Варлам Шаламов

Вячеслав Иванов

Поэзия Шаламова

Поскольку я был многообразно связан с творчеством Шаламова и с ним самим, я в какой-то степени буду выступать не только в роли учёного, анализирующего Шаламова, но и одновременно просто буду говорить как человек, который его знал и рано познакомился с его творчеством, в частности со стихами.

А было это вот как. Так сложилась моя жизнь, что при огромной разнице в возрасте мы были в довольно близких, можно сказать дружеских, отношениях с Борисом Леонидовичем Пастернаком — последние двадцать с лишним лет его жизни. Кроме того, мы были соседями и по переделкинской даче, где мои родители и я жили рядом с пастернаковским домом, в котором сейчас музей Пастернака, и в Лаврушинском переулке, где до сих пор не висит никаких памятных досок. Там жило много писателей, в частности жили мои родители, писатель Всеволод Иванов, мой отец. И там же жил в другом подъезде Борис Леонидович Пастернак. Я у него бывал просто как сосед, по разным делам. Вот как-то не специальным образом, а по какому-то делу я к нему зашёл, а в конце разговора он мне говорит: «Вы знаете (мы на «вы» были с ним, хотя он меня знал с детства), я получил от одного ссыльного его стихи, я Вам дам эту тетрадку. Вы только поставьте крестики там, где Вам что-то понравится, потому что я должен ему писать ответ». И дал мне стихи Шаламова, о котором я ничего не знал и не слышал. Это был, если не ошибаюсь, 1952 год. Я взял и читал дома эту тетрадочку и проникся некоторыми стихами, а через несколько дней Борис Леонидович зашёл поговорить по каким-то делам с моими родителями, а уходя, заглянул в мою комнату и говорит мне: «Мне нужна тетрадка, я собрался писать ответ». И я ему её вернул. Так я познакомился с замечательными стихами из «Колымских тетрадей», написанными Варламом Тихоновичем в тетрадках от руки.

Прошло некоторое время, Шаламов вернулся в Москву. Как-то жизнь начала поправляться, и Надежда Яковлевна Мандельштам, с которой я уже давно дружил, получила маленькую квартиру в Москве. Как-то раз, придя к Надежде Яковлевне, я застал у неё Шаламова. С тех пор мы регулярно встречались, главным образом у неё, даже немножко переписывались, в частности он посылал мне новогодние поздравления. Как-то вместе возвращались от неё пешком (а разок в такси) и разговаривали уже без неё. То есть я был в довольно большом контакте с ним. Пожалуй, из отдельных разговоров я хочу привести два, потому что они оба представляются мне крайне интересными.

Один разговор состоялся в тогдашний день конституции, в декабре 1965 года. За два месяца до этого были арестованы друживший со мной — не очень крепко, но тем не менее мне известный — Андрей Синявский и совсем мне незнакомый Даниэль. Но я довольно хорошо знал тогдашнюю жену Даниэля Лару Богораз. Она была лингвистом, то есть совпадала со мной по специальности. Мой близкий друг, сын Сергея Есенина Александр Есенин-Вольпин, выдающийся математик и — я надеюсь, вы это знаете — весьма интересный поэт, очень смелый гражданский поэт, и один из главных лидеров правозащитного движения, сообщил мне, что он готовит на Пушкинской площади демонстрацию протеста против ареста Синявского и Даниэля. Это была первая такая гражданская акция. Собственно говоря, первая политическая демонстрация с того достаточно ещё мрачного советского времени, примерно через год после снятия Хрущёва, то есть в тот момент, когда была одна из первых попыток возрождения сталинщины. Есенин попросил, чтобы я принял участие, пригласил своих друзей и так далее — что я, разумеется, и сделал. Состоялась демонстрация, Есенина-Вольпина схватили в момент, когда он поднял маленький флажок, на котором было написано: «Уважайте нашу Конституцию!». Я стоял рядом с ним, меня они не схватили, но это отдельная история, тут можно только строить догадки. А его тут же усадили в машину и увезли. Через несколько дней, вскоре после этого, мы встретились с Шаламовым у Надежды Яковлевны Мандельштам. Он мне сказал, что не хотел смешиваться с нами, с этой небольшой группой. Там было, наверное, человек сорок и, я думаю, не меньше стукачей. То есть стукачи создавали видимость более обширной демонстрации, как это часто до сих пор бывает. Шаламов наблюдал за нами, стоя рядом в переулке. Но он мне сказал, что сосчитал нас, как раз цифры я помню от него. И он считал, что это очень важное событие, потому что это первая демонстрация после троцкистской демонстрации 27-го года, которая была разогнана. Собственно, никаких политических демонстраций после этого до 65-го года не было — огромный промежуток времени. Он считал, что само по себе возрождение демонстраций — это очень важное событие. Это — первый разговор, о котором я хотел сказать.

