Варлам Шаламов

Валерий Петроченков

В поисках архетипа

Современное литературоведение, не упуская из виду достижений структурального анализа, уже более не пренебрегает иными подходами, коль скоро они способствуют выяснению тех сторон текста и миросозерцания его создателя, которые помогают понять скрытые мотивации автора и автономно развивающееся бытование текста как феномена сознания. Синкретический, синтезирующий подход особенно необходим в тех случаях, когда между замыслом автора и его воплощением возникают диалогические отношения, становящиеся в перспективе времени многовалентными, отметающими одно единственное толкование; когда в диалог автора и текста вступает читательская интерпретация как постоянно меняющийся параметр.

Каждый значительный художник, вольно или невольно, пытается опереться на тот или иной тип архетипического сознания и тем самым продлить и расширить пределы своей физической и творческой жизни, стать частью национальной и вненациональной идеи.

«Исследователю необходимо считаться с наличием метафизического аспекта биографии художника, используя для его характеристики философски обоснованные представления о ядре человеческой личности»[1].

Биография Шаламова, отчасти написанная им самим и отчасти проецируемая на описанный в «Колымских рассказах» лагерный опыт рассказчика и замкнутая в хронологические рамки эпохи, дает упрощенную картину духовных борений писателя. Ореол исповедника и страдальца за не поддающееся подсчету истинное число жертв советской системы затмевает картину непрекращающейся с ранней молодости внутренней борьбы, поисков истины, морального императива и, в конечном счете, надматериальной субстанции бытия, его абсолюта.

О Шаламове-философе пока сказано очень мало. Но именно его философское сознание открывает путь к приближению к метафизической стороне его биографии, что в свою очередь может способствовать глубинному прочтению шаламовских текстов.

Фактологическая насыщенность «Колымских рассказов», их почти конспективная спрессованность наводят на мысль об исчерпанности их смысла содержанием. Наивная тенденция смешивать повествовательное и историческое время жестко относит их к определенной эпохе, и таким образом они часто рассматриваются как некая иллюстрация к известным событиям.

Попытки свести рассказы Шаламова к очерку, а затем — к документу ради построения биографии, соответствующей взглядам исследователя, приравнивание художественного текста к факту, повествователя — к автору, притчи — к прописным истинам, выравнивание противоречий в высказываниях и поступках, — ведет не только к упрощению сложного, зачастую ускользающего от окончательных выводов материала.

Авторские манифесты, все то, что автор декларирует как свою творческую задачу, лишь частично совпадают с конечным продуктом творчества, а иногда ему противоречат. Художественный текст самодостаточен, автономен, прочтение его, особенно в случае Шаламова, требует интеллектуальных и нравственных усилий.

Трудности восприятия текстов и духовного подвига Шаламова усложняются и тем, что, в соответствии со вкусами и обстоятельствами своего времени, он то декларирует, то постулирует определенные положения, как бы не доверяя читателю, боясь, что тот собьется с единственно правильного пути, не замечая, как противоречит самому себе. Он наивно, почти по-юношески боится обвинений в том, с чем на самом деле не согласен. Ему страшно, что его поступки и мысли могут быть опошлены. Он не готов к публичному обсуждению личностных мотивов. Любые попытки использовать сокровенное в тактических целях воспринимаются им как измена самому себе. Можно сказать, что Шаламов родился максималистом. Максималистом он прожил всю жизнь. Максимализм — краеугольный камень его мировосприятия и самостроительства.

Не поэтому ли для прояснения путей формирования своего самосознания Шаламов выбирает фигуру мятежного протопопа Аввакума, создателя автожития — первого русского романиста и первого русского политического зэка. Таким образом писатель может вернуться к истокам своего пожизненного спора с отцом — вологодским священником новой формации[2].

Шаламов не раз, как бы оправдываясь, повторял, что лишен религиозного чувства. Мистическое переживание сакрального было ему не дано. Не дано оно было и его отцу — священнику-прагматисту, в конечном счете, несмотря на все сложности их отношений, пожизненному учителю своего сына. Но несомненно и другое — свойственное Шаламову напряженное переживание непостижимой сложности бытия. Это тот тип сознания, который затрагивает многие области нравственной истории, богословия, религиозной философии, религиозного визионерства.

В этом Шаламов был для своего времени не одинок. Можно сослаться на духовный опыт одного из великих ученых двадцатого века, Владимира Ивановича Вернадского, который, будучи равнодушен к обрядовой и мистической стороне религии, в триаде — наука, философия, религия — отводил последней ведущее место[3].

