Варлам Шаламов

Вишера. Апрель — октябрь <1929>

В лагере каждый год бывает множество перемен — любая новая фигура сверху приносит с собой бурю или всплески созидательной деятельности, сейчас же отражающейся самым реальным образом на живых бесправных людях, расположенных внизу этой лагерной пирамиды.

Большая часть новинок, входящих в быт, в право, уже много раз испытывалась — история лагерей, как и история мира, развивается по старым <...>. В новой форме, в новой одежде приходит старая мысль, и кажется, что эта новая мысль и не могла бы утвердиться, если бы она не была старой, эмпирической, испытанной неоднократно, и только поэтому она входит в быт. Тем более, что и делают эту новую политику старые люди, выполняя очередной приказ сверху.

Мне было крайне важно уловить, отметить тот чисто лагерный, чисто каторжный акцент, который был в жизни Вишерских лагерей. В те несколько месяцев, которые отделили реформу лагерей 1929 года, когда новое еще не укрепилось, а старое уничтожалось всякими способами — и формально, и существом.

Таким образом, лагерь, в который я приехал, пришел этапом 13 апреля 1929 года, был прямым наследником еще сахалинской каторги, опытом царской расправы со своими врагами и политическими, и иными.

Другим рубежом была осень, скажем, октябрь того же двадцать девятого года, когда я выехал в барже, «сплыл» — как говорят на Каме, вниз до Усолья во главе работяг, которые должны были работать по-новому, на строительстве Березниковского химкомбината. Лагерь там начал и кончил строительство — этого гиганта первой пятилетки.

Вот эти четыре-пять месяцев, когда старое уходило, а новое еще не пришло — я и застал во всей реальности.

Что это было за старое?

Всякая лагерная система создается опытным, экспериментальным путем, и немало человеческой крови пролито, пока этот эксперимент не утвердит свою силу.

Опыту предшествуют дискуссии на самом высшем уровне.

Решение о передаче исправдомов в лагеря[1] — было принято в 1928 году, еще до моего прибытия на Вишеру.

А еще до двадцать восьмого года я, студент факультета советского права Московского университета, поступление с 1926 года, как раз готовился в стенах университета принять участие, и притом самое горячее, в развитии нового права, советского права. Я — слушатель лекций Крыленко, не разделявший его знаменитой «резинки». Крыленко может быть ангелом, а Вышинский — демоном, но ведь в юридическом споре, даже споре здравого смысла, такие аргументы не должны иметь значения.

Я приехал, был привезен в Вишерский лагерь с приговором не исправительно-трудовым, как делалось потом на протяжении десятилетий, а именно концлагеря, трех лет концлагеря без зачета времени предварительного следствия, с пометкой дальнейшей ссылки в Северную область на 5 лет, с грозным примечанием «Дело сдать в архив».

Но сейчас я не хочу заниматься правовым анализом собственного приговора. Мне гораздо важнее другое — что сохранилось в лагере от старых порядков, с которыми так боролись и Крыленко, и Вышинский — тут у них не было споров. Я догонял и догнал свои же правовые споры в РАНИОНе[2] и МГУ, поймал резинку, растянул ее собственными руками, крыленковскую резинку.

Вишерский лагерь того времени был учреждением численно ничтожным. На Вишере было едва ли три тысячи человек во всех ее четырех отделениях, нарекаемых «Лена» (III отделение) и бригада грузчиков в 20 чел. <...>, Вижаиха (управление), Север (Усть-Улс) — человек двести, а то и меньше. Лагерь был четвертым отделением Соловков (УСЛОН), единственный лагерь того времени.

Никаких зачетов рабочих дней не было, ни на острове (Соловки), ни на Вишере.

Зачетов рабочих вообще не было в мое время. Эта важная растлевающая реформа была проведена уже после меня — с Медвежьей горы — Москанала — Севвостлеса и прочая, и прочая. <...> Огромный аппарат занимался лишь установлением не срока, а местопребывания — откуда, куда пересылаются заключенные. Но все это было после, хотя и немного после, всего через 20 лет!