Второй разговор был, когда Шаламов мне уже довольно много давал читать своих произведений о лагере. И я как-то, встретившись с ним у Надежды Яковлевны, говорю ему: «Варлам Тихонович, всё-таки я с одним не могу согласиться. Я не могу согласиться с тем, что Вы утверждаете, что каждый человек, прошедший через лагерное мучение, теряет человеческий облик, что невозможно сохранить себя как человека. Для меня Вы являетесь опровержением этого, Вы же сохранились несмотря ни на что!». И Шаламов очень убеждённо стал мне говорить, что я ошибаюсь, что всё-таки и его всё это коснулось. Он не излагал мне подробностей, но, конечно, ужасное состояние его нервной системы было для всех нас очевидным, физически наблюдаемым. Как-то мне Надежда Яковлевна в его отсутствие сказала замечательную вещь: что он был похож на современную ультра-авангардно-модернистскую скульптуру из металла. Знаете, такие скульптуры, которые как бы изображают человека, но нарушают законы симметрии. Вот так он выглядел. Мы с ним не раз шли по улице, и я всякий раз поражался тому, что он это преодолевал и мог идти, скажем, рядом со мной или с другим человеком, который более или менее нормально двигался. Шаламов умел мобилизовать свой организм, который, конечно, подчинялся ему с трудом.

Но были и другие проблемы. Вот этот второй разговор для меня был значим ещё потому, что он как бы продолжал один мой разговор с Солженицыным. А с Солженицыным меня познакомил мой тогдашний друг Лев Зиновьевич Копелев — он с Солженицыным вместе был на «шарашке». Об этом оба они писали — не буду вас в это погружать. Так или иначе, я потом часто встречался с Солженицыным до его отъезда в Америку. После этого — нет, говорил один раз в Америке по телефону, а так не видел. Но в то время он часто бывал у меня или вместе со мной у Копелева или Чуковских и других общих знакомых, а в Рязани один раз я у него, и, в частности, он просил меня приехать к нему в Солотчу под Рязанью, где он тогда жил, для того чтобы я читал его роман «В круге первом». Он боялся выпустить рукопись из дома, тем более за мной тоже следили, было известно, что я участвовал в антиправительственных акциях. Поэтому он просил, чтобы я приехал к нему туда, поселил меня в бывшей монастырской гостинице в Солотче. Сам он был в Рязани, но приезжал ко мне в течение двух-трёх дней, пока я читал роман. И когда я кончил читать, мы с ним его и другие его сочинения обсуждали, в частности, он обсуждал со мной замысел «Архипелага ГУЛАГа», в котором я потом принял участие. Я среди тех трёхсот людей (которых он перед смертью перечислил), кто давал ему материал для «Архипелага ГУЛАГа». Он мне сказал, что он незадолго до того приглашал в Солотчу и Шаламова, который жил в той же гостинице, куда он меня поместил. А идея у него была — уговорить Шаламова писать существенные куски из «Архипелага ГУЛАГа». И они разошлись полностью по той причине, которую я уже назвал: потому что Шаламов считал, что человек в лагере не выдерживает, человек в лагере погибает. А Солженицын пытался доказать и писал об этом и в «Архипелаге...» тоже (хотя это не было главной темой «Архипелага...», в отличие от «Одного дня Ивана Денисовича»): нет, человек в лагере сохраняется, сохраняет там любовь к труду. Всё это Шаламов считал лакировкой со стороны того литературного дельца, которым, думаю, с полным основанием он считал Солженицына. Так что для меня было понятно, что их расхождение основывалось на очень принципиальном подходе к этой главной проблеме, которую сегодня вы здесь обсуждаете: проблеме того, какова литература после Колымы, Колымы и Освенцима. Если люди погибают во всех смыслах — пройдя через мучение пыток и лагеря, — то литература не имеет права не писать об этом. И попытки, как это делал Солженицын, скрыть этот факт, построить искусственную литературу на отрицании этого бесспорного факта — это вызывало у Шаламова, как и у меня, резкое отторжение.

