Варлам Шаламов

Болезни языка и их лечение

Борьба[1] Корнея Чуковского с канцеляритом окончилась полной победой канцелярита. А у Чуковского был немалый талант полемиста, страсть обличать, необходимые знания и безупречный вкус к русскому слову и жертвенность даже…

Почему же так случилось? Почему энергичные выступления с использованием самых современных коммуникативных связей, вроде телевидения и кино, не принесли ни малейшего успеха, не оказали ни малейшего влияния на развитие современного русского языка?[2]

Право писателя черпать свой язык из любого источника — неоспоримо. На язык, на его развитие постоянно действуют несколько разных начал. Газетная речь, телевидение, радио. Иностранные слова входят в язык из художественной прозы Запада, и из технической литературы постоянно язык пополняется сленгами, диалектизмами.

Имена этих обновителей языка, а вовсе не разрушителей традиционно известны, и всех их легко пересчитать по пальцам. Неизвестных обновителей языка нет.

Однако наш век — вторая половина ХХ века — характеризуется одним фактом, одним явлением с необычайно быстрым развитием, превосходящим темпы всех фантастических романов мира. Это научная революция, которая совершается на наших глазах, достаточно убедительно. Эта научная революция разрывает рамки понятий гуманитарных факультетов[3].

Научно-техническая революция врывается в искусство, в литературу, в законы слова, и не только в смысле структурального метода, что ли…

Наука просто требует других слов для своего выражения. Художественная литература не успела подготовить достаточно эффективного словаря, который мог бы и отразить процессы, происходящие в науке, и натолкнуть ее на новые открытия.

Исчерпав запасы научных сведений, кибернетика обращается к искусству, чтобы в искусстве, в поэзии найти новые научные идеи, озарения, советы.

Отсюда эти вездесущие цитаты из Гете, Данте и Джона Донна, и особенно из Льюиса Кэролла, чьи эпиграфы стали литературной модой для многих[4] научных трудов.

На самом деле многозначительность здесь — ложная. Ведь ученый берет у поэта только мысль, утверждение, логическое суждение, обмолвку, которой пользуется по своему усмотрению.

В этом нет ничего плохого, но, памятуя о том, что поэзия непереводима, можно заранее сказать, что никаких находок на этом пути здесь у ученого не будет. Он берет, да еще из перевода, исходную мысль, не больше.

Однако[5] в этом овладении читательским вниманием скрыта опасность. Не всякий ученый — хороший писатель. Тот скудный язык, которым владеет ученый, — его беда, а не вина. Читателю же научные статьи преподносятся как последнее слово людей, которым читатели еще верят. Язык, которым пользуется девяносто процентов работников науки, входит и в читательскую речь, в быт. Статья-сообщение считается высшей формой литературного творчества.

В языке художественной литературы современная научная революция не выражена. Поиски освежения научного языка приводят ученых к штудированию Хлебникова, Мандельштама, Цветаевой, Белого. И в этом тоже нет ничего плохого. Надо только знать, что это поиски содержания, не больше[6].

В стихах же дело не решается одним содержанием. Поэзия — это особый мир, до которого ученые и не касаются. Более того — наука и поэзия прямо противоположные понятия, возникшие во взаимной борьбе.

Народный язык не имеет сейчас такого значения для писателя, как в прошлом веке. Современный литературный язык может обогащаться только в городах. Процесс урбанизации необратим. Общеевропейский культурный язык приобретает больший вес, чем в XIX веке. Язык не зависит от языковеда.

Сейчас прошло несколько десятилетий после бури страстей, бушевавшей в нашем языковедении перед реформой 1918 года, упразднившей буквы «ять» и «твердый знак».

Сейчас мы можем оглядеться. Не соединять революцию с реформой правописания. Следует признать, что потеря ять и твердого знака принесла заметный ущерб языку, обеднила его. Ликвидация буквы «ять» готовилась вне подготовки Октябрьской революции и совсем в других кругах.

Затруднились не только переводы с чужого языка, но и переиздание классиков. Несомненно, звук «е» в слове лес звучит иначе, чем в слове «мелкий», и легкомысленная запятая (в’езд) не заменила утерянного твердого знака. Твердый знак в конце слова в ряде случаев имел достаточное звуковое обоснование, чтобы остаться в алфавите.

Реформа 1918 года не должна была запрещать, ставить рогатки, надо было только открыть новые пути к юридической правомерности писательского языка. Обновление словаря, неудержимое и необратимое, происходит примерно раз в тридцать лет.