Частотность аллюзий на христианскую символику и евангельские тексты в поэзии Шаламова чрезвычайно высока и может быть сравнима разве что с подобным явлением в стихах Есенина и Клюева. «Шаламов был настоящим поэтом, переработка жизненных впечатлений, биографического материала, необходимого для лирического поэта, осуществляется достаточно сложным образом» — напоминал знавший его Вячеслав Всеволодович Иванов[4].

Фигура протопопа Аввакума неоднократно привлекала внимание русских писателей. Для некоторых их них обращение к судьбе вождя старообрядчества было попыткой проверки на прочность своего душевного и духовного опыта. Но Шаламов единственный, кто выбрал протопопа Аввакума своим архетипом и в определенном смысле — двойником.

Любопытно, что выдающийся русский поэт, «открытый» сравнительно недавно, Сергей Владимирович Петров (1911‒1988), почти ровесник Шаламова, в 1960 году написал стихотворение с тем же названием и так же от лица протопопа Аввакума[5].

Личность протопопа Аввакума занимала Шаламова в течение длительного времени. Своего рода подступом к этой теме можно рассматривать четверостишие, написанное за пять лет до создания поэмы «Аввакум в Пустозерске»:

Все те же снега Аввакумова века.
Все та же раскольничья злая тайга,
Где днем и с огнем не найдешь человека,
Не то чтобы друга, а даже врага.

Стихотворение (маленькая поэма) «Аввакум в Пустозерске» впервые было опубликовано в книге стихотворений Шаламова «Дорога и судьба» со значительными сокращениями и многозначительными разночтениями[6].

Полный текст стихотворения содержит 37 строф. Опубликованный при жизни автора в сборнике стихотворений «Дорога и судьба» — 25. Опущены строфы 8‒9, 13‒16, 21, 23‒24, 27‒28 и 34.

Анализ пропущенных строф позволяет говорить о целенаправленной работе редактора В.С. Фогельсона с целью провести сборник через цензуру. Несомненна и доля участия в этом процессе автора. В порядке предварительных замечаний можно отметить замену в строфе 7 (строфы 8 и 9 опущены) местоимения множественного числа «нам» на единственное число «мне», чтобы усилить присутствие в тексте голоса самого Аввакума. С той же целью в строфе 10 местоимение «нас» заменено союзом «и». Из текста убраны те строфы, в которых недвусмысленно повествуется о расколе и содержатся пророческие и богословские высказывания его вождя.

Сборник сдан в набор 23 декабря 1966 года. Оттепель уже дала серьезные трещины.

Комментарий Шаламова к стихотворению «Аввакум в Пустозерске» (автор иногда называет его «маленькая поэма») содержит формулировку некоторых отправных задач, поставленных перед собой Шаламовым.

«Написано в 1955 году в поселке Туркмен Калининской области. Одно из главных моих стихотворений. Формула Аввакума здесь отличается от канонической. Стихотворение мне особенно дорогое, ибо исторический образ соединен и с пейзажем и с особенностями авторской биографии».

Первое, что вызывает вопрос в данном комментарии, это то, что подразумевает Шаламов под «канонической» формулой Аввакума. Если речь идет о литературоведении, то наиболее насыщенной материалом и далеко не одиозной работой, поныне представляющей интерес, является многократно переиздававшаяся статья Н.К. Гудзия 1934 года[7]. Последующие исследователи в той или иной мере отталкиваются от нее.

Оценка же личности и деятельности протопопа Аввакума, патриарха Никона, церковной реформы и старообрядчества в целом неоднократно менялась как под влиянием идеологической конъюнктуры, так и в зависимости от волюнтаристических решений того или иного главы государства.

Соединение же исторического образа «и с пейзажем и с особенностями авторской биографии» не вызывает вопросов.

В этой части комментария Шаламов вместо слова «формула» применительно к Аввакуму пользуется понятием «образ». Если «формула» — нечто единожды установленное и незыблемое, то образ — понятие жизнеемкое, отсылающее к восприятию, находящееся в состоянии постоянного становления.

Природа, на фоне которой разворачивается драма Аввакума и повествователя, вполне соотносима с описаниями, известными по «Житию» и по пейзажной лирике и прозе Шаламова. Здесь нет никаких натяжек: судьба сама распорядилась таким образом.

Сложнее обстоит дело с элементами автобиографии. Известна редкая начитанность Шаламова. «Житие протопопа Аввакума» он знал с отроческих лет. Но вот наложение, совмещение элементов жития протопопа и своего — уже из области художественного творчества. В этом совмещении прослеживается знакомство Шаламова не только с текстом «Жития», но и с беседами, посланиями и толкованиями опального протопопа.