Теперь я перейду к тому, что с этой точки зрения я нахожу замечательным в поэзии Шаламова. Я думаю, что то, как в прозе описывает Шаламов, открыто и откровенно, и свой опыт, и опыт других, попавших в этот ад, — это относительно более простая задача для исследователя, для литературоведа. А вот понять, как это сказалось на поэзии Шаламова, мне представляется более сложной задачей, поскольку в поэзии, а Шаламов был настоящим поэтом, переработка жизненных впечатлений, биографического материала, необходимого для лирического поэта, осуществляется достаточно сложным образом. Поэтому, как это ни покажется вам удивительным, мы должны постоянно помнить, что Шаламов был воспитан не только на русской поэзии Серебряного века и после Серебряного века, на Мандельштаме, на Пастернаке и других наших великих поэтах этого времени, но он был воспитан также и на русском формализме. На литературоведческом движении, которое в России было по существу задавлено. Я лично довольно близко знал Виктора Борисовича Шкловского, отец мой дружил и с Юрием Николаевичем Тыняновым, а также мы оба хорошо знали Бориса Викторовича Томашевского. То есть я довольно хорошо знал часть формалистов и знал, насколько им трудно было потом, после разгрома формализма. Был знаком и с младшим поколением формалистов, в частности с замечательной женщиной Лидией Яковлевной Гинзбург, которая продолжала традиции формализма.

Знаете, заглохший было большой интерес к формализму внезапно, примерно с прошлого года, возродился во всём мире. Состоялась большая конференция в Польше, посвящённая опыту русского формализма, и во всех странах мира, прежде всего в Европе, постепенно начинается возрождение увлечения интереса к формализму, приглушённого ранее в последние годы, когда везде читали предствителей деконструкции, ставших с опозданием и у нас популярными. Мы все живём в несколько ненормальной ситуации таких циклов в культуре — коротких циклов, связанных с почти коммерческим успехом. И вот в какой-то момент был такой цикл почти коммерческого успеха деконструкции, некоторых движений, которые к нам с опозданием пришли из Франции и других стран в переводах в это новое, более свободное в смысле переводов время. Сейчас во всём мире за этой волной, как бы отрицавшей возможности формального, точного подхода к литературе, следует начинающийся период нового увлечения. Так вот в этом смысле очень интересны литературоведческие склонности и вкусы Шаламова. Если вы внимательно следили за проблемой отношений Шаламова с Пастернаком (это легко сейчас сделать по их переписке), то вы могли заметить, что Пастернак особенно высоко оценил шаламовские идеи по поводу рифмы. А эти идеи как раз связаны с формалистическими мыслями. Что такое формализм? Формализм — это система приёмов анализа литературы, поэзии и прозы, которая исходит из предположения, что это настоящее искусство слова, а раз это искусство, то мы должны понять, как именно в этом искусстве слово преобразуется, почему оно отличается от обычного языка. Мне кажется, очень существенным было бы создать сейчас, используя современную технику, электронный словарь поэзии и прозы Шаламова, потому что поэтический язык — это совершенно особая область, в которой Шаламов сделал много нового. Если вы внимательно посмотрите, на каком языке написаны стихи Шаламова, то вы удивитесь, потому что это язык, очень сильно отличающийся от традиционного классического русского поэтического языка, — не только того, который был после Пушкина, но и того, который был после символистов. То есть в этом смысле Шаламов прямо продолжает то, о чём писал Мандельштам в своих статьях о поэзии. Я имею в виду статьи, которые в 1928 году Мандельштам издал отдельной книжкой, что Шаламов очень хорошо знал ещё даже до своего первого ареста. У Мандельштама главной причиной, стимулом для его занятий поэтическим языком, была книга стихов Пастернака «Сестра моя — жизнь», которую он очень любил. Вы помните, Шаламов говорил, что ему ближе всего в русской поэзии ранний Пастернак и поздний Пушкин. Вот ранний Пастернак — это прежде всего «Сестра моя — жизнь», относительно которой, как и по поводу стихов Хлебникова, Мандельштам писал, что здесь впервые было достигнуто обмирщение русского поэтического языка. То есть русский поэтический стиль перестал быть в основном церковнославянским.

