Варлам Шаламов

Леона Токер

Литература и документ: опыт взаимопрочтения

Слова из тетради Варлама Тихоновича Шаламова за 1971 год: «Со всей ответственностью документа. Но документы вовсе не объективны — всякий документ это чья-то боль, чья-то страсть»[1] — пример свойственного Шаламову сочетания мятежной философской глубины с нервной категоричностью, которая, впрочем, часто сознательно подрывается сюжетами его же рассказов. Не каждый документ горит в руках так, как, по словам Шаламова, горела в его руках стенограмма партийной конференции 1921 года[2]. И все же документ не всегда можно читать как прямой фактический источник — зачастую, как пишет историк Карло Гинзбург, документ — это факт сам по себе[3], а зачастую, как показывает Игаль Хальфин, это продукт, отвечающий на определенный заказ, предвосхищающий определенные нападки[4]. Для того, чтобы понять документ как непрозрачное семиотическое явление, необходимо знать его контекст, в том числе литературный. Нельзя изучать историю ГУЛАГа только по архивным и газетным данным: человеческое значение сухих сведений останется не понятым без помощи мемуарной литературы[5] — это приходится повторять (зачастую безрезультатно) с той поры, когда приоткрылись для историков архивы организаций, управлявших советскими лагерями. Воспоминания бывших лагерников помогают нам перевести бюрократические коды документов на язык человеческой жизни, со всей семантикой угроз. Склоняясь над документами полувековой давности, Лев Разгон объясняет, что значит, например, отсутствие сушильных средств в бараках: люди, работающие в снегу, выходят утром на мороз в мокрой одежде, превращающейся в ледяной панцирь[6]. Пожалуй, можно было бы представить себе логичные последствия невозможности просушить за ночь бушлаты и штаны и без помощи очевидца, но воображению читателя свойственно отпрянуть от подобной расшифровки (это, по-видимому, относилось и к воображению адресатов документа).

Несостоятельность изучения истории ГУЛАГа только на основе «объективных» документов, без привлечения «субъективной» перспективы жертв, связана и с традицией отчетности в советской системе: с некоторыми исключениями (например, в докладах инспекций), данные подгонялись к директивам сверху и к различным нуждам, практическим и политическим, снизу[7]. Лагерная литература много говорит нам о том, какими способами изготовлялась документация[8]. Но и осмыслению лагерной литературы может значительно содействовать — иногда неожиданным образом — архивный документ.

В данной статье будет сделана попытка взаимопрочтения текстов, относящихся к разным хронотопам истории лагерей, но проливающих свет на некоторые общие механизмы отхода от истины. Это рассказ Шаламова «Лида», основное действие которого происходит на Колыме, по-видимому, в 1951 году, и два архивных документа о лагерях Архангельского края в 1929–1930 годах, опубликованных во втором томе семитомной «Истории сталинского ГУЛАГа». Эти два документа избраны для анализа не столько ради фактов, о которых они повествуют, сколь ради их жанровой риторики: предположения их авторов об ожиданиях адресатов влияют и на стилистическое оформление текстов и на их концептуализацию своего свидетельского материала.

Герой рассказа «Лида» Крист, одна из авторских ипостасей[9], находясь уже на спасительной должности фельдшера, готовится к окончанию срока. Зная, что если в справках, которые ему выдадут, будет стоять кровавая литера КРТД, он будет гоним и на воле, он ищет способ предотвратить такой эпилог. «Много ночей не спал Крист, думая о своем скором, неотвратимом освобождении. Он не проклинал, не боялся, Крист искал» (с. 283)[10]. Поиск выхода из положения является основным сюжетом рассказа, но развязка откладывается с помощью двух вставных эпизодов из прошлого. Все три эпизода рассказа связаны и причинно (два прошлых события делают возможным основной сюжет), и тематически — все три посвящены подрыву документации.

Самый ранний из этих эпизодов относится к сороковым годам. Освободилась должность сторожа в углеразведочном лагере Криста, но он ее не просит, зная о спецуказании в его деле — «использовать только на тяжелых физических работах». Узнав об этом, бухгалтер з/к Иван Богданов выкрадывает эту маленькую бумажку из дела и сжигает ее перед глазами Криста — копия, наверно, остается в центре, но кто ее будет искать? Когда освобождается должность лебедчика, Крист ее получает — бригадир сделает вид, что о спецуказании не слыхал.