Заключенные не получали никакой одежды в 1929 году — пользовались своей, и только когда истлеет — давали казенный бушлат или брюки, ботинки, шапку-соловчанку, все специального лагерного пошива по выкройке еще сахалинских времен. Именно эта сторона дела подвергалась изменению — бушлаты стали называть полупальто. В самом их покрое действительно было что-то штатское. Брюки и телогрейка ватные, штатские, были после.

Строгость — особенность арестантской одежды подчеркивалась.

Все заключенные в лагере — от главного инженера до ассенизатора — получали один и тот же паек. Пайка хлеба 800 граммов, которые дневальный барака раскладывал за ночь по местам. Никаких краж хлеба. Вот это-то обстоятельство и родило столь печальное блатное сказание о тюремной, лагерной пайке.

Конечно, кто побогаче, тот кто имел деньги на текущем счету — вместо них по образцу тюрьмы давалась квитанция, откуда ларечник красными чернилами, отпуская товар в магазине, списывал определенную сумму, а остатком заключенный мог распоряжаться сам.

Никаких других расчетов лагерей с заключенными не было. Все через эту запись.

В лагере принимались деньги в ход, но официально могли получать только расчет по квитанции — чисто тюремный, следственный способ.

Когда этот стиль стал ломаться под напором жизни в конце двадцать девятого года, в обращение были введены лагерные боны за подписью Глеба Бокия — талоны в 5 копеек, 10 копеек, пятьдесят копеек и один рубль.

Эта боновая система вовсе не отражена в книге о монетной системе России, хотя о бонах во всяких махновских <...> написано там немало.

Упустить боны Глеба Бокия — значит закрыть глаза на валюту чуть не всей страны. В 1930-м году в Березниках для заключенных действовала именно эта валюта Бокия, и рубль в лагерном магазине стоил вдвое и втрое дороже вольного рубля. Даже часть надзирателей получала разрешение на покупку в магазине для заключенных, так называемой кассе № 2, как это называлось в бухгалтерских документах. Но это все было после, а от лагеря первых лет советской власти остался именно вот такой квитанционный расчет. Завмаг справлялся с работой, пока не было много людей.

Все заключенные были обязаны работать 8 часов, при поденном учете. Никаких сдельных работ для заключенных не было. Административные должности могли занимать только осужденные за бытовое преступление. Исключение было сделано только для отдела труда — тогда называемого УРЧ, УРО.

Это соображение вызывалось практическими потребностями — учетных работников не хватало, и бытовики, пользуясь своей незаменимостью, с навыками пьяниц, задерживали, просто могли сорвать задание. Поэтому считалось, что в отдел труда, где заключенные на глазах у высшего начальства, <политических брать можно>.

Приходя на обед с работы, все входили в свой же барак, где дневальные, обычно из блатарей, разливали по мискам из бачка суп.

Суп тоже варился по бутырскому принципу — два дня рыбных, два мясных, один овощной; все это варилось на большой кухне общественного барака и черпалось раздатчиками рот, тащившими обед в барак.

Никаких столовых не было. Была в зоне столовая для вольнонаемных, куда никогда никакой заключенный не допускался.

Посылки, если они получались с воли, раздавались на вахте после проверки.

Впоследствии даже из посылок был сделан чувствительный рычаг давления на производительность труда.

После опроса каждого прибывшего — есть ли у него жалобы — комендант, вольнонаемный и партийный товарищ Иван Николаевич Нестеров, приступил к беседе с пятью беглецами, которых поймали соликамские чалдоны и которых отдали оперативникам. Начальник конвоя Щербаков вел их в голове конвоя под отдельной охраной.

Эти беглецы, заросшие, грязные, избитые — жались друг к другу перед грозным взором хозяина их жизни и смерти.

