? Как ваши нервы? Кателин пожал плечами:

– Нервы?

– Да. Спите как? Кателин улыбнулся:

– Вижу бесчисленное количество снов. Как Анненский:

Сила господняя с нами!
Снами замучен я, снами.

С лица докторши сбежала улыбка.

– Что же вам снится?

– Всякое. Предки снятся. Даже слышу их голоса.

– Во сне или наяву?

– Не разберусь. Действительность мешается с воображаемым. Теперь докторша смотрит отчужденно.

– Вы зайдите к невропатологу. Это, знаете ли, не в моей компетенции.

– А справку?

– Не могу. Не в моей компетенции, – повторила она и сделала в карточке какую-то запись, дважды ее подчеркнув.

Это было совсем маленькое препятствие: завтра невропатолог даст ему справку. Ведь это пустая формальность. Да и что ж в том такого что снятся покойные родители?

Кабинет II

Невропатолог был тучен и брюзглив. Он писал, не поднимая глаз на Кателина и ничего не говоря. Кателин стоял в ожидании. Он задумался. Он опять видел море, такое уже близкое и вдыхал его свежесть.

– Вы состоите на учете в псих.диспансере? – раздался неожиданно голос громкий и злой.

Кателин ответил не сразу. Он чувствовал себя в положении прохожего, которого ни с того ни с сего, подкравшись сзади, ударили по голове.

– Нет.

– Нет?

Невропатолог протянул Кателину бумажку, которая оказалась не справкой, разрешающей ему ехать в дом отдыха, а направлением в псих.диспансер.

Было невероятно, право, как доктор угадал на расстоянии своего пациента не задав ему ни одного вопроса и ни разу его прежде не видя.

– Зачем я туда пойду? – тупо спросил Кателин.

– Там вас посмотрят и далут заключение, на основании которого я смогу выдать вам справку.

– Не понял, – сказал Кателин и доктор, делая вид, что сдерживает раздражение, а в действительности давая ему полную волю, повторил ему все сказанное внятно и раздельно.

– Я не сумасшедший, – сказал Кателин запальчиво, – я писатель...

– Но действительность не отличаете от воображаемого?

– Я писатель, – повторил Кателин, – и этим все легко объясняется. Если бы я...

– С писателями таких срывов не бывает. Они очень хорошо понимают, где реальность и где – одно воображение. И приказал:

– Идите.

Кателин в растерянности сунул бумажку в карман и вышел.

Кабинет III

– Вы состоите у нас на учете?

– Нет.

Регистраторша посмотрела подозрительно:

– Вы принесли эту бумажку?

– Да. Но я не знаю, почему меня к вам послали. Это нелепость...

Регистраторша посмотрела пронзительно и вырвала у него из рук направление.

Кателину захотелось уйти. Он уже не думал о море. Надо было скрыться, и он сделал движение к двери.

Ведьма сунула в рот два пальца и свистнула. Тотчас два дюжих молодца, неизвестно откуда взявшиеся, схватили его за плечи.

Кателин беспомощно обернулся. Только что здесь были люди, ждущие очереди у кабинетов врачей. Никого. Он подумал, что они испугались, так же как и он, и попрятались за шкафами, под скамейками и под столом. Пока регистраторша заполняла карточку, санитары держали его. Кателин заметил с удивлением, что пишет она зеленой слюной, которая капает у нее изо рта, и девица подхватывает ее перышком «рондо», которым уже давно не пишут.

– Третий кабинет.

И она сделала знак отпустить его. Кателин стал искать дверь с номером 3. Она оказалась прямо перед ним и возле нее опять сидели больные, которые исчезали куда-то пока регистраторша его записывала, а санитары держали за плечи. Вышел врач и назвал его фамилию, взглянув при этом прямо ему в лицо, и Кателин удивился: откуда он его знает? «Значит, предупрежден. Я отсюда не выйду.» Теперь надо было выбрать манеру поведения: либо он играет в сумасшедшего («безопаснее отсидеться здесь, «поправлюсь» – выпишут). Другое: отрицать свое заболевание. Доказать нелепость поведения невропатолога. Требовать справки, что он здоров... Третье – молчать...