Крист спасается от доплывания не только отсутствием злодейской бумажки в его деле, но и примером презрения к ней Богданова, его нежеланием фетишизировать официальный документ. Способствует внутреннему освобождению Криста и урок, полученный им от блатного Семенова, от которого он принимает спасительную должность — ведь интеллигент Крист еще и боится не справиться с машиной. Семенов говорит ему:

«Ты — фраер, такой лох, нет спасения. Вы все такие — фраера. Все. Чего ты боишься? Заключенный не должен бояться никаких механизмов. Тут-то и учиться. Ответственности никакой. Нужна только смелость, и все. Берись за рычаги, не держи меня здесь, а то и мой шанс пропадет» (с. 281).

«Заключенный не должен бояться никаких механизмов» — принцип с широким символическим значением. В центре нескольких рассказов Шаламова осуществляется переход з/к от так называемого первичного приспособления (привыкания к законам и порядкам лагерного быта) к так называемому вторичному приспособлению — т. е. к навыкам безнаказного нарушения этих закономерностей: в наиболее жестоких обстоятельствах только так и возможно выжить[11]. Вторичное приспособление это степень внутренней свободы, давно достигнутая блатарем Семеновым и бытовиком Богдановым. Из другого рассказа[12] мы узнаем, что Богданов, рутинно сочинявший лагерную фин. отчетность, по его собственным словам, «работал» еще и осведомителем. Таким образом сбросить некоторые внутренние оковы помогают Кристу нетипичные представители двух враждебных групп — блатных и стукачей.

Второй эпизод происходит за два года до основного действия рассказа. Работая в приемном покое больницы, Крист сам нарушает правила тем, что разрешает госпитализировать совершенно здоровую женщину:

«дежурный врач из заключенных отвел Криста в сторону...
— Тут девушка одна.
— Никаких девушек.
— Подожди. Я сам ее не знаю. Тут вот в чем дело.
Врач зашептал Кристу на ухо грубые и безобразные слова» (стр. 284).

«Никаких девушек» означает отказ предоставлять больничные койки, почти в прямом смысле на вес золота, под гарем для начальства. Но тут, оказывается, дело обстоит наоборот:

«Суть дела была в том, что начальник лагерного учреждения, лагерного отделения, преследует свою секретаршу — бытовичку, конечно. Лагерного мужа этой бытовички давно сгноили на штрафном прииске по приказу начальника. Но жить с начальником девушка не стала. И вот теперь проездом — этап везут мимо — делает попытку лечь в больницу, чтобы ускользнуть от преследования. Из центральной больницы больных не возвращают после выздоровления назад: пошлют в другое место. Может быть, оттуда, куда руки начальника этого не дотянутся.
— Вот что, — сказал Крист. — Ну-ка, давай эту девушку.
— Она здесь. Войди, Лида!
Невысокая белокурая девушка встала перед Кристом и смело встретила его взгляд. Ах, сколько людей прошло в жизни перед глазами Криста. Сколько тысяч глаз понято и разгадано. Крист ошибался редко, очень редко» (с. 284).

Больница призвана спасать жизни, и Лида спасена — от нравственной, если не физической, травмы. Ей удается впоследствии остаться при больнице секретаршей — той самой, которая отстукивает на машинке справки об освобождении персонала из заключенных. По лагерному этикету никакие слова благодарности между ней и Кристом недопустимы, но к ней обращается Крист с необычной просьбой:

«— Слушай, Лида, — ты работаешь в учетной части?
— Да.
— Документы начальник печатает и сам. Но он печатает плохо, портит бланки. Все эти освобождения ты печатаешь?
— Да, — сказала Лида. — Документы всегда печатаю я.
— Скоро ты будешь печатать мои документы.
— Поздравляю... — Лида смахнула невидимую пылинку с халата Криста.
— Будешь печатать старые судимости, там ведь есть такая графа?...
— Да, есть.
— В слове “КРТД” пропусти букву “Т”.
— Я поняла, — сказала Лида.
— Если начальник заметит, когда будет подписывать, — улыбнешься, скажешь, что ошиблась. Испортила бланк...
— Я знаю, что сказать...» (стр. 285–86).

Лазейка срабатывает, и Крист получает сравнительно «чистый» паспорт. Строго говоря, это сфальсифицированный документ, но он же хотя бы частично возмещает гораздо более тяжкие фальсификации, по которым присуждались лагерные сроки. Система заставляла огромное количество людей участвовать в своей лжи — и одновременно вынуждала огромное количество людей совершать самозащитные контр-фальсификации. В лагерной зоне дерзкий обман системы превращался из порока в добродетель — не исключено, что современная коррупция отчасти является наследием этических навыков большой и малых зон.

