Варлам Шаламов

Роберт Чандлер

«Колымой он проверяет культуру»: Шаламов как поэт

1.

Заглавие взято мной у Наума Лейдермана[1], который в своей статье «…В метельный, леденящий век» написал:

«У Шаламова Колыма — это бесспорная и окончательная мера всего и вся. Даже когда он не пишет о Колыме, он всё равно пишет Колымой. <…> В своих “Колымских рассказах” он, в сущности, сталкивает Колыму и культуру: Колымой он проверяет культуру, но и Колыму он проверяет культурой»[2].

Я собираюсь проиллюстрировать здесь это глубокое наблюдение, применив, однако, тезис Лейдермана не к прозе Шаламова, а к его поэзии.

Сначала надо отметить, что Шаламов очень глубоко знал русскую и мировую литературу и продолжал расширять свои знания даже после второго ареста в 1937-м году. Из рассказа «Лучшая похвала» мы узнаем, что в Бутырке Шаламов слышал, как бывший эмигрант вслух читает недавние стихи Ходасевича и Цветаевой [2; 279‒291]. В рассказе «Афинские ночи» Шаламов описывает, как уже в конце своего пребывания на Колыме, уже работая фельдшером, он встречался с двумя коллегами, которые тоже любили поэзию. Вместе, помогая друг другу, когда памяти не хватало, они составляли устную антологию русской поэзии. Вкладом Шаламова были

«… Блок, Пастернак, Анненский, Хлебников, Северянин, Каменский, Белый, Есенин, Тихонов, Ходасевич, Бунин. Из классиков: Тютчев, Баратынский, Пушкин, Лермонтов…».

Вкладом его коллеги Добровольского —

«Ахматова, Пастернак — до последних новинок тогдашнего “самиздата”. <…> Первый ташкентский вариант будущей “Поэмы без героя” был прочтен тоже Добровольским».

«Колымские тетради» включают, конечно, любовную лирику и стихи о природе, но их можно считать и комментарием ко всей мировой поэзии. Шаламов населяет свою Колыму персонажами из истории и литературы. Иногда он это делает явно, как в «Переводе с английского», который начинается со слов: «В староверском дому я читаю Шекспира». Иногда же это получается у него как бы косвенно, как будто помимо воли. Одно из стихотворений, например, начинается декларацией полной изоляции от человечества:

Все людское — мимо, мимо.
Все, что было, — было зря.
Здесь едино, неделимо
Птичье пенье и заря. [3; 156]

Но кончается оно аллюзией к старообрядцам-самосожженцам:

Мотыльки-самосожженцы
В костровом горят огне.

От русской истории, кажется, никуда и никогда нельзя убежать.

2.

Самое первое стихотворение в «Колымских тетрадях», как и самый первый из «Колымских рассказов», — это своего рода предисловие. Шаламов сравнивает свои стихи с дикими зверями, которые выросли в гранитной клетке. Хотя они «не хвастаются предками», но во втором стихотворении, как и во втором рассказе, Шаламов вызывает тень Пушкина. Следующие строки представляют собой явную аллюзию к пушкинскому «Эху»:

И только эхо с дальних гор
Звучит в ушах,
И полной грудью мне легко
Опять дышать. [3; 7‒8]

Второй из «Колымских рассказов», «На представку», начинается с не менее явной «пушкинской» аллюзии к «Пиковой даме»: «Играли в карты у коногона Наумова». В обоих случаях там, где у Пушкина метафора или какая-то нота романтизма, Шаламов просто описывает свой реальный быт. Подобный прием он употребляет много раз и в последующих стихах и рассказах. После обращения к Пушкину Шаламов переходит к теме шаманства, то есть к самому древнему источнику поэзии и искусства вообще. Уже в третьем стихотворении первой тетради Шаламов предлагает построить «мостик из стихов» к облакам[3]. Эту тему он трактует особенно сжато и памятно в следующем шедевре:

Я жив не единым хлебом,
А утром, на холодке,
Кусочек сухого неба
Размачиваю в реке. [3; 262]

Я пока не понимаю принципов, по которым Шаламов строил свои шесть тетрадей. Порядок самых первых стихотворений мне ясен, но потом разобраться становится труднее. Поэтому я буду касаться здесь отдельно каждого из авторов, к которым обращается Шаламов, в хронологическом порядке, а не придерживаться последовательности самих тетрадей.

После шаманства Шаламов в «Колымских тетрадях» развивает тему эпоса. В стихотворении «Гомер» [3; 262‒265] античный поэт представляется ему в облике старого певца-оборванца; на мой взгляд, это относительно прямолинейное стихотворение, не из самых интересных. «Ронсеваль» представляет собой более тонкий пример шаламовского обращения к эпосу [3; 37‒38]:

И звуки Роландова рога
В недетской, ночной тишине
Сквозь лес показали дорогу
И Карлу, и, может быть, мне.

Пришел я в ущелья такие,
Круты, и скользки, и узки,
Где молча погибли лихие
Рыцарские полки.

Я видел разбитый не в битве,
О камень разломанный меч —
Свидетель забытых событий,
Что вызвались горы стеречь.

