Рецепция личности Варлама Шаламова в художественных текстах
Личность Варлама Тихоновича Шаламова еще при его жизни стала для многих людей олицетворением честности и стойкости, пронесенных сквозь годы страданий. Его редкостное литературное дарование, отмеченное ещё первыми читателями самиздатских «Колымских рассказов», а также сборников и подборок стихов, создавало впечатление необычайной цельности и прямоты его характера и особенной философии. В то же время современники не могли не отмечать, что многолетняя лагерная жизнь оставила глубокий отпечаток на личности и на мироощущении Шаламова, и это влияние находили, как правило, «отрицательным» — в точном соответствии с его известным выводом. Воспоминания о встречах с писателем, о близком или не очень близком общении с ним хронологически почти совпадают с первыми публикациями его произведений — конец 80-х‒90-е годы прошлого столетия (И.П. Сиротинская, Ю. Шрейдер, С. Неклюдов, Л.З. Копелев и Р.Д. Орлова, В.Я. Лакшин, Б.Н. Лесняк, Ф.Ф. Сучков, Е.А. Мамучашвили, Е.В. Захарова и др.). Тогда же обозначился и круг исследователей творчества Шаламова — в большинстве своём заграничных (М. Берютти, М. Никольсон, Т. Минаки, Е. Михайлик, Л. Клайн), а также российских (в числе первых — Л. Тимофеев, Е.А. Шкловский, В.З. Френкель, автор этой статьи и др.).
На сегодняшний день уже создана достаточно объёмная библиотека воспоминаний, документальных материалов, разнообразных отзывов современников о Варламе Тихоновиче. В последние годы вышла первая [1], мемуаристика пополнилась свидетельствами Вяч.Всев. Иванова, А.И. Солженицына, О.Н. Михайлова, И.И. Емельяновой, С.Я. Гродзенского и других авторов. Естественно, что весь этот пласт литературы трудно привести к некоему общему знаменателю, а тем более — к канону. В восприятии Шаламова-человека и интерпретации целого ряда важнейших эпизодов его биографии сохраняются большие противоречия, и их преодоление во многом будет зависеть от поиска и введения в научный оборот новых материалов, в том числе из архива писателя.
биографическая книга о нем в серии ЖЗЛ
Но нельзя сбрасывать со счетов и иные — художественные — впечатления о его уникальной судьбе и творчестве. Напомним слова И.П. Сиротинской: «В нём сосуществовали, противоборствовали, всегда находясь на “точке кипения” разные ипостаси его личности»[2].
Мы остановимся на рецепции личности Шаламова в художественных текстах — там, где автор, отталкиваясь от того или иного биографического факта, детали, а иногда и легенды — даёт простор своему творческому воображению. Используя свое право на вымысел, художник подчас может допустить фактическую и психологическую неточность, однако он может сделать и множество открытий, которые недоступны глазу, вооруженному лишь научно-позитивистской оптикой. Художник в отличие от ученого может создать живой, объемный образ героя, наделяя его новыми, обогащенными смыслами.
Авторы, чьи произведения будут здесь анализироваться, — очень разные. Но есть у них и общий мотив, который сыграл важную роль в их обращении к личности Шаламова: польский писатель Густав Герлинг-Грудзинский, как и российский Евгений Федоров, — «сидельцы», оба в разные годы отбывали сроки в Каргопольлаге (Архангельская область), Ирина Николаевна Полянская родилась в «шарашке» в семье репрессированных. Эти личностно-биографические факторы обусловили особый пиетет авторов к своему герою, в связи с чем есть основания полагать, что каждый из писателей рассматривал обращение к шаламовской теме как своего рода исполнение нравственного долга.