Последнее показалось ему самым легким и безопасным. Им овладело равнодушие, которое, возрастая, доминировало над всеми прочими чувствами. Он вошел в 3-й кабинет и остановился перед столом, за которым сидел врач – толстяк. Тот поглядел весело и сказал:

– Утюг.

Кателин молчал.

Доктор много и неторопливо записывал в его карточку. Кателину показалось, что прошло с полчаса. Временами он весело на него поглядывал.

– Вы потеряли контроль над собой, – сказал он, наконец, насмешливо. Голос у него был утробный, а тело жирное.

– Нет, – сказал Кателин:

– Выпустите меня отсюда, черт с ней, с вашей справкой.

– Конечно, голубчик, непременно, голубчик. Но вот здесь сказано, что вы вообразили себя утюгом. Как вам это представлялось?

Он листал карточку, и Кателин удивлялся, откуда взялась у него такая длинная история болезни.

– Я никогда не воображал себя утюгом. – У Кателина дрогнули губы от обиды и негодования.

– Неважно, – сказал доктор с удовольствием и усердием ставя печать на какую-то бумажку.

– Получите.

В ней было написано, что гр. Кателин может ехать на юг, но нуждается в наблюдении врача. Он встал.

– Разве вам не о чем со мной поговорить? Сразу уж и бежать? Рассказали бы что-нибудь.

Доктор мило надул губы, представляясь обиженным, а, может быть, он и в самом деле был обижен и не прочь поговорить.

– Посидели бы...

– Довольно городить вздор, – сказал Кателин. – Вас ждут больные. Мне с вами не о чем говорить. Да и какой вы врач? Вы шут. Что вы там про меня назаписывали, не задав мне ни одного вопроса. Что вам про меня наговорили? Откуда вы получили информацию?

– Отовсюду, – хихикнул доктор. – Да идите, идите себе. Это у вас мания. Маниакальный психоз.

Кателин вышел. Вслед ему ворчали больные:

– Без очереди пошел и застрял на два часа. Тары-бары разводит. ..

Он вышел без помехи и вскоре очутился возле своего дома. Уже наступал вечер. Вот как долго он пробыл в этой конторе, где дурачат людей. Он взглянул на справку: Кроме того, что он уже прочел, там было еще какое-то слово, написанное по-латыни.

Кто-то его окликнул. Знакомый голос прозвучал над самым ухом. Он вздрогнул от неожиданности, но тотчас им овладело привычное раздражение и скука: это была все та же Соня, слишком послушная, чтобы ее любить. Они вошли в дом, в его пустую двухкомнатную квартиру, пропахшую нежилым. Лет восемь тому назад здесь умерла мать, но, покинув дом и землю, она, конечно, оставалась подле него, потому что любовь ее и страдание не могли умереть. Они были даны ей навеки.

Соня пошла в кухню ставить чайник, а он принялся за свой чемодан. Растерянность не покидала его. Над каждой укладываемом вещью он долго думал: брать или не брать? Тепло будет или холодно? Какая одежда, какие лекарства ему в тех условиях понадобятся? (без лекарств он уже не мог обходиться и умело их регулировал). В этом доме, в городе этом он не был никогда. Новизна влекла его, Он ждал от этой поездки перемен и счастья, вероятно, для него уже недоступного. Так бывает с каждым до конца его дней.

Вошла Соня с чайником.

– Ты знала, что когда-то я был моряком?

– Нет. Ведь ты ничего мне о себе не рассказываешь. Попьем чаю? – Даже в этом вопросе сквозила неуверенность.

Он усмехнулся:

– Эх ты, хозяйка. Разве ты не знаешь, что женщина должна быть повелительницей?