Иван Николаевич Нестеров, крупный мужчина с огромными волосатыми кулаками, в красноармейской форме с черными петлицами и нашивками, был в благодушии. Еще бы, его потери уменьшились; баланс списочного состава восстановлен.

— Ну, — благодушо вопросил Иван Николаевич поставленного перед ним арестанта, — выбирай — плеска[3] или в изолятор.

Беглец сам не помнил себя от счастья.

— Плеска, Иван Николаевич!

Иван Николаевич развернулся и треснул своим волосатым кулаком по подставленному рылу арестанта.

Беглец рухнул — из щеки текла кровь, он выплеснул зубы.

— У меня такой кулак. С одного раза — с ног!

Иван Николаевич ткнул ногой беглеца.

— В барак!

— Спасибо, Иван Николаевич! — и беглец исчез в направлении зоны.

— Следующий!

Следующий выдвинул лицо перед грозным взглядом.

— А ты?

— Плеска, Иван Николаевич.

После пятого плеска Иван Николаевич вытер кулак чистейшим носовым платком.

— Понимают свои выгоды, бляди.

Бляди действительно понимали выгоды.

В те времена за побег не давали срока, но вычитали проведенное в изоляторе время, а это три или четыре месяца. Эти четыре месяца на голодном карцерном пайке в триста граммов при кружке воды могли нанести серьезный ущерб здоровью больше, чем от «плеска» — волосатого кулака коменданта. Потом в изоляторе раздевали до белья, а пол был из котельного железа. Топить в изоляторе не полагалось. Так что выгода была именно в «плеске».

Заключенный обычно падал сам, не стараясь устоять на ногах, пустив в ход все ресурсы своего вестибулярного аппарата, чтоб не портить массовой статистики результатов применения волосатого кулака коменданта Нестерова.

Изолятор был грозен не только холодом и голодом. Там не разрешалось громко говорить, иначе дневальный из заключенных, какой-то бытовик — не то осетин, не то грузин поставит мелом крест на двери, это значило, что тебя не будут кормить совсем. Так отмечал заведующий ШИЗО любое нарушение в камере — излишний шум, разговоры: говорить в ШИЗО можно было только шепотом.

В этом ШИЗО я побывал всего год спустя — вряд ли за год что-нибудь изменилось.

Нас повели в барак, новый барак для 10-й роты.

Вся лагерная жизнь тогдашняя была построена по принципу: арестант — не человек. Об этом говорят и одежда, и режим, и обращение.

Новое решение «перековки» было построено как раз на обратном — подчеркнуть, что заключенный — человек, что ничто человеческое ему не чуждо.

Коварство нового режима в том и было, что заключенный не был человеком, хотя его и называли человеком некоторые; всевозможные <надбавки>, зависящие от производительности труда, только развращали слабую и без того разбитую душу...

Эта подметенная чистая песчаная территория — ни клочка бумажки, мертвая ночная тишина, строгая геометрия лагерных бараков Вишеры еще летом двадцать девятого года была нарушена арестантским потоком, новыми арестантами, которых лагерю надлежало собрать и освоить.

Закладывался Вишерский комбинат. Инженер Покровский, работавший как заключенный в тридцатом году, говорил, что за свою жизнь он не встречал столь четкой организации строительства, снабжения, ровного дыхания производства. Возможно, однако, это ровное дыхание обеспечивалось ненужными жертвами людей. Все служило плану. И тем самым превращало план — в обман.

После месяца общих работ на лесоскладе и лесозаводе меня взяли на канцелярские работы сначала табельщиком, а потом нарядчиком в лагере.

Начальником отдела труда, который потом был превращен в УРЧ, был Николай Иванович Глухарев, черноморский матрос, осужденный за какое-то военное преступление на три года. Заместителем его был Козубский, хитрый хохол, хорошо грамотный; дела я его не знаю. Срок трехлетний подходил у него к концу. Заместителем по учету был у Глухарева человек, чью фамилию я не могу вспомнить, а картотетчиком группы учета, отгороженной высокой глухой стеной от прочего отдела, был Олешко-Ожевский — один из лидеров украинской интеллигенции[4]. Старшиной нарядчиков был Николай Иванович Кононов, блатарь, который потом бежал. Его заместителем был Володенков — тоже блатарь, который тоже бежал тем же летом двадцать девятого года. В какой-то должности в отделе труда работал Руденко, жандармский полковник. Управделами был Маржанов Федор Петрович, седой старик шестидесяти лет — один из двух десятилетников, которые были тогда на Вишере.

