Варлам Шаламов

Мирей Берютти

Утверждение истины

«Я пишу о лагере не больше, чем Экзюпери о небе или Мелвилл о море».
В. Шаламов

Читая Шаламова, как его художественные произведения, так и его эссе о поэзии и прозе, ощущаешь необыкновенно страстный, категоричный, авторитетный тон. Привыкнув к этому тону и проанализировав его, вряд ли скажешь, что он происходит от чрезмерной гордости, высокомерия или снисходительности к читателю, тем более, что в тех же текстах заметна иногда какая-то авторская скромность, явно соответствующая той идее Шаламова, что «писатель должен быть ниже всех, меньше всех. Это и нравственное, и художественное требование»[1].

Скорее всего этот властный тон исходит от абсолютной уверенности в своей правоте человека, знающего то, чего другие не знают:

«Я – северянин. Я ценю тепло,
Я различаю – где добро, где зло».

Шаламов утверждает свое, не приводя никакой аргументации, ничего не доказывая, по крайней мере на уровне самой речи.

Он часто противоречит себе. Но если рассмотреть его многочисленные противоречивые высказывания, то оказывается, что лишь малая часть их является нарушением последовательности в рассуждениях. В большинстве случаев автор мыслит парадоксами. Например, не раз Шаламов заявляет, что на Колыме дружба между заключенными была невозможна, но, с другой стороны, он упоминает без комментариев случаи настоящего товарищества. Или он освещает то одну, то другую, противоположную сторону одного явления, – например, то он отвергает религиозную веру как поддержку в беде, то он признает ее как «опору человеческой свободы»[2] или принимает ее как вдохновение, близкое к поэтическому.

В общем, Шаламов не взвешивает доводов «за» и «против» и не прибегает к диалектическому методу мышления, потому что, в его понимании, тот подвергал бы сомнению в глазах читателя его радикальное осуждение лагеря, смягчал бы его картину лагерного мира. Посредством игры тезиса, антитезиса и синтеза обсуждаемый вопрос, кажется, решился бы раз и навсегда. Но Шаламов желает, чтобы язва, оставленная сталинизмом в теле и в душе русского народа, оставалась зияющей. На Колыме и Бог, и Дружба умерли. Эти заключения не терпят возражений.

Кроме парадокса элементом категорического тона Шаламова является сопротивление чужому мнению. Все, от чего он отказывается в любой сфере – политической, философской – служит писателю исходной точкой для утверждения собственной точки зрению. Он, как правило, высказывается, выражая свой протест. Если полагать, что общая схема его мышления восходит своими корнями к сопротивлению сына отцу, такому, каким оно является в монологе из «Четвертой Вологды»: «Да, я буду жить, но только не так, как жил ты, а прямо противоположно твоему совету» – то надо признать, что наряду с этим его оппозиция питается резким отторжением распространенных учений.

Шаламов противится всяким доктринам, всяким системам идей, в том числе «гуманистическим», дорогим русской интеллигенции второй половины девятнадцатого века, а также коммунистическому мировоззрению двадцатого, ибо, как он считает и как это показывает исторический опыт, диктуемые этими учениями правила и привитые ими навыки разъединяют дух – истинный смысл – и букву – формальный смысл: – дело и слово. А «соответствие слова и дела» – первая формула нравственного кодекса Шаламова. По его мнению, разные идеологии грешили и грешат против достоинства человека, вызывая в нем лживую надежду и губительные иллюзии. Шаламов выступает против всех утопий. Он прежде всего мыслитель-протестант. Разоблачая ложь, он выставляет правду без обиняков. Он навязывает нам свою правду, «правду таланта», как он ее называл.

Вспоминая Шаламова таким, каким она его знала в шестидесятые и семидесятые годы, Ирина Сиротинская замечает, что «он не просто говорил, думал вслух, он учил, проповедовал, пророчествовал»[3].

Можно задать себе вопрос: считал ли себя Шаламов пророком и является ли он пророком нашей эпохи – конца XX – начала XXI века?