– Кто как умеет.

Она налила ему чаю. Скромное ее лицо, будничное и мирное, придало ему бодрости, внушило покой. Посмеиваясь он показал ей справку и упомянул о своих злоключениях. Она как-то не реагировала на слово «психиатрический», но беспокоилась за его сердце, и не слишком ли там жарко.

– Ты ж сердечник и возраст все-таки...

Упоминание о возрасте было ему неприятно. Возраст его должен был бы исчисляться только годами, прожитыми на воле. Итак, долой 17. Ему всего 33 года.

– Ехать по-твоему?

– Да, пожалуй. Сейчас не жарко. Завтра я возьму тебе билет. – Потом он рассказал ей о секретарше, санитарах и докторе-весельчаке. Она хохотала до слез:

– Слюной пишет? Ну, фантазер!

________

В полночь Кателин кончил укладываться и присел закурить. Соня ушла, он проводил ее до автобуса. В квартире было пусто и тихо; сравнительно тихо и на улице. Только легковые машины мчались мимо окон с лихим шелестящим свистом. Натертый шинами асфальт блестел, как будто только что прошел дождь.

К стеклам прислонились пыльными листьями обезглавленные прошлой весной тополя. Они росли теперь вширь, протягивая к окнам ветви, длинные, как лапы обезьян с большими, грубыми ладонями .

И вдруг – машина. Белая машина с красным крестом. Неотложная помощь. Она останавливается у их крыльца. Кателин стоит у окна, затаив дыхание. Сейчас выйдут два санитара с носилками и в передней прозвонит звонок – резкий, и нетерпеливый. Они поднимаются на крыльцо, и кто-то третий стоит на углу, и еще один – на другом. Он узнает их. Это все те же двое, только лица их успели обрасти бородой.

– Вы Кателин?

– Нет, – говорит он. – Я не тот, кого вы ищите. Я ни в чем не виноват и не могу перестать писать, но это не болезнь и не безумье. Вот уже скоро мне будет 50 лет, и тридцать из них я пишу. Но, может быть, через два-три года это со мной произойдет Я состарюсь. А другой вины нет у меня. Я и тогда был ни в чем не виноват; меня взяли и продержали 17 лет. Больше этого не может со мной случиться, да и жизнь подходит к концу.... Я, вот видите, собираюсь ехать на юг. Уж собрал чемодан. И справку мне выдали там, у вас...

Санитары садятся.

... – Я верю в Бога и молюсь ему, но это никому не может причинить вред... Я люблю Иисуса, и он любит меня. Я люблю хороших и несчастных людей, животных тоже, но не имею возможности спасти их от постоянно грозящей им гибели. Ну, вот и все...

Он вздыхает.

Санитары встают.

– Нет, постойте. Я еще люблю свободу...

Санитары молча связывают ему руки на спине его же собственным, мокрым, отчего-то полотенцем. Туго, жгутом стягивают они ему руки, и он их перестает чувствовать, немеют кисти. Один из санитаров, повыше, говорит неожиданно тонким голосом:

– Ножки связать или сами пойдете?

Кателин падает, подкошенный веревочной петлей.

……………

В соседях плачет ребенок. На лестнице слышны голоса и шум шагов. Будто несут что-то тяжелое сверху...

Кателин кидается к окну: отъезжает карета. На крыльце стоит соседка, прижимая платок к лицу. Дверь распахнута настежь. Плачет и плачет неугомонный ребенок...

________

Первый сосед по купе – военный. Он в сединах, по-стариковски благороден. Но глуп. Второй что-то юлит. Мал ростом, костюм помят, перебита переносица. Маклер, что ли. С полковником угодлив, с Кателиным – фамильярен.

У Кателина хорошее настроение. Утро доброе и свежее, и все кажется простым. Соня проводила его:

– Пиши...

– Я напишу, и ты приедешь.