Здесь речь идет не только о полках Роланда, которые погибли в Пиренеях, но и о тех, что погибали на колымских приисках. И сам Шаламов, как мы понимаем из этих строк, попал на Колыму именно оттого, что слушал звуки Роландова рога, то есть по-старомодному верил в честность и храбрость. Это — важное исповедальное стихотворение. По свидетельству И.П. Сиротинской, цветаевский «Роландов рог» был среди любимых стихотворений Шаламова[4].

3.

Ключевой фигурой и для любимых Шаламовым акмеистов, и для многих мемуаристов, писавших о ГУЛАГе и Холокосте, был Данте. Некоторые из них, кстати, отмечали, что дантовский ад, в отличие от череды преисподних ХХ века, — образ высшей справедливости. Шаламов упоминает Данте несколько раз. Самое оригинальное из стихотворений, посвященных ему — и одно из тех, которыми сам Шаламов больше всего гордился, — «Инструмент» [3; 143‒144].

До чего же примитивен
Инструмент нехитрый наш:
Десть бумаги в десять гривен,
Торопливый карандаш —

Вот и все, что людям нужно,
Чтобы выстроить любой
Замок, истинно воздушный,
Над житейскою судьбой.

Все, что Данту было надо
Для постройки тех ворот,
Что ведут к воронке ада,
Упирающейся в лед.

Примечательно, что Шаламов подчеркивает не параллель между Колымой и дантовским адом и не масштаб своих страданий, а то, что он, как и сам Данте, — поэт и строитель. Анализируя это, можно понять, какую серьезную и масштабную цель Шаламов ставил перед собой в поэзии.

4.

Особое место в «Колымских тетрадях» занимают старообрядцы. Как и эсеры в «Колымских рассказах», они являются для Шаламова образцом храбрости и непоколебимости. «Аввакум в Пустозерске», сжатый переклад «Жития» протопопа, можно назвать поэмой [3; 183]. Аввакум упоминается и в следующем знаменитом четверостишии:

Всё те же снега Аввакумова века.
Всё та же раскольничья злая тайга,
Где днём и с огнём не найдёшь человека,
Не то чтобы друга, а даже врага.

Есть у Шаламова стихи и про стрелецкую казнь. А самое интересное, на мой взгляд, стихотворение на старообрядческую тему — «Боярыня Морозова». К Аввакуму Шаламов относится крайне почтительно, и от этого его поэма явно теряет, звуча немного монотонно. А в стихах про Феодосию Морозову есть и нота тонкой критики [3; 78]:

Не любовь, а бешеная ярость
Водит к правде Божию рабу.

Последнее четверостишие особенно запоминается:

… Так вот и рождаются святые,
Ненавидя жарче, чем любя,
Ледяные волосы сухие
Пальцами сухими теребя.

Шаламов, вероятно, здесь улавливает свое существенное сходство со знаменитой раскольницей — ту же гордость и непоколебимость. Эти стихи, как и стихи о Роланде, можно считать тайной исповедью. Однако вполне возможно, что у Шаламова не было намерения критиковать Морозову и что он считает степень ее (и своей собственной) ненависти вполне оправданной. Тем не менее вряд ли он мог не отдавать себе отчета в том, что люди, ненавидящие зло жарче, чем они любят добро, находятся в опасном, с нравственной точки зрения, положении.

5.

Шаламов посвятил много стихов Пастернаку. Об их взаимоотношениях написано достаточно. Сам Шаламов пишет про стихи старшего поэта:

И я шептал их, как молитвы,
Их почитал живой водой,
И образком, хранящим в битве,
И путеводною звездой. [3; 74]

Здесь я скажу только, что можно, конечно, найти сходство между стихами Пастернака и Шаламова, особенно между их стихами о природе, но было бы ошибочно считать Шаламова подражателем Пастернака. Следующее приводимое мною стихотворение написано на одну из пастернаковских тем, и мы знаем, что оно нравилось самому Пастернаку[5]. Однако Шаламову более, чем его «поэтическому идеалу», свойствен тон легкой иронии…

Сыплет снег и днем и ночью.
Это, верно, строгий бог
Старых рукописей клочья
Выметает за порог.

Все, в чем он разочарован —
Ворох песен и стихов, —
Увлечен работой новой,
Он сметает с облаков. [3; 22]

Эти строки с уверенностью можно поставить в один ряд с лучшими пастернаковскими, да и блоковскими, произведениями о снегах и метелях. Здесь все на месте. Как ветер и снег, звук “о” повторяется без конца. Стихи передают и строгость, и беспечное веселье настоящего художника.

6.

Среди поэтов, которых Шаламов внес в антологию, описанную им в «Афинских ночах», есть и Блок, и Анненский. Самые великие шаламовские стихи, на мой взгляд, те, в которых он перерабатывает темы символистов. Они, в частности, сомневались, в реальности мира в общепринятом смысле. И Шаламов тоже начинает в ней сомневаться, но из-за других, более реальных причин:

Память скрыла столько зла
Без числа и меры.
Всю-то жизнь лгала, лгала.
Нет ей больше веры.