Многим произведениям фактографической литературы, в том числе и лагерной, присущи сомнения в истинности воспроизведения реальности — достаточно вспомнить тему мелких искажений памяти в рассказе Шаламова «Галина Павловна Зыбалова». Основная проблема состоит в воздействии на читателя — известно, что «Один день Ивана Денисовича» дает несколько искаженное представление о жизни в лагерях, но это представление справедливо для определенного времени и места: искажение происходит из-за особенности читательского воображения распространять картину лагеря Ивана Денисовича на лагерь вообще. Впечатление о типичности этого не смертельного лагеря использовалось автором с целью пробиться в печать: оно несло разные функции в отношении целевого и препятствующего адресата[13]. Однако и составление административного документа принимает во внимание структуру адресации — а также и возможные последствия для составителя.

О своих рассказах Шаламов писал: «Это не проза документа, а проза, выстраданная как документ»[14]. Обратимся сейчас к прозе двух документов, по-разному обнаруживающих влияние конъюнктурной адресации.

В 1929 г. на адрес Калинина поступило анонимное заявление об Архангельских лагерях:

Считаю своим долгом заявить Вам нижеследующее: в Архангельском Отделении УСЕВЛОН ОГПУ находится до 4000 человек заключенных, работающих на лесных разработках. Положение этих заключенных заставило меня писать Вам вот это заявление, думая, что Вам об этом положении неизвестно, ибо если бы об этом знали высшие органы, то ни в коем случае этого допущено не было бы. Из 4000 заключенных почти половина на сегодняшний день босая и голая и в таком состоянии выгоняют на работу, несмотря на заморозки и большой холод. На работу встают в 3 часа ночи, получают 1,1/4 фунта хлеба и завтрак — суп или кашу — и работают до 8–9 часов вечера без всякого на то обеда и отдыха хотя бы в обед. Но это все еще ничего, все это отражается только на производительности труда, и с каждым днем обессиливают сотни рабочих, которые выходят из строя, ибо, работая весь целиком месяц без единого дня отдыха, сталь и та начнет гнуться. Самое основное, о чем я хочу Вам заявить — это о грубом нарушении нашей революционной законности. Избиение заключенных вошло в систему, и даже были случаи избиения на смерть. За то, что рабочий заключенный, выбившись из сил, станет отдохнуть, его сейчас же раздевают до тельного белья, выбирают открытое место и ставят на 3–4 часа, а когда тот, окостенев от холода, упадет, его еще изобьют, и были случаи, когда полумертвого несут на носилках в барак. Все эти заключенные прибыли из Исправдомов два месяца тому назад и до сего времени не были в бане, благодаря чему распространилось заболевание дизентерией, и нет того дня, чтобы два-три человека на тысячу не умерло. Медицинская помощь поставлена из рук вон плохо. Хотя это и преступный мир, но такое отношение администрации грубо нарушает законность и оказывает Советской власти медвежьи услуги, и особенно тогда, когда между рабочих заключенных работают и вольные рабочие, да еще приезжие с разных концов Союза на сезонные работы. Кроме того, Архангельское отделение полно иностранцев, так как здесь громадная погрузка леса на иностранные пароходы. И вот весь этот кошмар проходит на глазах у этих иностранцев, даже были случаи, когда избивали при иностранцах. Характерно отметить, что сам Начальник Северных лагерей БОКША вместо установления кое-какого порядка, занимался рукоприкладством. Весь этот кошмар описать трудно. Я думаю, что т. КАЛИНИН обратит внимание и сделает распоряжение расследовать на месте, чем будет положен конец произволу, творимому администрацией лагерей[15].

Проза этого документа тоже по-своему выстрадана. Методы самозащиты автора прозрачны — это анонимность письма, оформление его не в виде жалобы, а как исполнение долга советского человека, апеллирование к неосведомленности центральных властей (которые бы таких безобразий не допустили) и упоминание о присутствии в районе иностранцев, перед которыми нельзя, мол, себя порочить. И действительно, письмо почти подействовало — в Архангельскую область была выслана комиссия под председательством В. Д. Фельдмана. Отчет этой комиссии «выстрадан» в ином смысле нежели анонимное письмо: он уже является продуктом, отвечающим на официальный заказ и переводящим наблюдения в соответствующий дискурс — по правилам, часть которых он сам помогает создавать, как бы строя под собой, во время плаванья, собственную ладью.