Шаламов очень часто употребляет слово «пророк», его синонимы и близкие по значению слова – предсказатель, провидец, проповедник, учитель... Воспитанный на священном писании, он любит упоминать о ветхозаветных пророках, которые выступали от имени Бога, обличали недостатки людей, а также давали советы царям, предсказывали падение государств. Из их уст народы слышали Божий голос:

«Как те далекие пророки,
Чья сила все еще жива,
Что на стене рукою рока
Писали грозные слова»[4].

Пророков политическая власть всегда преследовала и казнила:

«И слишком страшно вспоминать
Как доводилось умирать
Чудесным тем провидцам.
Их отправляли много раз
Кончать пророческий рассказ
В тюрьму или в больницу».
(«Атомная поэма»)

Одно стихотворение о колымчанах заканчивается так:

«И вот, пройдя пути голгофские,
Чуть не утратив дара речи,
Вернулись в улицы московские
Ученики или предтечи».

Итак, в понимании Шаламова, современный мир имеет своих неведомых пророков в лице случайно оставшихся в живых лагерников. Их старались лишить языка, как это испытывал сам Шаламов – словарь доходяги составлял слов двадцать. Но иногда можно вновь чудесно обрести дар речи. Показательно всплывание на поверхность сознания чуть окрепшего арестанта слова «сентенция», которое намекает на нравоучение. Это слово моралиста и пророка.

Если продолжить мысль Шаламова о существовании пророчеств в наши дни, то можно вместе с ним утверждать, что даже если всех мыслящих людей, «лучших людей» истребят, тем не менее останутся действующими и живыми их заповеди. Ведь у мертвого Иоанна Предтечи отрезанная голова продолжала выражать его заветные мысли:

«Поэты придут, но придут не оттуда,
откуда их ждут.
Предместья всю жизнь дожидаются чуда,
И чудо на блюде несут.

Оно – голова Иоанна Предтечи,
Безмолвная голова.
Оно – немота человеческой речи,
Залитые кровью слова».

Кровавое лицо есть речь, а не немота.

А если на Колыме закопали мерзлые трупы очевидцев в глубокие ямы, если скрыли от глаз людей навеки тела зэков-пророков, тогда все же раздается другой пророческий голос – голос природы.

«В природы грубом красноречье
Я утешение найду.
У ней душа-то человечья...»

В самом деле, огрубевшая в непосредственной близости от проклятых лагерных зон колымская природа напоминает поэту древнейшие библейские края, дикие и жестокие. Из второй строфы этого стихотворения вспомним:

«В краю, еще библейски древнем,
Где день, как человек, жесток»...

И из четвертой – последней – строфы конец:

«Где ждут явления пророка
Солдат, отшельник и злодей».

Идею о пророке порождает бесчеловечная обстановка. Люди, невинные и виновные, святые, служащие власти и преступники, – все жаждут изменения к лучшему в своей судьбе и прислушиваются к предсказаниям.

В «Колымских тетрадях» слову «пророк» Шаламов дает неизменно положительную оценку – «чудесные пророки». Увы! Истинные пророки известны тем, что они, как общее правило, предсказывают не счастье, а несчастье. Недаром в процитированных выше строчках слова «пророк» и «рок» рифмуются.

Мы знаем, что в библейских преданиях пророки встречаются и борются со лжепророками. Шаламов считает, что так же происходит и в современности. Более развернутые оценки на этот счет мы найдем в его прозе, эссе и письмах.

Под пером Шаламова-прозаика «пророк» звучит то одобрительно, то уничижительно. Размышляя, как мы видели, путем контрастов, парадоксов, противоречий, будучи скуп на объяснения, автор рассказов и эссе чаще всего использует слова «пророк», «учитель», «проповедник» без эпитетов. Отрицательную или положительную оценку читатель угадывает по контексту. Например, в «Четвертой Вологде» Шаламов пишет, что среди ссыльных «третьей Вологды» были «подвижники, пророки». Но в той же среде «были свои вожди и пророки, свои шарлатаны». Или он замечает, что по звуковому содержанию фамилия Шаламов перекликается с «озорством и шаманизмом, пророчеством».