Маржанов Федор Петрович
Маржанов Федор Петрович

Блатарь один безрукий, без левой руки — и Маржанов. Дел в апреле у Маржанова было не очень много. Поговорить, поучить старик очень любил. Однажды Матвеев, ленинградский блатарь, нарядчик третьей роты, в споре сказал: «Вы, наверное, Федор Петрович — в полиции служили?» — Что было! Маржанов закричал, посинел, бросился на Матвеева по-блатному душить и кусать, крича, задыхаясь: — Мальчишка! Негодяй! Дворянин не мог служить в полиции! — едва Глухареву, выскочившему из своего кабинета-угла, удалось успокоить старика[5].

Бараки не могли больше принимать людей, и для обслуживания комбината была выстроена за проволокой зоны четвертая рота-барак с четырехэтажными нарами, которые потом я нигде, кроме Колымы, не встречал.

В этой роте — я был ее нарядчиком — было 800 человек списочного состава.

В лагере были осужденные по 58-й статье — за службу в охранке.

Мне представляется важным вспомнить ту тонкую, «дозированную» полоску времени, в которой я мог встретить лагерную классику.

Количество заключенных в Вишерских лагерях в день моего приезда было около двух тысяч человек. Лагерные бараки, стандартные по 250 человек, назывались «арестантскими ротами». Большинство заключенных имело срок три года и меньше, человек сто из пятьдесят восьмой статьи имело срок в пять лет. Двое имели десятилетний — блатарь, у которого была замена высшей меры — расстрела, и дворянин Маржанов Федор Петрович — десять лет.

Допуск 58-й статьи к работе привилегированной, облегченной, был совершенно запрещен. Разрешалось лишь в тех случаях, если по своему здоровью он нуждается в легкой работе.

Но вопросы «категории труда» были важными. Категорий было 4: четвертая — абсолютно здоровая, третья — здоровая, но не абсолютно — самая невыгодная для заключенного, ибо здоровья не было, а требования производства были одинаковыми, что и для четвертой группы. Вторая группа составляла список болезней, утвержденный в Москве, вторая группа давала <...>.

Первая — инвалиды.

Все заключенные два раз в год — весной и осенью — проходили перекомиссование. Устанавливали новые категории. Первой категории — инвалидов — в лагере было очень много. Это были саморубы, членовредители, тяжелые цинготники, инвалиды с культями после тяжелых обморожений.

Цинга была эпидемией, новым бедствием. Многие вырвались из лап цинги, навсегда сохранив синие, фиолетовые пятна на коже, контрактуры.

Цинготники, саморубы жили в отдельных бараках, лагерь старался разгрузиться от них.

Обычно каждую весну в лагерь приезжала комиссия прокурора Покровского — освобождать по 458-й статье — по инвалидности. Лагерь составлял списки, собирал личные дела, и Покровский просматривал эти списки, оставляя в лагере всех инвалидов-шпионов, служивших в белой армии. Тех не освобождали по 458-й статье.

Через месяц или два после моего приезда, работая в вечерней смене, я увидел, что все население лагеря бросилось к проволоке и что-то разглядывает.

Местечко Вижаиха, где стоит нынешний Красновишерск — в низине. Дороги оттуда ведут вверх в горы и хорошо видны на несколько километров.

Все показывали пальцем на что-то движущееся вниз. Этап с Севера. Скоро мы разглядели огромную пыльную змею, ползущую к лагерю вниз. Был ясный, голубой день. Видно было, как вьется серая змея, и оружие блистало, сверкало.