Глава комиссии парирует самые тяжкие из показаний анонима на том основании, что в письме отсутствуют конкретные зацепки для верификации: в письме нет «ни одного конкретного факта (где, когда и т. д.)», но эта же не-специфичность письма (присущая, по понятным причинам, и большинству лагерных мемуаров, написанных до 1956-го года) дает повод для того, чтобы «приступить к обследованию положения заключенных (осмотру их быта, опросу и т. д.)»[16]. Отчет представляет собой замечательную смесь правды, полуправды и политической корректности. В. Д. Фельдман начинает описание не с «типичного» лагеря, а с такого, который он считает худшим — давая понять, что в среднем положение не так ужасно. Однако состояние заключенных в этом лагере описано с нотами сочувствия: «Полураздетые, желтые, измученные, много больных и инвалидов. Свирепствует дизентерия, и лесобиржа No 23 — 234 чел. — целиком занята этими больными, которых по заболевании с лесобиржи No 19 отправляют туда. Смертность от дизентерии близка к максимальной (максимум считается 22 % — здесь 16 %). В настоящее время эпидемия стабилизовалась, но не падает. Жалобы на грубое обращение и подчас побои дневальных, десятников, младшего надзора. На администрацию жалоб нет»[17].

Капля правды просачивается в текст: «Полураздетые, желтые, измученные» — интересно, что подлежащее отсутствует — кому сочувствует эта строка, написанная то ли самим Фельдманом, то ли его помощником? Что выдает она? Хватило ли ее для того, чтобы автор стал меченным? Фельдмана расстреляли в 1937-м, по другим, разумеется, обвинениям.

Пока что комиссии явно не хочется придираться к лагерному начальству. Отчет приводит как бы объективные причины тяжелого положения в лагерях: несколько лагерей были учреждены одновременно, а не распространялись постепенно из одного опытного центра. Поведение заключенных в свою очередь невообразимо (пример: заключенный вогнал кол в зад лошади, чтобы остановить работу, — вполне типичное действие блатных). Вывод: режим заключенных не должен быть обусловлен только экономическими соображениями — надо установить отчетный распорядок во избежание произвола. Это предложение, вполне в духе начала и середины тридцатых годов, тоже могло привести к расстрелу в 1937. Но до 1937 было еще далеко, а в 1930 еще было обычным предполагать, что стремление облегчить участь заключенных — не такой уж порок. И все же меры самосохранения приняты. Автор доклада использует по крайней мере четыре приема самозащиты: (1) политически корректный первый (как бы основной или ритуальный) вывод из наблюдений: «Считаю, что никакой злостной системы грубого обращения с заключенными и их избиений нет»[18] — значит, случаи злоупотреблений есть (и вместе с тем есть попытка выгородить командира Бокшу, которого аноним назвал по имени), но нет, мол, системы; (2) отрицание возможности подтвердить жалобы анонима на издевательства на конкретных примерах — т. е. использование самомаскировки анонима; (3) подыгрывание местному начальству, отрицающему факты, упомянутые в анонимном заявлении, путем ссылки на эту информацию как на «слухи»: «У Аустрина имеются такие же общие сведения, вернее слухи, что и в заявлении, опять же без указаний конкретных фактов». Уполномоченный НКВД Аустрин имплицитно критикуется за отрыв от лагерей и невмешательство «в эту сторону жизни Севкрая. Тов. Аустрин жаловался нам, что информация о лагерях у секретаря крайкома поставлена лучше, чем у него» — однако ему тем же дается и алиби; (4) отвод критики и от «сведущего» секретаря крайкома с помощью стратегической формулировки: «Секретарь крайкома в беседе с нами заявил, что сведения о грубостях и непорядках в лагерях и он имеет, но считает их несущественными и нисколько для лагерной жизни нехарактерными»[19]. Неважно, что живые люди страдали от «грубостей и непорядков» (официальный эвфемизм) — раз они нехарактерны, то они и несущественны. Впечатление о «нехарактерности» непорядков впоследствии риторически закрепляется переходом от описания худших лагерей к более благоустроенным — в отрыве от проблемы произвола начальства.