Необходимо напомнить, что Густав Герлинг-Грудзинский (1919‒2000) — одна из ключевых фигур польского литературного зарубежья. Ныне он признан в Польше как один из выдающихся писателей ХХ века — не
только из-за политического пафоса своего творчества, но и как создатель уникальной по своим достоинствам лаконичной философской прозы. Он с юности прекрасно знал русский язык и русскую литературу, в частности, очень ценил творчество Ф.М. Достоевского и А.П. Чехова. Например, в эссе 1963 года «Егор и Иван Денисович» Герлинг-Грудзинский сравнивает чеховского персонажа из «Острова Сахалин» Егора со солженицынским Иваном Денисовичем. В качестве эпиграфа к своей театральной повести «Белая ночь любви» он берет тургеневские слова, предваряющие «Белые ночи» Достоевского.В 1950 году Герлинг-Грудзинский завершает свой труд «Иной мир. Советские записки» и становится таким образом заметным представителем «лагерной прозы», но известным только на Западе, т. к. в СССР и в социалистической Польше его произведения были запрещены[3]. С «Колымскими рассказами» Шаламова Герлинг-Грудзинский познакомился, очевидно, по лондонскому изданию 1978 г. с предисловием М. Геллера, хотя не исключено, что он читал их и раньше, в «Новом журнале» Р. Гуля. О впечатлении, произведенном на него этими рассказами, их художественной силой и личностью автора наилучшее представление дает рассказ «Клеймо», написанный в начале 1982 г. сразу после известия о смерти Шаламова, и вскоре напечатанный в различных изданиях[4]. В России этот рассказ увидел свет в 1996 году в журнале «Иностранная литература» в переводе С. Макарцева[5].
В центре этого небольшого повествования — описание последних дней жизни Варлама Тихоновича в январе 1982 года. У произведения
есть подзаголовок — «последний колымский рассказ» — и эпиграф, соединивший цитаты из рассказов первого сборника Шаламова: «То, что я видел, — человеку не надо видеть и даже не надо знать. Я поразился страшной силе человека — желанию и умению забывать. Мне хотелось быть одному. Я не боялся воспоминаний».«Клеймо» — произведение необычайно «шаламовское» по своему духу, и не только из-за центрального персонажа рассказа. Текст буквально пронизан аллюзиями, реминисценциями и прямыми отсылками к колымской прозе русского писателя. Совершенно очевидно, что Герлинг-Грудзинский досконально знал шаламовские тексты.
Любопытная деталь: на своих занятиях с магистрантами, уже знакомыми с творчеством В. Шаламова, мы попросили проанализировать текст рассказа «Клеймо», не назвав имени автора. Практически все признали авторство Варлама Тихоновича и определили содержательные, художественные и интертекстуальные особенности данного текста, связывающие его с шаламовской поэтикой.
Если говорить более конкретно, то в рассказе «Клеймо» мы можем увидеть своего рода коллаж — прямые параллели с почти десятком колымских новелл и подчас даже почти дословное их цитирование. Это рассказы «Шерри-бренди», «Причал ада», «Дождь», «Крест», «Первая смерть», «Тишина», «Тифозный карантин», «Сентенция», «Поезд» и др. Бросается в глаза первая фраза «Клейма»: «Великий писатель умирал». Эта прямая перекличка с первой фразой «Шерри-бренди»: «Поэт умирал» [1; 101], — могла бы показаться тривиальной, если бы слово «поэт» не было демонстративно заменено словами «великий писатель», употребляющимся и далее в тексте как рефрен, при этом — с большой буквы. Мы сразу видим здесь стремление Герлинга-Грудзинского резко укрупнить образ Шаламова и возвысить его не только в глазах литературного мира, но и всего человечества — как писателя и как личность, еще не оцененную современниками, чье значение еще предстоит осознать. Мы понимаем, что история смерти Шаламова потрясла Герлинга-Грудзинского в такой же мере, как и страдальческая история его жизни, и он не может не найти ей другой аналогии, кроме жизни и смерти Христа. Проникнувшись шаламовской сдержанностью, польский писатель не может говорить об этом с пафосом, и он лишь вскользь, неназойливо упоминает здесь «крест, несомый на Голгофу». Однако он не может не подчеркнуть неслыханное в ХХ веке абсолютное бескорыстие Шаламова и подлинно христианскую чистоту всех его намерений:
«…Он писал свои рассказы, не заботясь об их дальнейшей судьбе. Писал, чтобы “они остались в природе”, существовали, все равно для кого, все равно где, все равно как; ведь земля не заботится о том, кто, где и как берет ее плоды; море
не обращает внимания, что после прилива выбросило оно из своих глубин на прибрежные скалы. Каждый рассказ имел форму как бы стихотворения, разрастался в строках, выстраиваясь вокруг ядра эпизода или события…»
По последним деталям можно понять, что Герлинг-Грудзинский как чуткий художник особенно ценил форму скорбных рассказов Шаламова, их поэтическую природу. Но в первую очередь его нескрываемое преклонение перед русским собратом обусловлено глубоким пониманием этических основ искусства Шаламова. Это, по мнению польского писателя, и определяет огромное значение творчества Варлама Тихоновича, которого он называл, с одной стороны, «величайшим писателем советского “концентрационного мира”» (таким образом ставя его выше А.И. Солженицына), с другой — «наиболее глубоким открывателем <…> того ада, который люди готовили людям»[6].