В последней по времени реформе пропало слово «неважный», имевшее определенный смысловой заряд. В новом журнале «Человек и закон» помещен рассказ Стрелковой «Следователь по неважным делам». Речь идет о кражах в магазине, подделках чеков и прочих мелочах. Автор дал очень удачное название, подчеркнуто вызывающее в памяти таинственный термин «следователь по особо важным делам». Весь смысл рассказа был сосредоточен на слове «неважный». А по новой орфографии напечатали «следователь по не важным делам». Эмоциональный заряд писателя пропал. Его находка, удача — все было скомкано этой поправкой. Название стало просто плохим, скучным[7].

В той же реформе пропало слово «втупик». Невооруженным глазом видно, что «втупик» самостоятельное слово, ничего общего не имеющее с двумя словами «в тупик».

Примером неудачного вмешательства Академии наук в современный язык является и самое модное указание кавычить все, что только можно. Кавычки инструмент очень тонкий. Пользоваться им надо осторожно, иначе шпага обращается в руках корректора в дубину питекантропа.

Мне кажется, что Академия наук занимается не тем, чем ей нужно заниматься. Ей нужно не подстегивать писателя и не устраивать беллетристам спринтерские гонки и беллетристов к этим спринтерским гонкам не побуждать.

Наоборот, затормозить движение, ввести половодие языка в спокойные берега, где вода будет пользоваться и правом водопада, и правом плеса. Ущелья и равнины — одинаковы для реки. Пересмотры словарей должны делаться реже, а то и вовсе не делаться. Академия не должна давить на язык художественной литературы. Этот язык хоть и осажденная крепость, но не отступление, не поражение по всем фронтам. На работе с Академическим словарем должны быть сосредоточены небольшое количество самых узких специалистов, тончайших знатоков языка и его проблем.

Вторая сторона этой же задачи — это создание многочисленных словарей газетного языка. Тут выпуск должен быть ежегодным, а то и два раза в год. Но сражения за чистоту языка должны даваться в каждой отдельной редакции. С газетными терминами Академия наук тоже не справится, но хоть порядок какой-нибудь наведет, отсечет наиболее уродливые, осветит удачи.

Газетный язык — это то основное русло, откуда идет обновление языка. Поэтому бой неграмотности должен быть дан именно в улучшении газетной речи. Эта проблема имеет ряд особенностей, немало достижений и ряд провалов. Если взять два соседствующих мира — мир газетного языка и язык художественной литературы, — мы увидим бросающуюся в глаза особенность. При сравнении русского языка в 20-х годах и 50-х легко видеть, что газетный язык резко улучшен. Столь же резко ухудшен язык художественной литературы. Примеров приводить не буду, они достаточно известны. Эта борьба за газету, имевшая энтузиастов в двадцатые годы вроде Кольцова, Зорича[8], Третьякова, не продолжалась с достаточной энергией, и сейчас в газетах встречаются еще штампы. Эта борьба должна вестись на всех участках, на всех уровнях.

Язык, если выражаться языком газетного штампа, «это вечно живое море», обновляющееся по тем же самым законам, что и во времена Гомера, уловившего в плеске волн ритм гекзаметра. Законы остались те же.

Резко ослаблена сейчас роль народной речи в обновлении языка. Новый язык не рождается в деревнях. Урбанизация процесса развития языка — необратима.

Огромную роль в процессе обновления языка играют ошеломляющие успехи в развитии современной науки.

Вот в этом вопросе влияния языка науки на современный литературный язык, мне кажется, коренится главный ответ на вопрос по интересующей нас проблеме.

На смену художественной литературе в качестве учителя жизни пришла наука. Наука и ее достижения — вот причина падения авторитета художественной литературы. Тут создается очень своеобразное положение, не виданное еще в истории. Наука, чьи быстрые руки в необычайно короткий срок с помощью ЭВМ ощупали всех своих соседей-смежников и выжали из этих смежников все, что из них можно было выжать. Идея смежных проблем — вот первая область, куда бросилась кибернетика, ощупывая своих соседей вычислительными машинами, как пальцами слепого, ощупывая торопливо, выхватывая то, что можно озарить, дать движение.

Наука наших дней обратилась к прошлому всех наук и из прошлого сделала ту же выжимку. Проверив все, что есть в науках и истории, наука обратилась к изучению искусства, чтоб из искусства выжать все, что можно для себя: пути, идеи, обмолвки, намеки, текст и подтекст.

Этот процесс вторжения науки самым решительным и удивительным образом сказался на обновлении языка. Эталоном обычной речи стал язык научной статьи, язык, который опять-таки имеет свои лексические особенности. Лаконичным его назвать нельзя. Именно здесь-то читатель стал искать образцы для своей языковой культуры. И не только языковой культуры, но и правил правописания. Писатели не успели за ростом науки, а наука дала словарь, которому завидовать нельзя. Литературно это бедный словарь.