Она кивает, лицо у нее некрасивое и грустное. Соня знает: он не напишет, она не приедет. Девять часов. Поезд на полним ходу. Полковника зовут Николай Николаевич, штатский назвался по фамилии:

– Адамов.

Да, он вроде бы маклер. Официально – строитель. Кателин не называет себя. Он лезет на верхнюю полку с книгой, но не читает. Глядит в окно. Маклер тоже смотрит в окно, облокотившись о полку Кателина. Его широкая, короткопалая рука с обкусанными ногтями возле подушки. Противно.

– Женаты?

Кателин молчит.

– Пора, пора, в годах уж, – говорит полковник, дружелюбно улыбаясь.

Маклер смотрит хитро:

– Что так?

Кателин не отвечает.

Маклер подмигивает полковнику. Либо они были уже знакомы, либо быстро сошлись здесь с помощью взглядов, полуулыбок, прищура глаз.

– Так почему ж не женились-то? – допытывается штатский.

Кателин молчит. Говорит полковник:

– Женитьба – дело рискованное. Кошка в мешке.

Он ласково смеется, словно гладит эту кошку, доставшуюся ему в жены.

– А я знаю, – говорит штатский.

Опять обмен улыбками. Теперь полковник щурит глаза.

– Что вы знаете? – отрывисто и грубо спрашивает Кателин.

– Про вас. Все про вас, – хихикает штатский. – Вас это не интересует? Какой вы нелюбопытный.

– Выкладывайте, если желаете, – так же грубо говорит Кателин.

– Вы получили травму. Психическую. На фронте или еще где-нибудь. Что? Не так?

– Да что я вам дался! – Кателин встает и выходит в коридор. Маклер идет за ним. Они курят в тамбуре у окна. Кателину нехорошо. Горчит папироса, поташнивает, слабеют ноги.

– А вы болезненный. Много пришлось пережить?

Маклер заглядывает в лицо. Голос сочувственный.

– Да, да, да, – раздражается Кателин и хочет уйти, но что- то держит его здесь, возле открытого окна. Может быть, это самое окно, может быть, близость двери.

– Вы, право слово, чудак. В поезде не скрытничают. В поезде душу отводят. Удобная позиция. Мы с вами больше не встретимся. А, может быть, встретимся? Вы меня заинтересовали, ей богу. Молчите. Чудак. Даже имени своего не назвали. Отчего бы это?

Разговор ползет, ползет... Кателин не в силах сдерживаться.

– Я реабилитированный. И оставьте. Я таких, как вы, повидал. – Кателин дрожащей рукой вынимает новую папиросу, забыв, что первая еще торчит у него во рту недокуренная.

– Понятно, – многозначительно говорит Адамов. – Я извиняюсь, – в голосе издевательство.

Он уходит, а Кателин все никак не решается вернуться в купе, а когда, наконец, возвращается, застает конец разговора:

– Носятся с ними, носятся, а кто они есть? Враги. Народ злой, испорченный.

– Припугнуть следует, – говорит полковник. Кателин теряет страх и проникается яростью отчаяния:

– Вы что ж замолчали? Выкладывайте, не стесняйтесь, что намерены с нами делать? Куда нас денете? А нас – миллион.

Полковник хмуро отворачивается. Адамов, посмеиваясь льстиво и угрожающе, следит за Кателиным глазами с расколотым зрачком. Вот он выходит из купе и возвращается с теми двумя – санитарами.

– Который? Этот?

Маклер указывает на Кателина коротким пальцем. Лицо полковника становится бабьим. Он брезгливо кривит рот.

– Он, он, он, – санитары подходят к Кателину. Маклер потирает руки:

– Что? Не нравится вам советская власть?

«Боже, как хочется спать. Нельзя ли в другое время? Люди, оставьте меня!»