В русской литературе Шаламов отмечает существование пророческой традиции, начиная с семнадцатого века, если сослаться на поэму «Синтаксические раздумья»:

«И был период двухсотлетний,
Когда периодов длину
Любили вовсе не за сплетни,
За чувств и мыслей глубину.

Но страстный слог витиеватый
Давно уж нам не по нутру.
Слова пророков бесноватых
Давно мы предали костру.

Скучна, скучна нам речь Толстого...»

Слог классической словесности для Шаламова – то красноречие, которое характеризует чувства и мысли писателя-витии. Пророк сам по себе «бесноватый». Он одержим, целиком охвачен истиной, отсюда его речь предельно страстная. Но разве не страстен слог автора «Колымских рассказов» и не передает ли эту страсть его властный тон?

Пророческая линия русской литературы, как считает Шаламов, стала подвергаться искажениям в девятнадцатом веке. Настоящие пророки стали уступать место лжепророкам, представителями которых для него являются Лев Толстой и все «гуманисты». Но, с другой стороны, в глазах Шаламова настоящий писатель должен быть пророком своего времени. Согласно этому постулату он судит о творчестве Чехова. «Конечно, Чехов – большой писатель, но не пророк – отходит, стало быть, от русской традиции»[5].

Напротив, Достоевский «много угадал». Он предсказал немедленное наступление и развитие насилия, используемого государством-утопией против индивидуума. Но, как думает Шаламов, он «прошел мимо практического решения этого теоретического вопроса». На его взгляд, политическая реальность XX века намного превзошла пессимистические предсказания Достоевского. Действительно, история не знала таких проявлений зла – уничтожения людей морозом и огнем...

Не случайно, говоря о своем отце, Шаламов замечает, что «19-й век боялся заглядывать в те провалы, бездны, пустоты, которые все открылись 20-му столетию».[6] Даже люди, родившиеся, как Тихон Шаламов, в конце прошлого века и познавшие события революций и войн, не могли поверить в грядущую катастрофу. А утопии лжепророков укрепляли, вместе с терпением, пассивное отношение ко злу.

Шаламов высоко ценит провидческий ум Достоевского. Однако, он противится ему как апологету «народа-богоносца». Зато, жалея, что Чехов не пророк, он все же разделяет его строгое суждение об инерции народа, которую он относит к тем же историческим причинам катастрофы.

У каждой эпохи и у каждого общества свои «властители дум», свои пророки, которые вдохновляются идеями своих предшественников или отражают их, находя в современности почву для новых предсказаний.

В понимании Шаламова за этим скрыта огромная опасность. Кто может дать гарантию, что проповедуемая истина – универсальна? Какой человек – совершенен?

Здесь нельзя не коснуться образа Христа у Шаламова. В «Колымских тетрадях» образ Христа связан с лагерниками как символ их неизбывных страданий. В «Колымских рассказах» фигура Христа стоит как будто за спиной двойника автора с прозрачным псевдонимом «Крист». Рядом с автором, как в стихах, так и в прозе, видны другие христианские фигуры. Шаламов признает христианские добродетели – самоотверженность и духовное сопротивление. Хотя он избегает впрямую, всуе говорить о Христе, «жажда святынь» ему была свойственна не меньше, чем Достоевскому.

Как это ни удивительно, на первый взгляд, обращаясь к великим образцам моральной чистоты, Шаламов выдвигает имя Будды. Почему? Можно предположить, потому что эта личность в наших европейских глазах свободна от исторических и религиозных коннотаций, наилегче всех поднимается над простыми смертными как символ и пример чисто человеческого и честного поведения.

Всю жизнь Шаламов стремился встречать «живых Будд». Они были нужны ему и как человеку, и как художнику:

«Должны же быть такие люди,
Кому мы верим каждый миг,
Должны же быть живые Будды,
Не только персонажи книг».

Он искал своих Будд среди современников, старших писателей. Находясь еще в колымской ссылке, он приветствовал в Пастернаке этого Будду: в стихах и в письмах, потом во время редких встреч ... вплоть до горького разочарования.