Ученый, понимая свою слабость, пытается обновить свой язык, обращаясь к искусству. Так, Опенгеймер знал наизусть французские стихи, хотя это вовсе ни о чем не говорит. Дело не в том, что язык художественной литературы оскудел, что у древа поэзии нет не то плодородной почвы, не то целительного ручья.

Беда в том, что язык науки слишком скуден, чтобы передать свои же возможности.

Вот проблема — отставание языка науки от требований современности. Беда в том, что язык науки не соответствует ни своим возможностям, ни своим перспективам. Наука и искусство — это разные миры, разные человеческие начала. Беспокоиться о том, что искусство что-то потеряло в общении с наукой, оснований нет.

Натиска в высшей степени самонадеянной науки не приходится опасаться.

Искусство развивается по особым законам, вне правил массовой статистики. Иначе такой сказочник, как Андерсен, не мог бы появиться в крошечной Дании. В искусстве ничего предсказать нельзя.

Смело, с открытыми глазами встречая ту агрессию, с которой наука ворвалась в нашу жизнь, мы, выполняя свой писательский долг, обдумываем в свою очередь пути овладения наукой. Как писатель может использовать науку наших дней.

Наиболее простой, элементарный способ — попросту «отразить» происходящее, отнюдь не классические сдвиги. В классической форме изобразить типы, характеры и так далее, как учил еще Белинский. Влияние школьных норм на речь, на язык очень велико. Отразить новые типы в старых формах. Это первый способ, наиболее легкий. Писатель сам себе говорит так: бесконечная вечно живая жизнь вызывает новые характеры, я их уже увидел и описал в классической форме. В этом я вижу свой писательский долг. Не долг ученого, а именно писательский долг. Второй путь — написание брошюр, работа на научно-популярные темы. К этому призывает правительство, и пользу писатели могут принести очень большую.

Пусть только не думают, что они — судьи времени, — жанр поставит им границы. Тут будет надо кое-что знать, консультироваться у людей серьезных. Сюда же относится и путь создания биографий деятелей науки. Третий путь — это научная фантастика. Мне лично этот жанр, пользующийся необычайной популярностью — сборники научной фантастики исчезают с прилавков во мгновенье ока, — представляется паразитирующим на подлинных сказочных успехах реальной науки в наши дни.

Четвертый путь — использование самих принципов науки как борьбы идей для того, чтобы поднять свое собственное творчество на высший уровень. Уровень споров в науке в наши дни достаточно высок и освобожден от целого ряда предрассудков.

Пятый — это пропаганда новых научных идей, участие в дискуссиях на самом высоком уровне.

Шестой путь — создание в свете современных научных идей собственной литературной новой формы. Как Чехов, Пруст, Фолкнер.

Седьмой путь — поставить себе на службу научные идеи, вроде структурализма, памятуя о том, что этот эксперимент вполне правомерен. Исследования такого рода обогащают наши представления о поэте, о прозаике.

Идти на сближения с наукой, средствами искусства постигать ее, вырабатывать новые средства и новые формы выражения, нам не приходится бояться каких-то потерь. Память — это такой кинофильм, которым никакая кибернетика не сможет управлять.

Мы же, со своей стороны, готовы открыть кибернетикам все свои секреты, вывернуть перед кибернетиками свою память до самого глубинного конца. У нас тоже есть свои соображения по психологии творчества. Вместе с кибернетиками мы думаем о моделях живых систем, о крайней специфичности такой модели, как язык.

Надо избавляться от гипноза наукообразности, а это сделать нелегко из-за авторитета науки. Художественная литература потерпела крах, а наука одержала ряд гигантских побед, и перспективы науки ошеломляющи.

Вот причина недоверия к языку беллетриста и уверенности в том, что только научный язык может быть моделью для художественного произведения.

На самом деле наука и искусство — это разные начала и не должны теснить друг друга. Человек искусства готов вывернуть свою душу в полной уверенности, что от этого выиграет и он сам, в высшем, конечно, смысле, а не в смысле

«отражения», «познавательности» и так далее. Все тайники мозга должны быть выверну ты наизнанку, все свойства художественной памяти должны быть обнажены перед любым желающим измерить эти свойства рулеткой или ЭВМ.

Искусство ничего не потеряет от такой проверки. И само искусство в свою очередь потребует от носителей науки предъявления их секретов, чтобы избавить мир от гипноза наукообразности.