Как видно из этих высказываний, Герлинг-Грудзинский применял в оценке творчества Шаламова два вида оптики — политико-обличительную (согласно которой виновным в любом «аде» признается тот или иной конкретный режим) и обще-гуманистическую или онтологическую (согласно которой виновными в конце концов признаются сами люди, неодолимая человеческая природа). Шаламов, как известно, тяготел к последней позиции, и в этом отношении взгляд польского писателя, выраженный в рассказе «Клеймо», следует признать более объективным.
Разумеется, рассказ Герлинга-Грудзинского вобрал в себя и множество легенд о последних годах жизни Шаламова и его смерти, распространявшихся тогда в западной прессе. Очевидно, что одним из основных источников подобных сведений стали воспоминания А. Морозова, опубликованные в Париже[7]. Переосмысленные писателем, они проявились в разных деталях рассказа. Например: умирающий Великий писатель у Герлинга
Герлинг-Грудзинский в данном случае имел неоспоримое право на подобное художественное восприятие, как и на то, чтобы сместить некоторые акценты. Мы помним, что поэт в «Шерри-бренди» цепляется за жизнь, за стихи до последнего момента, а у персонажа «Клейма» — «ночь в душе». Все это закономерно мотивируется авторским замыслом, как и другой эпизод — сцена отпевания умершего писателя в церкви. Герлинг-Грудзинский, не претендуя на роль хроникера, сам оговорил границы своего вымысла, передоверив окончательные суждения «будущему биографу» (опять парафраз «Шерри-бренди»).«когда-то, видно, высокий и плечистый <…> сидел на койке и был похож на окаменелость или на огромный ледяной нарост, напоминающий по форме человека <…> Массивная глыба его головы, поросшая волосами, как скала мхом, нависала над миской».
Есть в рассказе польского писателя бесспорные сильные художественные находки, связанные, как правило, с акцентированием шаламовских слов-символов. Это прежде всего название рассказа — «Клеймо». Оно взято из шаламовской новеллы «Тишина», которую в эпизоде похорон «Великого писателя» читает герой — молодой человек: «<…> На каждом, на каждом лице Колыма написала свои слова, оставила свой след, вырубила лишние морщины, посадила навечно пятно отморожений, несмываемое клеймо, неизгладимое тавро!» [2; 116]. В рассказе «Клеймо» шаламовский текст приведен дословно.
Заметим, что Герлинг-Грудзинский в итоге обошел другой, более конкретный контекст использования у Шаламова слов «клеймо» и «тавро». Это слово используется в рассказе «Лида», только речь здесь идет об аббревиатуре «КРТД» (контрреволюционная троцкистская деятельность), обрекавшей его на уничтожение на Колыме[8].
Видимо, польский писатель стремился к более обобщенному символическому образу «клейма» как знака Колымы, той меты, которая навсегда осталась с Шаламовым, обусловив все жестокие обстоятельства его жизненной и литературной судьбы, и прежде всего — цензурное вето на «Колымские рассказы». Неудивительно, что рассказ польского писателя заканчивается на негодующей ноте:
Подобная патетика свойственна реквиему — им, собственно, и являлся рассказ Герлинга-Грудзинского, написанный как отклик на смерть Шаламова. Несомненно, что в этом рассказе польский писатель, бывший советский заключенный, стремился воплотить и подчеркнуть свое духовное родство с автором «Колымских рассказов» и солидарность с ним.«…Поэтому троекратно, пусть и в синонимах, повторенное слово КЛЕЙМО, слово-образ, усиленное резкими прилагательными и припечатанное восклицательным знаком, звучит в его “Тишине” как библейское проклятие, как гул, поднимающийся из глубин земных…»
Случай Евгения Федорова воплощает в себе иную литературно-общественную ситуацию и иное отношение автора к В. Шаламову[9].