— Конвой! Штыки! — сказал мой сосед.

Змея была близко, но доползла до лагеря, до вахты только через два часа.

Я рассмотрел пыльные, пыльные лица, одежду серую солдатскую, блестящие белки глаз, серые бушлаты, серые лица.

— Этап-то северный.

— Инвалиды?

— Саморубы, — сказал сосед.— Их переводят на комбинат, есть некоторые на освобождение.

— Сколько их тут? Человек триста?

— Считай!

Я сосчитал ряды — они стояли по двое. Всего оказалось восемьдесят два человека.

Юридическим основанием трудового использования была «категория» труда. Это удивительное употребление философского термина прочно вошло в лагерный быт: категория труда, категория питания, категория грунта.

Кант был бы доволен.

За этим следили очень строго — использование по трудовой категории.

Главную часть — девяносто процентов заключенных составляли блатари.

Попадались другие — убийцы, растратчики, но те легко устраивались на работу, а блатари вели борьбу с начальством, отказывались от работы, бежали из лагерей.

По блатному закону уркаган не может в лагере работать, а должен быть или прямым отказчиком, или работать слесарем, или ловчить вплоть до саморубства.

При этом в двадцать девятом году блатарям — всех их судили по «СВЭ»[6] на три года — рецидивистов и новичков, старых и малых, — было разрешено работать нарядчиками в отделе труда. Эта привилегия блатарей к работе нарядчиков была обсуждена на каком-то блатном конгрессе и разрешение было дано. И блатари работали нарядчиками, стараясь угнетать пятьдесят восьмую и фраеров и помогать своим, у которых есть хоть какая «жульническая кровь».

Я работал на лесозаводе (потом он стал называться номер один) сначала на складе — таскал доски в штабеля, потом с бригадой подтаскивал по воде бревна к цепи рамы, для распиловки, потом <подсобным>, направляя бревна плавающие по цепи из воды вверх. Но <подсобным> я работал недолго.

Лесная биржа в Красновишерске

Удовольствия мне физического работа не доставляла никакого.

Читая в газетах о возвращении моих товарищей в Москву, я сделал также заявление, пытаясь не наобещать больше, чем думал. Замначуправления Теплов вызвал меня, я обрадовался, думая, что меня освобождают, но это было только извещение, что заявление послано, и я тут же вернулся на лесозавод.

Потом на следствии тридцать седьмого года я видел это заявление, пришитое к делу, принятое государством «к сведению».

В моей судьбе ничего не изменилось.

Я искал какой-либо работы полегче. Поступил табельщиком к нарядчику одной из рот. Позднее стал и сам нарядчиком.

В лагере не было тогда зачетов рабочих дней.

Единственным поощрением были «разгрузки» — ежегодные сессии комиссии из Москвы, которой администрация представляла списки на освобождение, на сокращение срока.

Вторая более значительная, более важная комиссия возглавлялась разными людьми. Когда-то эта комиссия под председательством Ивана Гавриловича Филиппова, бывшего путиловца, токаря, члена Коллегии ОГПУ, ездила ежегодно на остров Соловки. Песня об этой комиссии вошла в фольклор, не только в уголовный:

«Каждый год под весенним дождем
Мы приезда комиссии ждем».

В 1929 году приезд комиссии в Соловки, откуда доносились вести (еще до радиосвязи, а с помощью более надежного средства связи — лагерных «параш») о каких-то острых переменах, аресте и суде над «Курилкой», который ставил заключенных «на комарей». Но толком мы ничего не знали.

Однако и до нас доползла эта комиссия.

Сейчас же на вахте были повешены ящики для жалоб, и жалобы посыпались.

У нас был арестован наш Николай Иванович Глухарев, черноморский матрос, а в прошлом участник раскольниковской акции[7]. Глухарев за взятки, за спирт, за понуждение к половым сношениям заключенных получил семь лет и, выйдя из изолятора, сохранил жизнь, поступил монтером на строительство «Вишхима» и по зачетам освободился, кажется, в год.