Замечание о нехарактерности «непорядков» связано с позицией, качественно отличающейся от викторианского социологического принципа, по которому “If the abuses reach a certain pitch, they must be remedied” — «Если непорядки достигают определенного уровня, с ними надо бороться». Принцип англичанина-мудреца был основан на статистическом изучении общественных явлений, и, несмотря на всю его черствость по отношению к страданиям отдельных личностей, он связывал приоритеты государственного или законодательного вмешательства с профессиональным сбором данных. В сталинском дискурсе утверждения о характерности или нехарактерности явлений опирались не на сериальность или статистику, а на идеологически обоснованное «распознавание» тенденций. В этом отношении доклад Фельдмана предвосхищает победу соцреализма — из него следует, что курс, взятый лагерной системой, правилен и не приводит к катастрофическим бесчинствам, но что имеет смысл пересмотреть и рационализировать отдельные методы работы. Например, личный состав надзора и дневальных лучше набирать из «осужденных чекистов, знакомых с нашей дисциплиной и все-таки людей более надежных», как на Соловках и на Вишере, чем из заключенных, а то «Надзор сам по себе ненадежен — сам глядит как бы убежать. Надзиратели бьют заключенных, заключенные бьют надзирателей»[20]. Лагерная литература говорит нам, что и на Соловках всякое бывало, и что «заключенные», из которых состояла низшая лагерная администрация, были в основном блатными «друзьями народа», о чем в данном документе говорить было бы политически неправильно, хотя случай с лошадью весьма показателен — и здесь истина прорывается в доклад сквозь риторические заслоны.

Однако тенденция отождествления «истинного положения вещей» с «характерными явлениями» не придумана автором доклада. Она явно отражает ожидания и оценочные навыки читателя — не только непосредственного адресата в ОГПУ, но и современного докладчику (и известного по себе самому) широкого читателя. Ведь и лучшая лагерная литература обнаруживает явное понимание того, что читатель привык видеть правду только, или в основном, в типичном. Сила «Ивана Денисовича» в иллюзии типичности, сила романа «В круге первом» в фоне типичности, стоящем за исключительностью шарашки. Сюжеты рассказов Шаламова сочетают типичные, серийные явления — доплывание на общих работах, возможность выжить на более легком труде, переход от первичного ко вторичному приспособлению, черствость администрации, коварство и жестокость блатных — с явлениями из ряда вон выходящими. Сознательная опечатка машинистки, обычно верно штампующей справки с грозной литерой, принадлежит второй группе событий. Удачи лагерника, в последнюю минуту спасенного от расстрела («Заговор юристов») или посланного на день работы в пекарню («Хлеб»), и наоборот, произвол начлага, разбивающего котелки доходяг («Посылка»), и садизм блатных, которые доводят жену «фраера» до самоубийтва («Боль»), явления не столько типичные, сколько показательные — только за лагерной зоной могли человеческие отношения принять именно такие формы; только в обстоятельствах, сложившихся в лагерях, могли происходить именно такие не ежедневные, но показательные истории. Правда о системе выражается не только в характерных серийных явлениях, но и в редких, нетипичных случаях, которые стали мыслимыми и возможными в данной системе — не только в прямых результатах, но и в побочных явлениях.

Итак, если воспоминания выживших в лагерях дают нам ключи к семиотике межадминистративного документа тоталитарной системы, выявляя то, что в нем замалчивается или подменивается, то и сам документ, с его наивностью риторических сочетаний «характерного» и «показательного», указывает на читательское ожидание — типологически и парадоксально подобное тому, на которое и рассчитывала лагерная литература. Профессионально выдержанное, продуманное, или же творчески интуитивное равновесие между «характерным» и «показательным» в большой мере объясняет статус золотого фонда лагерной литературы шестидесятых годов — повествований, на которые равняются и с которыми спорят более поздние голоса.

Благодарю профессора Майкла Париша (Michael Parrish, University of Indiana at Bloomington), за помощь с материалами для данной статьи. Английский вариант статьи, “Literary Texts and Archival Documents: Between Elision and Allusion”, вышел в eжегоднике Gulag Studies 2-3 (2009–2010): 55-67. Более ранний французский вариант, “Textes littéraires et documents d’archives, entre elision et allusion”, вышел в сборнике Le Goulag en heritage: Pour une anthropologie de la trace”, под редакцией Elisabeth Anstett et Luba Jurgenson (Paris: Pétra, 2009), стр. 89-99.
Варлам Шаламов в контексте мировой литературы и советской истории. Сборник трудов международной научной конференции. Сост. и ред. С.М.Соловьев. М.: Литера. 2013. С. С.103-110.