Первая публикация повести Е. Федорова «Жареный петух» состоялась в 1990 году в журнале «Нева»[10]. Затем это произведение в составе других («Илиада жизни Васяева, 1949», «Одиссея») вошло в цикл «Бунт» и не раз было переиздано. Здесь испробована ставшая заметной в новейшей русской литературе тенденция «новой документальности», «нового автобиографизма» (термин М. Липовецкого, который обозначает совмещение собственно документализма и вымысла[11]).
Во всех «лагерных» произведениях Е. Федорова проявляются такие черты его индивидуального стиля, как ирония, сарказм, стёб, привлечение мощного литературного и философского контекста, использование ненормативной лексики и пр. В «Поэме о первой любви»[12] читаем:
Здесь имя Варлама Шаламова лишь упоминается, а в «Жареном петухе» он один из ярких персонажей, хотя с ним в повести связан практически один эпизод.«Лагерь мне поставил горячий, страстный пистон ˂…˃. Унижения, беспросветная жуть, а я, молоденький мальчишка, я моложе других, много моложе ˂…˃. Лагерь истоптал меня крепко!»
Герой — биографически и эмоционально близкий автору бывший студент Витька Щеглов — рассказывает о своей будто бы реальной встрече с писателем Варламом Шаламовым:
«Однажды в жаркий летний день, роняя на оленя тень, глухой Шаламов, ныне уже покойник <…> назойливо заведясь, изъявил желание услышать “о самом страшном, что пришлось вкусить в лагере”.
– И чтобы без понта! И чтобы без журфикса!»
Герой начинает размышлять о различиях лагерей, о страшной Колыме Шаламова, о том, что «Колымские рассказы» «аккуратно и наповал»
«ухайдакали его», а Варлама Тихоновича называет «страдальцем и страстотерпцем». И это признание дано на фоне многословной ёрнической характеристики александрийского маяка:Такая контрастная повествовательная манера Е. Федорова проявляется буквально на каждой странице повести.«Без такого маяка, едрёна вошь, запросто потеряешь верный ориентир, заколобродишься в кромешных потёмках, налетишь на скалу и — буль-буль, пошёл ко дну, потонул, только этим самым, что мои греки называли фаллос, болтанул, поминай, как звали…»
Вообще использование оппозиционности, оксюморонов, так свойственные поэтике прозы Варлама Шаламова, проявились и у Федорова, причём на разных уровнях. Это и противоречивая авторская позиция, и контрастность стиля, и противопоставление временных пластов.
Из иных черт поэтики, воспринятых Федоровым у Шаламова, отметим внимание к яркой детали, иногда «подсаженной» (выражение Варлама Тихоновича). В «Жареном петухе» эту роль выполняет новая шапка-ушанка рассказчика: «В тот вечер я расстался с Шаламовым сухо, а он, уходя, как назло, надел мою новую ушанку, а свою, старую, с пролысинами, оставил на вешалке…» Непонимание, возникшее между рассказчиком и Шаламовым, воплотилось в этом казусе перепутанных головных уборов.
Это непонимание связано с тем, что в центре «шаламовского» эпизода у Федорова — вопросы, которыми не раз задавались многие: как соотносится «правда» Солженицына с «правдой» Шаламова. Герой-рассказчик преклоняется перед Солженицыным, восхищён Иваном Денисовичем, но, тем не менее, практически сразу понимает, что шаламовское «Лиса Патрикеевна» — это об Александре Исаевиче:
«Я чуть было не брякнул, что называть гениального, посланного нам Богом Солженицына Лисой Патрикеевной может только последний подлец, что Иван Денисович в сто и тысячу раз лучше и правдивее всего того, что вы, Варлам Тихонович, написали и напишете. Это у вас, дорогой мой писатель, все неправда, литература, журфикс. Пляска смерти, эстетика ужасов, безвкусие, нагнетаете ужасы, а лагерь не такой, как у вас, а точь-в-точь, как у великого Солженицына. Я сам с усами, нюхал порох, кровь мешками проливал, клопов кормил!»