Будда просвещал людей, которые живут, как он считал, с рождения до смерти в постоянных страданиях. Он вел аскетический образ жизни и побуждал других его вести, как лекарство от зла. Он учил, ставя себя в пример. Шаламов жаждал общения с людьми, похожими на Будду и, вероятно, подспудно сам стремился играть подобную роль. Ведь лучше всего ему подходит имя носителя истины, достигнутой ценою крови, и учителя. Многие из его афоризмов достойны Будды, как этот: «У меня формула очень простая. То, чему ты учишь, делай сначала сам»[7].

Учить. Но имеет ли он право учить? Этот важный вопрос заботит Шаламова и вызывает у него в разные моменты и в разных текстах различные и часто противоположные ответы. Если собрать его высказывания на эту тему, получается следующее: с одной стороны, резкий отказ от учительства, ибо «человек не имеет права судить кого-либо, учить кого-либо жизни», «не учи ближнего своего», потому что «на свете есть тысяча правд» и «учить оскорбительно», раз это нарушает человеческое равенство и ставит ученика ниже учителя. Он считает, что «писатели новой прозы не должны претендовать на роль судьи», что «искусство лишено права на проповедь».

Но, с другой стороны, по его словам, в отличие от журналиста-«подручного», писатель – «совесть своего времени», «судья своего времени». «Огромный личный опыт ему дает не только нравственное превосходство, не только право писать, но и право судить».

Чему же он нас учит? На основе многолетнего наблюдения чужого и собственного поведения в лагере он определил общие психические и моральные реакции на зло у своих соотечественников и современников. Выводы его неутешительны: «99 процентов людей – трусы»[8], легко поддающиеся копромиссам, растлению. Он желал бы, чтобы они были смелее, мужественнее, независимее, чтобы были способны на «малейший поступок», в «маленьком плюсе»[9]. Он всегда апеллирует к собственному опыту – опыту противостояния злу. Имеем ли мы право им пренебречь?

С другой стороны, в одном письме Пастернаку он признается: «Я слишком давно оторван от общественной жизни, от культурной жизни, чтобы жалеть об этом»[10]. Это трагическое признание. Социальной и культурной жизни, нормальной среды для цивилизованного человека он не знает, и она ему столь чужда, что он даже не испытывает сожаления.

Тем не менее Шаламов учит правильному, объективному пониманию истории. Его оговорка «я не историк» тут не имеет значения. Он – мыслитель, а значит, ему дано понять глубинный ход истории.

Во вступительных главах «Четвертой Вологды» автор пишет о прошлом России, не ссылаясь ни на документальный материал, ни на исторические труды. Доверяясь лишь своей памяти, он дает иногда ошибочное представление о некоторых фактах и лицах. Эти фактические неточности известны... Внимание Шаламова привлекает, главным образом, девятнадцатый век, но не его историческая среда, а те идейные течения, которые сыграли огромную роль в будущем. Интерес Шаламова направлен на связи между системами идей, зародившимися десятилетия назад, и реалиями его жестокой эпохи. Лишенный возможности следить за эволюцией советского общества, оторванный почти всю жизнь от средств информации, Шаламов все же вполне прав, когда он заявляет, что он может обойтись без обыкновенной почвы исследования и считает себя достаточно вооруженным, чтобы понимать историю своей страны. С исключительным опытом сочетается у него неподкупная умственная независимость.

Читателя его поздних «Воспоминаний» поражают лаконичные контрастные эскизы Москвы 20-х и 30-х годов, запечатлевшиеся в памяти автора во время двух проживании в столице, разделяемых тюрьмой и лагерем. Старые впечатления ему достаточны, чтобы осветить процесс обострения террора в стране. Читатель «Вишеры» захвачен углубленным анализом перековки, ее истоков в первых лагерях Севера, сути новой организации рабского труда, и ее близких и далеких грозных последствий в обществе. Шаламов убедительно показывает динамику насилия. Историзм его подходов неоспорим.

При чтении Шаламова часто возникает ощущение, что в его лице высказывается одновременно философ-моралист, историк и пророк. Он знает и понимает гораздо больше, чем мы. Признав это, мы прислушиваемся к каждому его слову.

На рубеже XX и XXI столетий, на рубеже двух тысячелетий, многим хочется оценить пережитое. Люди всегда ищут в произведениях выдающихся людей прогнозы того, что совершается сейчас и что нас ждет завтра.