Кателин крадучись идет по пустому, спящему вагону, хватаясь за стены, бледнея при каждом толчке. В руках у него чемодан. Он сходит на следующей станции, название которой тотчас забывает. Ночь. И где-то близко море. Хорошо, что он здесь, что над ним небо, а не крыша, внизу море, и он один. Он идет по дороге, винтообразно вздымающейся вверх и чувствует себя почти свободным. Кателин думает, что хорошо сделал, сойдя на этой неизвестной станции, расположившейся у подножья гор, будто сползшей сверху, и почти вплотную к морю. Он думал, что дом отдыха, куда он ехал, был тоже своего рода тюрьмой. Он мог быть местом предварительного заключения. Он слышал, что директор – бывший начальник лагеря, сохранивший старые повадки. Рассказывали (не в шутку ли?), будто принимая отдыхающих и распределяя их по комнатам, он отдавал команду:

– Отведите гражданина в камеру № 7.

Он думал, что тюрьма повсюду для таких, как он. Повсюду соглядатаи и подслушивающие. Повсюду сторожа и начальники. И бородатые санитары. Он для них иностранец. У них иная речь, поступки, понятия и чувства. Им никогда друг друга не понять. Они администрируют и вычисляют, тем и сильны. Он же существо бесправное, оттого что не похож на них и в том виновен.

Чувство безопасности, независимости и, как чудо явленной ему удачи, исчезло. Кателин остановился, чтобы перевести дух. Под ногами лежало море, качался невдалеке красный огонь маяка. Дорога вела вверх. Не отдохнуть ли ему здесь? Не выкупаться ли в этом лунном море? Смыть липкую пыль страха, хрустящий на зубах песок разговоров. Он раздевается и медленно входит в воду, теплую и мелкую у берега. Как хорошо. Как безопасно. А Соня в Москве и ходит уже в драповом пальто. Она обременена желаньями и заботами, а он близок к освобождению.

Ему нравится погружаться в воду постепенно, не торопясь.

Он идет, скрестив на груди руки, освобожденный от страхов и забот. Вода ему по колено, до живота, по плечи. Все тело замкнуто водой, а голову он закидывает вверх и смотрит в небо. Небо в блестках звезд вливается в море, исчезает разъединяющая их черта. Вот уже нет дна под ногами, Кателин плывет, широко выбрасывая руки. На берегу сиротливо стоит его коричневый новый чемодан, лежат брошенные на камень брюки. Носками внутрь стоят башмаки – так ходит Чаплин. Так ходят дети, не твердые на ногах.

Кателин плывет теперь на спине. Вода становится холодна, и налетает ветер, предвещая шторм. Кателин потерпел крушение. Погиб его корабль. Но может быть, его еще вынесет на берег судьба или пресвятая Богородица?

Осенний шквал ломает паруса.
Вокруг вода, темнее сердолика.
Ночной угрозой дышат небеса,
И птица Див изнемогла от крика.
Такою смерть приходит к моряку;
Дыша землей и навалившись грудью,
Здесь без надежд. Погаснуть маяку.
И как всегда опаздывают люди.
Ночное небо с морем заодно
И моряку не увидать рассвета,
Вот он плывет, раскинув руки.
Где-то
Подводный колокол. Илистое дно.

Кателин видит гору и дом на ее вершине, но ему до берега не доплыть. В доме том горит огонек: это его миновавшее счастье. Его готовая погаснуть жизнь. Но вот прямо на глазах дом сползает к морю, так же медленно, как он сам погружается в воду, и гаснет огонь... Он скован ледяной стужей моря. Исчез дом, предназначенный ему для спокойного и радостного бытия.

А он идет за свободой. За своей никогда не гаснущей звездой.

Он в последний раз взмахивает руками. Навстречу огромная клокочущая волна. Теперь он вне опасности…

Волна смыла чемодан и брюки. Остались только башмаки, которые стоят по-чаплински или по-детски – носками внутрь.

I–II/IX.1965 г. Москва-Одесса.