Мне было искренне его жалко, малый он был неплохой, и хотя иронически относился ко всем моим личным проблемам, но жить не мешал.

Наступление новой эры для меня началось с совещания в кабинете вновь назначенного начальника I отдела Лимберга, куда я был вызван в числе тридцати человек, отобранных «по анкетам».

Лимберг изложил программу правительства — отдать судьбу заключенных в их собственные руки. О лагерях рабочих еще не было речи.

Правительство перестраивало лагеря. Все, кто хочет работать честно, без изъятия статей, получают право на досрочное освобождение.

Лагери увеличивают, им передают исправдома и меняется вся программа от <плана> до способов его выполнения.

Перевоспитание через труд. Лагери берут на себя строительство. Все это будет строиться заключенными своими руками и конвой будет из заключенных.

Все, кто хочет работать в охране, немедленно получают оружие и переводятся на жизнь в помещении отряда охраны. Все самоохранники получают улучшенные пайки, пользуются преимущественным правом на досрочное освобождение.

Все, кто хорошо работают, получают право на семейную жизнь вне общего барака и без юридического обязательства по первому браку.

Сейчас это кажется диким, а между тем это было именно так. Берзин один из самых активных проводников этих «домов свиданий», этих лагерных свадеб, официально одобряемых. Правда, Москва отменила лагерные браки, но «дома свиданий» сохранила на один год.

Начальники должны были называть заключенных на «вы».

Главный процент плана — «честный труд», но этот труд не просто честный, а обусловленный каким-то количеством процентов. До процентов, до досрочного освобождения по процентам тут было два шага.

Эти шаги были пройдены, когда я был на воле — они обернулись большой кровью Москва-канала, Беломорканала — величин извращенной сути, извращений, которые мог предвидеть любой лагерный практик.

Все тридцать человек согласились работать и получили новые назначения. Я же сам получил назначение через два часа. Меня вызвал Вальденберг — новый начальник ПТО — производственно-технического отдела, и сказал, что я назначаюсь прорабом в Березники — вниз по Вишере и должен туда отбыть — документы уже заготовлены.

— Когда?

— Сейчас же! Бери в бараке вещи и иди на берег. Людей погружай на баржу с тесом,

конвой на месте. Вот тебе пакет в руки.

Таким <революционным> началом я и начал карьеру в рядах новой берзинской администрации.

Тут же приехал и Берзин. А самое главное — приехал заместитель Берзина по лагерной части Иван Гаврилович Филиппов. Это был тот самый председатель разгрузочной комиссии в документальном фильме «Соловки», который я видел не один раз на тогдашних экранах Москвы.

Рабочие и служащие ВИШХИМЗ с флагами около здания клуба 20 июня 1931 г. Во втором ряду четвертый слева сидит И.Г. Филиппов.
Рабочие и служащие ВИШХИМЗ с флагами около здания клуба 20 июня 1931 г. Во втором ряду четвертый слева сидит И.Г. Филиппов*.

С Филипповым приехали и Лимберг, и Теплов, и Вальденберг.

О Берзине написано много чепухи в мемуаристике. Берзин был человек холодный, очень далекий, очень далекий от повседневной жизни, которую строят миллионы людей. Вот для живой, ежедневной работы с людьми и был взят Филиппов со всем своим чекистским опытом.

Ведь это не приговоры Вышинского, не бухгалтерия (Эпштейн), не плановый отдел. Российское дело. Лагерные работники. Живая жизнь. Так было и на Колыме впоследствии, где Филиппов был заместителем Берзина по лагерю. Так было и на Вишере.

И о деятельности Берзина, кроме, разумеется, заговора Локкарта, в котором он играл свою, предназначенную ему роль, отнюдь не будучи автором сценария <...>[8].

***

Сюда можно включить рассказ о моем первом лагерном соседе по нарам поручике Ангельском[9].