Ключом же к пониманию шаламовского текста может служить повествовательная структура стихотворения. В ней можно вычленить три пласта: «Я» протопопа, «Я» рассказчика и «Я» собирательное в форме «МЫ». Как и элементы описания природы и биографии, так и повествующие голоса зачастую намеренно сливаются. Причем по законам развития стихотворной речи каждая последующая строка и выраженная ею мысль могут изменить прочтение предыдущих строки и мысли.

Так, первые пять строф при первом последовательном прочтении без всяких натяжек воспринимаются как исповедь от лица Аввакума. Но вот шестая строфа, в которой в текст вступает новый голос — голос Господа, меняет повествовательный акцент. Кому приписать данное высказывание?

Ведь суть не в обрядах.
Не в этом — вражда.
Для Божьего взгляда
Обряд — ерунда.

Протопоп Аввакум, старообрядец, положивший жизнь за отстаивание древнего обряда и благочестия, подобного сказать не мог. Здесь, скорее всего, можно услышать голос отца Шаламова, который, как и многие сторонники живой церкви, относился к обрядовой стороне православия прохладно. В пользу данного предположения говорит и заведомо сниженное, уничижительное, разговорное словечко «ерунда». Известно, что обрядоверие — одна из слабых сторон русского православия. Но если это сказано от имени Бога, то кто взял на себя эту дерзость, неужели повествователь?

Данным четверостишием в стихотворение вводится собственное шаламовское богословие. Повествователь-автор присваивает себе роль представителя не названного, но легко узнаваемого круга лиц, народа, от имени которого он считает себя вправе говорить. Позиция, знакомая по «Колымским рассказам». Неспроста в прижизненной публикации первая строка седьмого четверостишия «Нам рушили веру» была заменена на «Мне рушили веру».

Было бы упрощением считать, что Шаламов под прикрытием реалий исторических событий конца семнадцатого века и деталей жития протопопа Аввакума старается высказать свою точку зрения на современность. Этот пласт очевиден, но им далеко не исчерпывается содержание и идеология стихотворения. Именно симбиоз истории и современности создает его неповторимую тональность.

Шаламов смело воссоздает образ Аввакума, одновременно подверстывая взгляды протопопа под свои собственные и призывая в свидетели не исторических лиц, не своих современников, а самого Господа.

Наш спор — не духовный
О возрасте книг.
Наш спор не церковный
О пользе вериг.
Наш спор о свободе,
О праве дышать,
О воле Господней
Вязать и решать.

Мало того, в стихотворении появляется и уже не исчезает до его завершения евангельская интонация соприсутствия Господа. Вся история христианства разворачивается как длящаяся, становящаяся современность.

Мы звали к возмездью
За эти грехи.
И с Господом вместе
Мы пели стихи.
Сурового Бога
Гремели слова:
Страдания много,
Но церковь жива.

Исповедание веры Аввакума перерастает в исповедание веры повествователя. Подтекстом возникают слова молитвы: «Верую, Господи, помоги моему неверию».

Но к Богу дорога
Извечно одна:
По дальним острогам
Проходит она.
И вытерпеть Бога
Пронзительный взор
Немногие могут
с Иисусовых пор.

Под этими словами могли бы подписаться и первохристиане. Повествователь недвусмысленно причисляет себя к тем «немногим». В повествование об Аввакуме он вводит узнаваемую по «Колымским рассказам» деталь, как бы еще раз настаивая на нераздельности судьбы героя и повествователя.

Я — узник темничный:
Четырнадцать лет
Я знал лишь брусничный
Единственный цвет.

На фоне скупости цветовой палитры в творчестве Шаламова цвет брусники, как и ее форма, может быть прочитан как капли крови на шипах тернового венца Христа.

По мере приближения к финалу повествования неуловимая грань между сознанием героя и рассказчика окончательно стирается. Приметы Колымского и Пустозерского пейзажей, сливаясь, создают некий метафизический пейзаж, на фоне которого одна за другой произносятся неоспоримые истины.

Но иго мне — благо
И бремя легко.
<…>
Я к Богу, как голубь,
Поднялся с костра.

Любопытно, что в ином контексте — в письме к Н.А. Кастальской, Шаламов как бы осуждает Пикассо за рисунок «Голубь мира»: «...Это ведь сознательно выбранная заправилами движения церковная эмблема, с тем, чтобы не оттолкнуть религиозных людей…» [6; 190]. И написано это письмо в том же 1955 году, что и стихотворение об Аввакуме.