Примечания

  • 1. Шаламов В.Т. Новая книга: Воспоминания, записные книжки, переписка, следственные дела/под ред. И. П. Сиротинской. М., 2004. С. 341.
  • 2. Там же, стр. 852.
  • 3. Carlo Ginzburg, “Just One Witness”. В кн. Saul Friedlander, ed. Probing the Limits of Representation: Nazism and the “Final Solution” (Cambridge, MA: Harvard University Press, 1992), стр. 82-96.
  • 4. См. “Poetics in the Archives: The Quest for ‘True’ Bolshevik Documents”, Jahrbücher für Geschichte Osteuropas 1(2003), стр. 84-89.
  • 5. См. Также Anne Appelbaum, Gulag: A History (New York: Doubleday, 2003), стр. 578-586; Oleg V. Khlevniuk, The History of the Gulag: From Collectivization to the Great Terror. Transl. Vadim A. Staklo. Ed. David J. Norlander (New Haven: Yale University Press, 2004), pp. 2-3; Верт Н. Введение // История сталинского ГУЛАГа: Массовые репрессии в СССР. Конец 1920-х — первая половина 1950-х годов М.: РОССПЭН, 2004. Т. 1. С. 81. Подобная проблема существовала и в изучении Холокоста под влиянием основополагающего труда Рауля Гильберга (Raul Hilberg, The Destruction of European Jews, 1961), основанного исключительно на немецких официальных источниках и архивных документах; в последние десятилетия историки Холокоста, в особенности Кристофер Браунинг и Сол Фридлендер, разработали способы триангуляции такой информации с нарративами жертв. О начале этого развития в историографии Холокоста см. Annette Wieviorka, Era of the Witness, trans. Jared Stark (Ithaca: Cornell University Press, 2006).
  • 6. Разгон Л. Плен в своем отечестве. М.: Книжный сад, 1994. С. 23-24.
  • 7. В этом отношении нацистские документы более надежны, что оправдывает методологию Гильберга. Но были и исключения — см. Dalia Ofer, “Another Glance through the Historian’s Lens: Testimonies in the Study of Health and Medicine in the Ghetto”, Poetics Today 27/3 (2006): 331-52.
  • 8. Разгон, к примеру, открыто рассказывает о том, как по поручению начальства он сочинял безобидные истории болезни умерших доходяг (Разгон Л. Плен в своем отечестве. С. 14).
  • 9. О связи героев рассказов Шаламова, написанных от третьего лица — Криста, Андреева, Голубева, Мерзлякова и других — с авторским «я», см. Luba Jurgenson, L’expérience concentrationnaire est-elle indiscible? (Paris: Éditions du Rocher, 2003), стр. 278-296.
  • 10. Страницы рассказа указаны по первому тому четырехтомного издания сочинений Шаламова: Шаламов В. Т. Собр. соч. в 4 т. М.: Художественная литература: Вагриус, 1998.
  • 11. О вторичном приспособлении см. Erving Goffman, Asylums: Essays on the Social Situation of Mental Patients and Other Inmates (Garden City, N. Y.: Doubleday, 1961), стр. 188-193 и Terrence Des Pres, The Survivor: An Anatomy of Life in the Death Camps (New York: Pocket Books, 1977 [1976]), стр. 114-132.
  • 12. Шаламов В. Т. Собр. соч. в 4 т. Т. 2, стр. 371-377.
  • 13. См. Леона Токер, «Лагерная литература и ее читатель», Slavic Almanach: The South African Yearbook for Slavic, Central and East European Studies 8 (2002): 119-134.
  • 14. Шаламов В.Т. Несколько моих жизней: Проза поэзия, эссе. Под ред. И.П. Сиротинской. М.: Республика, 1996. С. 433. Подробнее о поэтике Шаламова в кн. L. Toker, Return from the Archipelago: Narratives of Gulag Survivors (Bloomington: Indiana University Press, 2000), гл. 6. О распределении тематики между строго мемуарными и фикционализированными повествованиями Шаламова, см. L. Toker, “Testimony and Doubt: Varlam Shalamov’s ‘How It Began’ and ‘Handwriting’”, в кн. Real Stories: Imagined Realities: Fictionality and Non- fictionality in Literary Constructs and Historical Contexts, ed. Markku Lehtimäki, Simo Leisti and Marja Rytkönen. Tampere: Tampere University Press, 2007, стр. 51-67.
  • 15. История сталинского ГУЛАГа. Т. 2, стр. 70.
  • 16. Там же, стр. 71.
  • 17. Там же, стр. 71-72.
  • 18. Там же, стр. 75.
  • 19. Там же, стр. 71 (курсив мой — Л. Т.).
  • 20. Там же, стр. 72.