*Примечание к фотографии. В документальном фильме П. Печенкина «Шаламов. Опыт юноши»(Пермь, 2014) И.Г. Филиппов идентифицирован неправильно, назван Р.И. Васьковым. Напомним, что, вопреки утверждениям авторов фильма, Шаламова на этой фотографии нет. См. статью «Опыт десоветизации: от Перми до Магадана» Что касается личности и судьбы И.Г. Филиппова, обросшей немалым числом предвзятых домыслов, которые противоречат известным положительным характеристикам хорошо знавшего его Шаламова, то этой проблеме мы намерены в ближайшее время посвятить специальное исследование.

Редакция сайта.

Опубликовано впервые: Шаламовский сборник. Вып.5 / Сост. и ред. В.В. Есипов. Вологда; Новосибирск: Common place, 2017. С. 57–153.

Примечания

  • 1. Исправительно-трудовые дома — основной вид пенитенциарных учреждений в 1920-е годы. Термин «концентрационный лагерь», унаследованный от времен гражданской войны (и ранее широко применявшийся во всем мире), официально использовался в СССР в краткий период 1928 -1929 гг. Ср. выписку из протокола Особого совещания при коллегии ОГПУ от 22 марта 1929 г.: «Шаламова Варлама Тихоновича заключить в концлагерь сроком на три года» (Шаламов В. Новая книга: Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела. М.: ЭКСМО, 2004. С. 953. В дальнейшем: Шаламов В. Новая книга, с ук. стр.).
  • 2. Российская ассоциация институтов общественных наук, существовавшая в 1924–1930 гг.
  • 3. От «плесóк» — удар наотмашь. Странно, что в сериале Н. Досталя «Завещание Ленина», снятом по произведениям Шаламова, герои в этом эпизоде говорят «плéска».
  • 4. Правильно: Алешко-Ожевский, Павел Григорьевич. К сожалению, из-за неразборчивого почерка Шаламова (даже в беловых рукописях) в изданиях «Вишерского антиромана» печаталось «Алешка Ожевский». Это дало повод сыну упомянутого героя, геологу Ю.П. Алешко-Ожевскому (ныне покойному) высказать в 2003 г. критику в адрес Шаламова — абсолютно незаслуженную, см. электронный ресурс: http://www.uglitskih.ru/critycs/vishera.shtml. Польза данной сетевой публикации прежде всего в том, что благодаря ей можно уточнить биографию бывшего сослуживца Шаламова. Он являлся секретарем ассоциации баптистов в Киеве, за что и был осужден. Впоследствии адаптировался в советском обществе и работал на нефтепромыслах в Башкирии. Самое ценное — дневник П.Г. Алешко-Ожевского времен Вишеры (отчасти цитируемый сыном), а также редкие фотографии, сделанные там же в 1929 г. на Вишере. На одной из них П.Г. Алешко-Ожевский снят вместе с упоминаемым далее Шаламовым Ф.П. Маржановым и не упоминаемым П.А. Прокофьевым.
  • 5. Коррекция автора в сравнении с очерком «Вишера», где вместо Матвеева фигурирует сам Шаламов. Нельзя не обратить внимание также на гиперболизацию образа Маржанова в сопоставлении с упомянутой фотографией: на ней тот явно не выглядит стариком. Вероятно, стариком он казался 22-летнему Шаламову.
  • 6. Социально вредный элемент.
  • 7. Затопление кораблей Черноморского флота в 1918 г., предпринятое для того, чтобы они не достались в качестве репараций Германии. Операцией руководил Ф.Ф. Раскольников, о котором Шаламов в 1973 г. написал небольшую документальную повесть «Федор Раскольников» (ВШ 7, 7, 95–102).
  • 8. Фраза оборвана. Можно предполагать, что Шаламов здесь делал отсылку к главе III очерка «Вредители и грызуны», где он добавил интересные черты к психологическому портрету Э.П. Берзина.
  • 9. Ремарка наглядно демонстрирует незавершенность процесса создания книги.