Подспудно в стихотворении возникает тема Воскресения и Возмездия, звучит клятва Пророка:

Тебе обещаю,
Далекая Русь,
Врагам не прощая,
Я с неба вернусь.

Заключительная ударная строфа стихотворения — апофеоз шаламовского богословия, которое можно назвать «богославием», — пример полифонии, слияния голосов далеко отстоящих друг от друга эпох и культур. Аллюзия этих высоких слов и прозрачна, и одновременно неуловима.

Нет участи слаще,
Желанней конца,
Чем пепел, стучащий
В людские сердца.

Последние две строки — почти буквальная цитата из чрезвычайно популярного в России романа бельгийского писателя Шарля де Костера

«Тиль Уленшпигель»[8]. Так, как это часто происходит в творчестве Шаламова, события одного времени сопрягаются с событиями другого. Вектор событий «Жития» протопопа Аввакума простирается вперед, в двадцатый век, и назад — в век шестнадцатый, в 1572 год — год восстания гезов против засилья Испании. Вообще, «упоминательная клавиатура» Шаламова необычайно широка как в прозе, так и в поэзии. Роль ее чрезвычайно интересна и сложна. И в этом Шаламова сравнивать не с кем, по крайней мере в русской словесности. Например, рассказ «Прокуратор Иудеи» переосмысляется через отсылку к одноименному рассказу Анатоля Франса, «Детские картинки» — через живопись Анри Матисса, «Цикута» — через пьесу Бернарда Шоу «Ученик дьявола» и судьбу Петрония — автора древнеримского романа «Сатирикон».

Как никто другой, Шаламов смело уподобляет себя и Христу (стихотворение «Мать моя была дикарка…»: «Как Христос, я вымыл ноги / Маме…»), и плащанице (стихотворение «Потухнут свечи восковые»: «Меня несут, как плащаницу…»). В этом стихотворении он описал свое отпевание, можно сказать, завещал отпеть себя в церкви.

Отдельные строфы стихотворения «Аввакум в Пустозерске» вполне могли бы послужить материалом для христианской гимнологии. А все оно прочитывается как исповедание веры. Вот только чьей? Героя поэмы протопопа Аввакума? Повествователя? Автора? Его отца? Определенно ответить невозможно. В этом и есть непреходящая сила этого текста. Он открыт и толкованиям, и переживаниям. Это и есть главный признак настоящего искусства.

Закон сопротивления распаду. Особенности прозы и поэзии Варлама Шаламова и их восприятие в начале XXI века. Сборник научных трудов. Сост.: Лукаш Бабка, Сергей Соловьёв, Валерий Есипов, Ян Махонин. Прага-Москва, 2017. С. 43-49.

Примечания

  • 1. Иванов В., Петербургский метафизик. Фрагмент биографии Михаила Шемякина. СПб., 2009. С. 13.
  • 2. Петроченков В.В., «Христология Шаламова» // Сиротинская И.П. (сост.) Материалы конференции, посвященной столетию со дня рождения Варлама Шаламова. М., 2007. С. 41‒53.
  • 3. Петроченков В.В., «Сфера мысли (П.А. Флоренский и В.И. Вернадский). Памяти Павла Флоренского. Философия. Музыка» // Сборник статей к 120-летию со дня рождения о. Павла Флоренского (1882‒2002). СПб., 2002. С. 39‒45.
  • 4. Иванов В.В., «Поэзия Шаламова» // Соловьёв С.М. (сост.), Варлам Шаламов в контексте мировой литературы и советской истории. М.: 2013. С. 31‒40. [Электронный ресурс]: http://shalamov.ru/research/175/ (дата обращения: 18. 07. 2016).
  • 5. Петров С.В., «Аввакум в Пустозерске». [Электронный ресурс]: http://www.vekperevoda.com/books/spetrov-selected/avvakum_v_pustozerske.htm (дата обращения: 18. 07. 2016).
  • 6. Шаламов В.Т., Дорога и судьба. Книга стихов. М., 1967. С. 80.
  • 7. Житие Протопопа Аввакума, им самим написанное, и другие его сочинения. Ред., авт. вступ. ст. Н.К. Гудзий. М., 1934.
  • 8. C. De Coster, La Légende et les aventures héroïques, joyeuses, et glorieuses d’Ulenspiegel et de Lamme Goedzak au pays de Flandres et ailleurs (Moscou: Editions du Progres, 1965), 238.