Это очень большая проблема. Я в своих узконаучных занятиях главным образом специалист по лингвистике и могу вам сказать, что история русского литературного языка — это чрезвычайно сложная область. Потому что то, что называется древнерусской литературой (за очень малыми исключениями — их можно перечислить, их всего три или четыре), написано на церковнославянском языке. То есть на нашем более техническом лингвистическом жаргоне мы бы сказали, что это русский извод церковнославянского (исторически старославянского) языка, та форма, которую церковнославянский язык приобрёл в России. Хоть и с некоторыми изменениями, но всё-таки это не древнерусский язык. Древнерусский язык мы тоже знаем: «Слово о полку Игореве» — по-видимому, первоначально устный поэтический текст, который действительно пелся под музыку, — написано на древнерусском языке. А то, что писалось рядом с этим, — это в основном сочинения учёных монахов, хорошо знавших церковнославянский язык, на котором говорились проповеди, но который не был разговорным языком. И этот язык через Ломоносова, Державина и в какой-то степени Пушкина продолжался потом и снова воскрес как основа поэтического языка у символистов и отчасти их продолжателей. И полностью был видоизменён теми, кто пришёл после символистов, русскими футуристами, и эту линию продолжил Шаламов. В этом смысле Шаламов уникален, потому что поэтическая литература советского времени, которой, безусловно, Шаламов как поэт противопоставлен, пользовалась сугубо архаическим традиционным языком. Знаете, есть одна замечательная интересная статья для тех из вас, кто под влиянием того, что я вам сейчас рассказываю, или, может быть, больше под влиянием статьи Мандельштама о поэтическом языке, мог бы заинтересоваться этой темой. Я вам очень рекомендую замечательную статью нашего великого лингвиста, расстрелянного во время сталинского террора, Евгения Дмитриевича Поливанова. Она была включена в его сборник «За марксистское языкознание», но перепечатывалась недавно в новом сборнике его статей (а прижизненное издание вышло в 1931 году). Это статья «О славянском языке революции». Вы знаете, официальная советская риторика пользовалась церковным словарём. Если вы откроете «Правду» сталинского времени, на первой странице, там, где печатались передовые статьи и так далее, церковнославянских слов вы увидите гораздо больше, чем разговорных. Вы знаете, что Сталин не доучился в церковном училище, но всё-таки учился. Некоторые любимые слова Сталина — из жаргона церковных нищих, которые просили милостыню на паперти. В 37-м году, я это помню мальчиком, основной фразой, которую можно было прочитать в газетах и услышать на всяких чудовищных митингах, было обвинение в «двурушничестве». Вы знаете, что такое «двурушник» по происхождению? Это слово из жаргона нищих, оно обозначает такого ловкого нищего, который просит милостыню сразу двумя руками. Двурушник — это значит «нищий с двумя протянутыми за подаянием руками». Я не знаю, занимался ли Сталин сам — он был, конечно, крупный мошенник, — но занимался ли он сам попрошайничеством, пока документальных данных нет. То, что он грабил банки, — это мы достоверно знаем. Ну, он был бандит, может, начинал и с более мелких вещей. Во всяком случае, слово «двурушник» характерно для его жаргона. Советская официальная риторика была основана на продолжении церковной традиции. В этом смысле современная русская власть, которая пытается использовать православную церковь в своих целях, каким-то образом связана именно со сталинской линией в развитии нашей культуры и нашего языка. Вот всему этому Шаламов был решительно противопоставлен.