Никакого объединения науки и искусства не может быть — это разные миры. Ломоносов был ученым, а не поэтом. Пушкин был поэтом, а не ученым.

* * *

Бесплодные попытки Чуковского в борьбе с канцеляритом были заранее обречены на поражение еще и потому, что за спиной канцелярита стоит такая могучая и жестокая вещь, как дипломатический протокол — область человеческой деятельности, где форма выступает в виде содержания.

Замечено, что даже простая справка, если она не начинается со слов «дана сия…», не действует, не имеет значения. Чрезвычайно устойчивая формула такого рода документов вырабатывается веками, лишиться ее — значит превратить язык в хаос. Юридическая формула разных законов — отнюдь не косность, не литературный произвол отцов-законодателей, а наилучшее обсуждение самыми высокими умами данной юридической формулы. Слепое подражание этой отнюдь не слепой формуле — дело юристов менее квалифицированных, а также и прямая обязанность граждан, юридических лиц. Все это азы, разумеется, но в нашем вопросе языковой культуры эти соображения имеют значение.

Жизнь не роман и не может идти по законам романа.

К тому же борьбу за чистоту языка нельзя начинать без критического пересмотра всей языковой системы Льва Толстого, системы, оказавшей самое пагубное влияние на наш язык.

Речь идет не о его педагогических яснополянских экспериментах и не о пересказе классиков в «Круге чтения». Доверять автору статьи «Что такое искусство» у нас нет оснований.

В пригласительном билете к 170-летию со дня рождения Пушкина отпечатана фраза Толстого о Пушкине: «Чувство красоты развито у него до высшей степени, как ни у кого». Более уродливой, оскорбительной для Пушкина фразы и придумать нельзя. Это безграмотная фраза, где за нагромождением одинаковых частей речи теряется, искажается смысл.

Но что там цитата.

Любой желающий может перечитать Толстого и получить удовольствие от общения с его нарочитой безграмотностью, которую не решились выправить современные корректоры, и безграмотность путешествует с нами. Воспользуюсь подборкой Мариэтты Шагинян «Из дневника писателя»:

«В предшествующей комнате»;

«Знакомство у Ростовых была вся Москва»;

«Лошади скакали, и безразлично вправе и влеве проходили разнообразные леса, поля, деревни»;

«Перепрыгивающие щеки»;

«Дверь с шумом откинулась»;

«Иконой божьей матери, вделанной в зад левого клироса»;

«Она перекинулась с близко стоящими знакомыми»;

«Фрукты слив обдерганы с деревьев»;

«Заглазное имение» и т. д. и т. п. до бесконечности. Примеры, разумеется, можно утысячерить. Принято считать, что Толстой был разрушителем официальной религии, православной церкви, всей и всяческой условности. Бесспорно одно — Толстой был великим разрушителем русского языка. И уж если язык устоял после толстовских экспериментов, он воистину великий русский язык[9].

Вряд ли писателю приносит пользу перечитывание словаря Даля. Словарь есть словарь. Тут дело не в магии русского языка, не в зарядке на творчество, а вовсе в другом.

Чтение словарей, в том числе и словаря Даля (брокгаузовский словарь был любимым чтением Зощенко, Грина), полезно любому писателю потому, что дает возможность сохранить мозг в действующем состоянии, как бы полувыключенным до сна, до утра, когда мозг запускают на полный ход.

Выключать совсем, например, при игре в городки или при игре в волейбол, нельзя. Опыт показывает, что творческое рабочее состояние после игры в городки трудно восстановить в ежесуточном ритме работы и отдыха. Поэтому каждый писатель имеет средство, которое не было творчеством, но в то же время не выключало мозг — это его главная задача. Обычно это чтение детективов — весьма распространенный вид полуотдыха. Чтение журналов и газет несет ту же нагрузку. Видов так называемого «писательского» чтения много, и словари — не единственный путь к полуотдыху. Во всяком случае обновлять свой язык с помощью словаря Даля — это более чем наивное суждение.

* * *

Так кто же писатель? Хранитель традиций языка или новатор, создающий новые модели? Носитель языка или его сторож? Разведчик, вводящий в язык дух современной эпохи, экспериментатор, испытывающий новые модели, или случайный командир арьергардных боев литературы? Строитель плотины, защищающий язык от размывов половодья?

Все это вместе взятое и в тысячу раз больше. Читатель второй половины ХХ века — это человек, переживший две мировые войны, революции, Хиросимы и концлагеря, ночи Освенцима. Он настороженно относится к любому вымыслу.

Писатель, как и читатель, сын своего времени, в котором подверглись жестокой проверке многие исторические и моральные ценности. Художественная литература не дала удовлетворительных ответов на вопросы времени.