Но герой сдержался и «не брякнул». В другой временной системе координат, когда Шаламова уже не было в живых, герой признался:
«Я бесконечно рад, что не дал воли мутным чувствам, душившим меня. Шаламов — редкостный старик, самоотверженный служитель пера, и на нем больше, чем на ком-либо, почил святой дух диссидентства. Это истинный бессребреник, восьмое чудо света, и я вполне искренне считаю, что он занимает первое место в моей коллекции выдающихся умов».
В повести «Жареный петух» Е. Федоров признал исключительность не только шаламовского опыта и художественного наследия, но и шаламовской ЛИЧНОСТИ. Несмотря на использование особого стилистического приема нарочитого небрежения к герою, Федоров безусловно демонстрирует свое преклонение перед художником, ставшим для него (да и для миллионов других читателей) главным в лагерной прозе.
Рассказ Ирины Полянской «Тихая комната» был напечатан в третьем номере «Нового мира» в 1995 году. В нём ни разу не поименован главный персонаж — человек творческий, пишущий, прошедший гулаговский ад. Но каждому, кто знает прозу и поэзию Варлама Тихоновича, ясно, что рассказ — о нём. В одном интервью писательница призналась, что поводом для написания рассказа «Тихая комната» «послужило вполне конкретное письмо Варлама Шаламова, опубликованное несколько лет назад в «Знамени». Шаламов там описывает свою комнату, полученную после долгих лет заключения, мытарств за 101 километром и возвращения в Москву, первую комнату в своей жизни… Это письмо выделяется особым тоном умиротворённого покоя и даже угадываемого счастья»[13]. И. Полянская формулирует своё представление о персонаже:
В рассказе автор выбирает доверительную повествовательную интонацию, будто беседует с кем-то, вспоминает свою воображаемую встречу с героем: «Впрочем, он совсем не старик…». Первая фраза — очень шаламовская (достаточно вспомнить первые предложения рассказов «На представку», «Ночью», «Одиночный замер» и мн. др.).«Если попытаться свести в один общий портрет черты его облика, отпечатавшиеся в памяти знавших его людей, то поневоле подумаешь, что дьявольские силы, исковеркавшие его судьбу, исправно поработали и здесь, над размыванием его личности и человеческой физиономии, с тем чтобы оставить потомкам смутное, зыбкое, как бы всё время убывающее на наших глазах изображение, стёртое, как у заключённых на картине Ван Гога»[14].
Не названа, но узнаваема в контексте рассказа Ирина Павловна Сиротинская и её особо бережная позиция по отношению к памяти Варлама Тихоновича. Сама Полянская в одном интервью призналась, что «нашла и опросила нескольких людей, близко знавших Шаламова, и в результате этих изысканий собрала кое-какой материал. В итоге родился рассказ об этой комнате, построенный на свидетельствах очевидцев»[15]. Несомненно, что автор рассказа не только разговаривала с Ириной Павловной, но и познакомилась с её публикацией «О Варламе Шаламове»[16].
Уже в начале рассказа Полянской — обращение к любимому Шаламовым Пастернаку: «…Он стоял, прислонясь к дверному косяку. Это был его собственный дверной косяк, и он мог простоять, прислонившись к нему, хоть до следующего утра»; даётся характеристика их переписки: «Эти письма особенно прекрасны — письма поэта к поэту, плывущие над нами, как величавые облака…». На этот момент также обращает внимание И.П. Сиротинская: «В его любви к Пастернаку было что-то умственное, если можно так сказать <…>. Это было профессиональным восхищением поэта»[17]. Полянская приводит фразу из письма героя своему другу: «Я очень хотел сделать из Пастернака пророка, но ничего путного не получилось». В воспоминаниях Ирины Павловны — чуть иначе: «В одном из писем (к Г.Г. Демидову) В.Т. написал высокомерные слова: “Я хотел сделать из него пророка, но это мне не удалось”»[18]. Полянская изменяет фразу из настоящего письма В. Шаламова сугубо в своих — художественных — целях. Ей необходимо было показать принципиальную разницу творческих составляющих двух замечательных художников, а Ирина Павловна говорит о неколебимости этических принципов Варлама Тихоновича, о его осуждении позиции Пастернака по поводу Нобелевской премии.