Может, нет ни городов,
Ни садов зеленых,
И жива лишь сила льдов
И морей соленых.

Может, мир — одни снега,
Звездная дорога.
Может, мир — одна тайга В пониманье Бога[6]. [3; 54]

В следующем шедевре, с таким же успехом, как и сам Анненский, Шаламов показывает, что он владеет способностью, присущей только великим поэтам, — умением наполнять самые незначительные слова глубочайшим чувством и смыслом:

Так вот и хожу −
На вершок от смерти.
Жизнь свою ношу
В синеньком конверте.
То письмо давно,
С осени, готово.
В нём всего одно
Маленькое слово.

Может, потому
И не умираю,
Что тому письму
Адреса не знаю[7].

Что это за «маленькое слово» — для читателя остается тайной. Мне самому долго казалось, что это слово что-то вроде «Хватит!» и что письмо адресовано Богу, но не исключено, что оно — тот самый всеобъемлющий Логос, то самое слово, которое Осип Мандельштам «хотел сказать», но «позабыл».

7.

Проза Шаламова настолько важна с исторической точки зрения, а темы ее настолько горьки, что причисление Шаламова к рядам «чистых художников» может показаться странным, если не кощунственным. Тем не менее у него немало стихов, где он, акмеисты, как Блок или Анненский, глубоко размышляет о самой природе поэзии. Пример тому — «Лиловый мед» [3; 173]:

Упадет моя тоска,
Как шиповник спелый,
С тонкой веточки стиха,
Чуть заледенелой.

На хрустальный, жесткий снег
Брызнут капли сока,
Улыбнется человек,
Путник одинокий.

И, мешая грязный пот
С чистотой слезинки,
Осторожно соберет
Крашеные льдинки.

Он сосет лиловый мед
Этой терпкой сласти,
И кривит иссохший рот:
Судорога счастья.

Здесь надо особенно обратить внимание на то, как Шаламов пользуется гласными. В первых восьми строках нет ни единого слога, где ударение падало бы на гласную “и”. В третьем четверостишии “и” появляется чаще. А в одной только предпоследней строке “и” употребляется пять раз. Нельзя прочитать вслух эту строку, не искривив губ, не «скривляя рта» — по Шаламову. Такое совершенное единство смыслового и физиологического начал в поэзии встречается редко.

8.

В третьем стихотворении из первой тетради — мы его уже рассматривали — Шаламов пишет:

Не суди нас слишком строго.
Лучше милостивым будь.
Мы найдем свою дорогу,
Нашу узкую тропу.

По скалам за кабаргою
Выйдем выше облаков.
Облака — подать рукою,
Нужен мостик из стихов.

Рассказ «По снегу», открывающий «Колымские рассказы», начинается так: «Как топчут дорогу по снежной целине?» И в приведенном мною стихотворении, и в рассказе «По снегу» речь идет о том, как находить или протаптывать дорогу.

Шаламов — великий, своеобразный и многогранный художник. В поэзии, как и в прозе, он нашел свою собственную, уникальную дорогу.

Роберт Чандлер, Лондон, 2013, с благодарностью Борису Дралюку и Ирине Машинской за тонкое редактирование.

Закон сопротивления распаду. Особенности прозы и поэзии Варлама Шаламова и их восприятие в начале XXI века. Сборник научных трудов. Сост.: Лукаш Бабка, Сергей Соловьёв, Валерий Есипов, Ян Махонин. Прага-Москва, 2017. С. 13-21.

Примечания

  • 1. Лейдерман, Наум Лазаревич (1939–2010) — российский филолог, литературовед. С 1985 г. работал заведующим кафедрой советской литературы Свердловского государственного педагогического института (ныне — Уральский государственный педагогический университет), затем — заведующим кафедрой современной русской литературы. С начала 1960-х гг. регулярно печатался в журнале «Урал».
  • 2. Лейдерман Н., «В метельный леденящий век…» (О «Колымских рассказах» В.Шаламова) // Урал. 1991. № 3. — [Электронный ресурс]: http://shalamov.ru/research/159/
  • 3. Эта тема ярко звучит и в более позднем стихотворении «Я выходил на чистый воздух» (1957 г.) [3; 340].
  • 4. Сиротинская И., «Долгие, долгие годы бесед». [Электронный ресурс]: http://shalamov.ru/memory/37/1.html
  • 5. Об этом известно из авторского комментария к стихотворению «Сыплет снег и днем и ночью…» [3; 445].
  • 6. Следует заметить, что Шаламов всегда писал слово «бог» с маленькой буквы, что соответствовало не только правилам советской орфографии, но и его атеистическим взглядам. Механический переход на написание слова «бог» с большой буквы в новейших публикациях стихов Шаламова, сделанный издательствами и оставленный без каких-либо комментариев, значительно примитивизировал их художественно-философское содержание и образ лирического героя, а читателей и некоторых исследователей привел к серьезным заблуждениям на этот счет. (Прим. ред.)
  • 7. Шаламов В., «Так вот и хожу…» // Там же. С. 145.