Язык — это вечно бурлящее море, вечно обновляющиеся волны, меняющийся чертеж берегов.

Пути обновления языка — их диктует время — лежат в возвращении к лаконизму, к точности пушкинской фразы, качеству, утерянному в русской литературе давно.

Новая русская советская проза — это мемуар, документ. Но не просто фактография лефовского времени, а сознательное сближение очерка и рассказа, сочетающее создание тончайшей ткани художественности с полной ответственностью документа.

Это не просто документальная литература, а проза, пережитая как документ.

Вот пути обновления русской советской прозы, пути возвращения ее к пушкинским заветам.

<1971>
Опубликовано впервые: Шаламов В. Всё или ничего: Эссе о поэзии и прозе. – СПб.: Лимбус Пресс, ООО «Издательство К. Тублина», 2016. С. 31–48.
Именной указатель: Андерсен, Ханс Кристиан, Белинский, Виссарион Григорьевич, Гомер, Пруст М., Пушкин А.С., Толстой Л.Н., Третьяков С.М., Фолкнер, Уильям, Чехов А.П., Чуковский, Корней Иванович

Примечания

  • 1. Машинопись. РГАЛИ. Ф. 2596. Оп. 3. Ед. хр. 131. Л. 1–24; сверено по рукописи: РГАЛИ. Ф. 2596. Оп. 3. Ед. хр. 136. Публикация и комментарии С.М. Соловьева. Статья «Болезни языка и их лечение» была написана Шаламовым в 1971 году для «Литературной газеты». Судя по тому, что последний вариант текста был напечатан на бланке газеты, статья уже готовилась в печать, но была снята в последний момент. Между тем для Шаламова этот текст был принципиально важен. Темой «Наука и художественная литература» Шаламов занимался еще в 30-е годы, до второго ареста и Колымы — в 1934 году статья с таким названием появилась в журнале «Фронт науки и техники» (см. наст. изд., с. 31). Соотношение науки и литературы, языка науки и языка литературы для Шаламова, прошедшего школу опоязовского формализма и «литературы факта» 20-х годов, было принципиальным вопросом дальнейшего развития его новой прозы. И в этом тексте Шаламов продолжает защищать идеи, развитые им в эссе «О прозе» (см. наст. изд., с. 85), пытается поставить их перед широким читателем: какими должны быть язык и метод художественной литературы после двух мировых войн, трагедий Хиросимы и Освенцима?

    Еще одна примечательная деталь этого текста: Шаламов в нем, как и в других своих попытках публикаций в советской прессе, называет имена репрессированных и практически забытых деятелей культуры: Кольцова, Третьякова, А. Зорича.

    Текст статьи неоднократно правился, причем не только Шаламовым, но и редактором. В архиве есть три варианта машинописи (самый короткий и смягченный — на бланке газеты) и рукописный вариант текста. Судя по всему, сам Шаламов сначала правил статью, убирая наиболее резкие фрагменты, которые с гарантией не были бы пропущены в печать. Затем уже в дело вступил редактор. Текст статьи публикуется по самому пространному варианту машинописи, зачеркивания (само)цензурного характера восстановлены и обозначены курсивом, некоторые важные смысловые фрагменты, оставшиеся в рукописи, перенесены в сноски, вставки, сделанные не шаламовским почерком, обозначены подчеркиванием.

  • 2. Вычеркнуто.
  • 3. Далее в рукописи следует фраза-абзац: «Процесс этот необратим».
  • 4. Вставка не почерком Шаламова.
  • 5. Вставка не почерком Шаламова.
  • 6. В рукописи: «Надо только знать, что эти поиски ничего дать не могут, что это поиски содержания, не больше; а в стихах дело не решается одним содержанием. Приводят цитаты, произвольно толкуют тексты… Во всех случаях ученые имеют дело с прозаическим пересказом поэтического произведения».
  • 7. В рукописи следует выброшенный из машинописного варианта фрагмент: «Разумеется, это было отступлением перед порой безграмотности, и Академии наук нужен <нрзб> какой-то компромисс, фиксировать нужное <нрзб>…, не ставя никаких <нрзб.> преград-барьеров.
    Обновление языка, разумеется, продолжилось и в 1956 году, были приняты новые правила, и где потерь было еще больше. Возникла необходимость не переиздания, а перевода с языка 20-х годов на язык пятидесятых — неблагодарная работа для корректора… для писателя и поэта».
  • 8. А. Зорич (Василий Тимофеевич Локоть) — известный писатель и фельетонист 20-х — 30-х годов, репрессирован.
  • 9. Весь фрагмент вычеркнут из текста.