Если обратиться к содержательной стороне «Тихой комнаты», то она удивительно точна в своей структуре. И. Полянская показывает значительность для своего героя немудрящего быта и безграничность его любви к книгам. Именно эти моменты не раз подчёркивались мемуаристами. Обретение своего собственного угла и его обустройство были для Варлама Тихоновича настоящим счастьем. У Полянской читаем: «Он рассматривал стены первого в своей жизни жилища ˂…˃, гладил и ощупывал их чуткими пальцами, как любящий муж ощупывает чрево своей беременной жены. Выражение его рук было музыкальным».
Обратим внимание на то, с какой почтительностью и искренностью автор живописует будни своего персонажа. Отмечая «благородство черт и экономность движений» героя, Полянская пишет:
Удивительно точно автор «Тихой комнаты» подмечает, что даже приготовление героем его неповторимого «супчика» становилось маркёром, приметой личной независимости: «“Супчик” был составной частью свободы, омывающей его теперь со всех сторон…».«<…> Каждая прожитая им минута теперь была пронизана бытом, совсем другие предметы и знаки должны быть развешаны на подвижных крюках улетающих в вечность мгновений — например, доспехи воина, астролябия или древние папирусы учёного <…>».
Наконец, Полянская уловила, восприняла в колымской эпопее один важный стилевой и содержательный момент. В прозе В. Шаламова исследователями давно замечено противоречие, в основе которого — несоответствие манеры, пафоса, «тональности» повествования и сути описываемого. Этот художественный приём адекватен тому шаламовскому лагерному миру, все ценности в котором буквально перевёрнуты.
Так, например, грандиозна и величественна увиденная повествователем во сне банка сгущённого молока, сравненная им с ночным небом. «Молоко просачивалось и текло широкой струёй Млечного Пути. И легко доставал я руками до неба и ел густое, сладкое, звёздное молоко» («Сгущённое молоко»)[19].
Не только сравнение, но и инверсия («и легко доставал я») помогают здесь созданию торжественного пафоса.
В рассказе И. Полянской сходными приёмами, вплоть до упомянутой инверсии, передано примерно то же ощущение героя: «Батоны, булки, буханки, ватрушки, бублики косяком плыли сквозь человеческое нёбо в небеса, к которым тянулись всходы будущего каравая».
Безграничное уважение и искренность по отношению к своему герою, восприятие и понимание его творчества не только на содержательном, но и на художественном и эмоциональном уровнях — так можно определить авторскую позицию в рассказе «Тихая комната». Почтительность и внимание к мнению Ирины Павловны Сиротинской также неоспоримы. Полагаем, что именно эти моменты были определяющими в процессе создания рассказа «Тихая комната», ставшего новой ступенью в осознании уникальности личности Шаламова.
Авторов, чьи произведения стали объектом рассмотрения в этой статье, многое объединяет. В первую очередь, литературоцентричность их текстов, ориентированность на контекст — не просто филологический, но шаламовский.
Новые обращения к пониманию личности Шаламова необходимы сегодня как донорская кровь. Об этом говорил и сам Варлам Тихонович:
Поэт — не врач, он только донор,
Живую жертвующий кровь.
И в этом долг его и гонор,
И к человечеству любовь. [3; 168]
Примечания
- 1. Есипов В.В., Шаламов. М., 2012. (Жизнь замечательных людей: сер. биогр.)
- 2. Сиротинская И.П., Мой друг Варлам Шаламов. М., 2006. С. 8.
- 3. Первое издание книги «Иной мир. Советские записки» на английском языке вышло в 1951 г., на польском — в 1953 г. То есть книга значительно опередила публикацию «Одного дня Ивана Денисовича». На русский язык «Иной мир» перевела Н.Е. Горбаневская, первое русское издание — в Лондоне в 1989 г., в России — в 1991 г.