ПАМЯТИ МУХИ

В ту предавгустовскую ночь была гроза. Обе форточки в большой комнате, которая была комнатой его жены и одновременно общей гостиной, были настежь. Дождь залил кресло у стола, ветер сорвал со стены портреты бабки и деда. Стекла разбились, дряхлые старинные рамы рассыпались. Дед и бабка остались невредимы, но без этих черных багетовых рам они, казалось, потеряли свою старомодную прелесть и место свое в этой комнате и в доме. Что было с ними делать? Он собрал стекла и кусочки рам, портреты оставил на диване, над которым они висели, прислонил к спинке.

Теперь они будто бы сидели, вернувшись с того света, на этом современном, с низкой спинкой диване. Он подумал, что это, может быть, к беде. Хорошо еще, не разбилось зеркало, висевшее меж окон. Икона, портрет сына его жены и другие вещи остались невредимы. Это было в ночь, когда исчезла кошка.

Здесь жили они вдвоем с весны. Семья на даче. Подчас ему было одиноко и обидно, что он здесь один и его редко навещают, но чаще он был доволен. Так ему лучше работалось. Всякие эти приезды – суетливые и кратковременные – только выводили из колеи. Он о родных не скучал. Самое близкое ему существо – кошка была с ним. Черная и поэтому названная Мухой, она была уже не молода. Девятый год.

Весь этот год Муха болела, и каждая из болезней, казалось, приближала ее к катастрофе. Неблагополучные роды, потом лапа, которую она насквозь проткнула, когда пробиралась по забору, огораживающему «личный» палисадник старухи соседки, обмотанный колючей проволокой. Тогда ее возили на рентген, и докторша ежедневно приезжала с уколами пенициллина. Обкалывали лапу вокруг образовавшегося свища долго и очень больно, но Муха понимала, что ее лечат, и привязалась к докторше. Лапа зажила, Муха гуляла опять и родила двух: один погиб от чумки, другой – любимый Гришка – рос на даче. Ей трудно было расстаться с этим последним ребенком. Она долго любила его.

Потом на нее натравили собаку, а она была уже не так сильна, чтобы защищаться или убегать. Собака покусала ей уши и шею. Тогда она очень близка была к гибели.

Наконец лишаи. Она ходила вся в пятнах, в залысинах, такая безобразная, и все избегали ее.

Соседка набила гвозди по краям своего кухонного стола, чтобы люди, разговаривающие по телефону, на него не облокачивались, а уж если облокотятся, то пронзят себе ладонь или локоть. Муха все-таки вскакивала на этот стол, минуя гвозди. Однажды в отсутствие хозяина, соседка и ее старушки-подружки, надев очки, разглядели ее предательские залысины и в ужасе всплеснула руками:

– Лишай! Может быть, стригущий! Боже мой! От нее надо избавиться!

И в этот момент вернулся хозяин. Он закричал:

– Прочь от моей кошки, – и вырвал ее из рук старух.

– Ваша кошечка нездорова, – сказала одна из них сладким голосом. – По-моему, лишай у нее, лишай! Это опасно!

– Вздор!– Закричал он.– Никаких лишаев!

Он ушел в комнату, бранясь и прижимая к себе Муху. Ее надо было мазать йодом, и он пытался делать это, но не справиться было одному. В те дни, когда приезжала жена, а это бывало редко, они все-таки мазали – и Муха поправилась.

Вскоре было совершено первое покушение. Ночью, когда она гуляла, кто-то ударил ее плетью по спине.

В пять часов утра перепуганный хозяин вышел ее искать. Она ползла к нему на животе, почти умирающая. И снова она поправилась, только выкинула котят, потому что их убили во чреве ее.

Приехала жена. Она сказала хозяину:

– Ее все равно убьют. Будет то же, что с Лизой. Лучше приезжай с ней на дачу, или я сама увезу ее.