Шаламов утверждает, что «темные силы – вечны», что прошлое не учит: «Опыт наш не нужен никому». Он провозглашает закон «растления общества», любого общества.

Такие выводы могут привести в отчаяние...

Но за вопросом: «Как вывести закон распада?» у Шаламова идет другой: «Закон сопротивления распаду». И новый Будда советует нам вести «борьбу за себя, внутри себя и вне себя»[11].

Писатель-пророк, поэт-пророк, Шаламов предлагает «новый гуманизм». Он борется за сохранение, спасение человеческого начала в людях. Он не интересуется никаким «улучшением человеческой породы». А если русский народ – его постоянная боль и забота, то он чужд всякой идеи о мессианстве и о превосходстве своего народа над остальными.

Своим соотечественникам он советует прежде всего восстановить культурную преемственность, поскольку в стране «утрачена связь времен, связь культур»[12]. Это было написано в 60-х годах прошедшего века. Что впоследствии, после смерти Шаламова, эта связь с трудом восстанавливается в результате свержения коммунистического строя, когда во второй раз она была порвана новым отречением от недавнего прошлого страны, показывает вполне убедительно, на мой взгляд, историк В. Есипов, развивая тезис о «демократизации пороков» в «больном обществе, охваченном политической лихорадкой»[13].

Те, кто издали, например, из Европы, стараются понять происходящее в России начала XXI века, должны сохранять в памяти, по примеру Шаламова, непростое прошлое наших стран, иметь перед глазами картину не только внешнего благополучия западных обществ, но и увидеть аналогичную «демократизацию пороков», пороков, удивительно похожих на российские, при демагогической политике наших руководителей. Шаламовское определение современности как «времени болей и утрат» относится и к нам, к нарастающему вопиющему неравенству между людьми, к губительным националистическим движениям, к братоубийственным войнам. И эти наблюдения можно обобщить до пределов континентов. Мир раздирает – тут тирания, там – анархия.

Наш вывод совпадает с выводом Шаламова. На его вопрос: «Разве уничтожение человека с помощью государства – не главный вопрос нашего времени?»[14] – честные люди в Европе ответят «да» и не уйдут в сторону от его решения.

Шаламовский сборник: Вып. 3. Сост. В. В. Есипов. — Вологда: Грифон, 2002. — C.143-153.

Примечания

  • 1. В. Шаламов. О прозе. Собр. соч., т. 4, с. 365.
  • 2. Ю. Шрейдер. Безрелигиозное христианство Варлама Шаламова. Сегодня. 5 марта 1994, с. 11.
  • 3. Шаламовский сб., вып. 1. Вологда, 1994, с. 111.
  • 4. В. Шаламов. Колымские тетради. М., Версты, 1994, с. 75. Далее все стихи приводятся по этому изданию.
  • 5. Собр. соч., т. 4, с. 379. О том, что Чехову недоставало дара предвидения, можно спорить, ссылаясь на известные монологи персонажей его пьес о лучшей жизни «через двести-триста лет» и другие пргнозы автора. Но правильнее говорить, что Чехов как писатель и общественный деятель заботился прежде всего о сегодняшнем дне, о практическом действии в нем с надеждой, что добрые поступки не напрасны. Ярче всего это проявилось в поездке писателя на Сахалин.
  • 6. В. Шаламов. Четвертая Вологда. Собр. соч., т. 4, с. 99.
  • 7. Из записных книжек. Шаламовский сборник, вып. 2, с. 39.
  • 8. Переписка с Н. Мандельштам. Знамя, 1992, № 2, с. 158.
  • 9. Шаламовский сборник, вып. 2, с. 27.
  • 10. Переписка Бориса Пастернака. М., 1990, с. 538.
  • 11. О прозе. Указ, соч., с. 366.
  • 12. Переписка с Н. Мандельштам, с. 160.
  • 13. Предисловие к книге: В. Шаламов. Четвертая Вологда. Грифон, 1994; В Есипов Провинциальные споры в конце XX века. Вологда, 2000, с. 194.
  • 14. О прозе. Ук. соч., с. 370.