- 4. См., напр.: Gustaw Herling-Grudziński, “Piętno. Ostatnie opowiadanie kołymskie,” Kultura, no. 6 (417) (1982): 37‒41; Gustaw Herling-Grudziński, Dziennik pisany nocą (1980‒1983) (Paryż: Instytut Literacki, 1984); Gustaw Herling-Grudziński, “Piętno. Ostatnie opowiadanie kołymskie,” Karta. no. 1 (1983) ‒ неподцензурное издание; Gustaw Herling-Grudziński, Piętno (Ostatnie opowiadanie kołymskie) (Warszawa: „Kultura”. Wybór z rocznika 1982, Wydawnictwo CDN 1984) — неподцензурное издательство.
Библиографию нам сообщил польский коллега Ф. Апанович, посвятивший этой теме одну из своих статей. См: Franciszek Apanowicz, «Слово в интертекстуальном диалоге — и перевод (О переводе одного слова в рассказе Г. Герлинга-Грудзинского “Клеймо”)» in: Słowo z perspektywy językoznawcy i tłumacza (Gnańsk: Wyd. UG 2002), 276‒284. - 5. Герлинг-Грудзинский Г., «Клеймо» // Иностранная литература. 1996, № 2. C. 92–95. Далее текст рассказа цитируется по этому изданию.
- 6. Цит. по: Галл А., «Лаконическое выражение лагерного опыта: “Колымские рассказы” Варлама Шаламова и “Иной мир” Густава Херлинга-Грудзиньского в сравнительной перспективе» // К столетию со дня рождения Варлама Шаламова: Материалы Международной научной конференции. М., 2007. С. 85–104. Заметим также, что слова об «аде, устроенном людьми для людей», звучат и в рассказе «Клеймо».
- 7. См.: А.М., «Примечание» // Вестник русского христианского движения. 1981, № 133. С. 120.
- 8. Сравним: «Буква “Т” в литере Криста была меткой, тавром, клеймом, приметой, по которой травили Криста много лет <…> [выделено мной — И.Н.]» [1; 323].
- 9. Напомним, что Е.Б. Федоров (1929) был заключенным Каргопольлага в послевоенное, гораздо более «легкое» по сравнению в предвоенной Колымой время. В 1960‒1970-е годы он, несомненно, читал и «Один день Ивана Денисовича», и «Архипелаг ГУЛАГ» А.И. Солженицына, и рассказы Шаламова. Его проза создавалась в основном в 1980-е годы и стала отражением нового авторского взгляда на лагерную тему — подчеркнуто дистанцированного от своих предшественников и близкого тому, что будет позднее названо постмодернизмом.
- 10. Федоров Е., «Жареный петух» // Нева. 1990, № 9. C. 5‒89. Далее текст повести цитируется по этому изданию.
- 11. См.: Липовецкий М., «ПМС (постмодернизм сегодня)» // Знамя. 2002, № 5. С. 200–211.
- 12. Федоров Е., «Поэма о первой любви. Исповедь бывшего диссидента» // Континент. 2002, № 117. C. 35–65.
- 13. Полянская И.Н., «Литература — это послание» // Вопросы литературы. 2002, № 1. C. 78.
- 14. Полянская И.Н., «Тихая комната» // Новый мир. 1995, № 3. С. 84‒97. Далее текст рассказа цитируется по этому изданию.
- 15. Полянская И.Н., «Литература — это послание». С. 79.
- 16. Сиротинская И.П., «О Варламе Шаламове» // Литературное обозрение. 1990, № 10. С. 103–112.
- 17. Там же. C. 27.
- 18. Там же. C. 40.
- 19. Там же. C. 70‒71.
Все права на распространение и использование произведений Варлама Шаламова принадлежат А.Л.Ригосику, права на все остальные материалы сайта принадлежат авторам текстов и редакции сайта shalamov.ru. Использование материалов возможно только при согласовании с редакцией ed@shalamov.ru. Сайт создан в 2008-2009 гг. на средства гранта РГНФ № 08-03-12112в.