Человек надменно отклонил предложение. Он верил в свое всемогущество и в то, что вызывает у соседей уважение и некоторый страх. Казалось, эти люди, презирающие животных и тех, кто им покровительствовал, уважали его привязанность к Мухе. Она прожила здесь восемь лет, горячо любимая, пока старухи не разглядели ее лишаев. Тогда ее решено было убить, и покушение произошло, но снова Муха через некоторое время оправилась.

Муха исчезла в ночь на двадцать восьмое. Когда была буря, когда упали со стен дед и бабушка, когда ему снилось что-то нелепое и позорное; когда жена его видела во сне своих родных и, тоскуя по ним, слышала их голоса. Человек, проснувшись, не нашел ее нигде. Безумный от горя, он кинулся в ветеринарную поликлинику, к врачу, лечившему Муху. Не приносили ли ее туда? Не погибла ли она при облаве?

– Никаких облав не было, – сказала докторша, лечившая Муху, но ему показалось, что она что-то знает. Докторша – теперь она была не просто участковым врачом, но заведующей поликлиникой – посоветовала съездить в морг. Поискать там, где содержатся по три дня кошки, пойманные на улице. Их убивают на четвертый, если никто за ними не придет, и он побывал там. Среди этих маленьких созданий, чья жизнь должна была – мучительно и без вины – прерваться в газовых камерах, были и дети. Смертники находились в тесных, как рамы, ящиках... Зрелище это было нестерпимо всякому, имеющему хоть ничтожную долю сострадания, и он вынес его с трудом. Мухи здесь не оказалось. Не оказалось ее и среди мертвых

Возвращаясь с некоторой надеждой, что она, как прежде это бывало, загулялась, человек увидел возле дома рабочего, роющего траншеи для водопроводных труб. Он видел его и утром, но ни о чем не спросил. Теперь подошел. Рабочий обернулся:

– Черную кошку я зарыл здесь.

И человеку стало страшно. Стало нестерпимо.

– Пока не увижу, не поверю. Отройте.

– Не стану. Честное слово, ни к чему.

Из котельной вышел другой:

– Кошку, что ли? Вон там она зарыта. Сам копай, дед.

Ему дали лопату. Он копал, плача и бранясь, и ему вспомнилось то далекое и одновременно близкое, навсегда прислоненное к нему вплотную прошлое, в котором, вот как теперь, лопатой, тяжело преодолевающей сопротивление земли, он копал могилы...

Бранясь и плача, он копал. На него смотрели рабочие из котельной и тот, кто копал траншею для водопроводных труб. Сначала они смеялись. Потом уговаривали. И наконец, когда яма была с полметра глубины, указали ему место, где действительно была зарыта Муха. Он вынес им денег на пол-литра, и они откопали ее. Копал тот, с которым он говорил прежде. Удивляясь, жалея, негодуя и все же сочувствуя. Если бы захотел, он мог узнать бы, чья же это все-таки рука! Но он не стал расспрашивать, боясь самого себя. Наконец показалась маленькая черная головка...

Держа Муху на руках, человек ушел в дом. Голова ее была прострелена, потускневшая шкурка в земле. Он положил ее на свою постель и сел возле нее на пол, плача... Он пробыл около нее этот день. Плакал и вспоминал все сначала, с тех пор как появилась она у них в доме – маленький черный котенок, пойманный возле помойки.

Когда жена вернулась с дачи, Муха была похоронена и убран беспорядок, но бабушка и дед все еще сидели на диване в обрамлении желтого от старости картона.

Жена плакала о Мухе, о насильственной ее смерти и своем бессилии наказать убийцу. О том, что муж ее потерял самое близкое существо и теперь будет еще более одинок и обособлен. И от страха: она думала, что несчастья еще не кончились, что это только начало, что семья ее будет разбита, а дом – разрушен.

Человек стоял молча, думая о своем незабытом прошлом, где жизнь и смерть равно не имели цены…

31. VII. 1965
Шаламовский сборник. Вып.5. Вологда, Новосибирск: Common place, 2017. С. 221-245.