Я не очень хочу вас сильно затруднять техническими подробностями. Отошлю вас к статье, которую я когда-то напечатал в одном специальном издании, а сейчас она переиздана в третьем томе. У меня вышло сейчас уже семь с половиной томов избранных сочинений по истории культуры и семиотике, и там в третьем томе напечатана статья «Заметки о четырёхстопном ямбе русских поэтов». Это написано ещё при жизни Шаламова, как раз в ту эпоху, когда мы с ним дружили, и он мне дарил свои книжечки стихов. Может быть, отчасти поэтому я довольно хорошо уже тогда знал его стихи, с которыми когда-то познакомился благодаря Пастернаку. Я в этой статье пытался показать конкретно-математически, формалистическим способом, с расчётами, продолжая линию расчётов Андрея Белого, Томашевского и других (я сам занимался этим с великим математиком Колмогоровым) — я пытался показать, в какой степени четырёхстопный ямб, то есть классическая форма размера стихов Шаламова, отличается от прежнего традиционного ямба. В некоторых отношениях он продолжает самые удивительные новшества Андрея Белого. Вы знаете, что Андрей Белый рассчитал возможности русского языка. Белый был сыном крупного учёного в области математики — Бугаева (Белый — это псевдоним). Белый создал новую науку, математическую, статистическую науку о русском стихе, которую продолжали Томашевский, Колмогоров, Гаспаров и другие. С точки зрения этой науки Белый подошёл и к собственному стихосложению, и он писал некоторые совершенно новаторские стихи, используя такие формы русского четырёхстопного ямба, которые у Пушкина или очень редко встречаются, или во всей русской поэзии во время Пушкина и после Пушкина и даже во времена символистов почти не встречаются. Всё это есть в четырёхстопном ямбе Шаламова. И в ещё большей степени — в стихах, написанных другими размерами. Я сейчас не буду вас утруждать статистикой, которую вы можете прочитать в моей статье, но во всяком случае это можно доказать с цифрами в руках совершенно точно.

Вот что мне кажется поразительным в Шаламове как поэте — то, что он понимал: необходимо писать стихи по-новому. Он не хотел впадать в пошлость традиционных форм: его поэзия стремится к оригинальности в размере, метре, ритме и рифме, о которой он так поразительно рассказал Пастернаку, — рифма как способ поиска чего-то нового не только в форме стиха, но в сути того, что он пишет. Удивительно, что этот человек, прошедший через все мучительные испытания, не только сохранил основное в себе, но смог создать совершенно новое направление в поэзии, которое, я думаю, до сих пор не оценено. Вы знаете, Россия — это страна, в которой всё происходит очень медленно. Иногда говорят, что в России надо долго жить. Но я сам, быть может, пример того, что, действительно, лучше жить долго: что-то к концу жизни начинаешь понимать. Но при этом нисколько не стоит надеяться на то, что понятое тобою будет вовремя оценено. Я думаю, что время для правильной оценки величия Шаламова как поэта ещё не наступило. Я сужу об этом по нашей молодой поэзии. Произведите опрос наших молодых поэтов, какие бы они ни были. Пока для них Шаламов — это не источник вдохновения. Если спрашивать кого-то: а кого вы любите? Будет стандартный набор имён, который мы все знаем. В этот стандартный именной набор Шаламов, конечно, не входит. Не потому, что он кажется меньше, а из-за той идеи, что надо иметь пантеон, надо иметь маленькую группу достопримечательностей в каждой области. При Сталине вообще желательно было иметь по одному человеку: Станиславский в театре, Павлов в психологии и так далее. Сейчас нам общественное мнение разрешает иметь четырёх главных поэтов Серебряного века и позднего периода, но не больше. Но Шаламова никто не решится туда включить, потому что в конце концов люди, в том числе и молодые поэты, — рабы некоторого условного, усреднённого общественного мнения. А Шаламов всю свою жизнь писал вопреки условному общественному мнению, как сталинского времени, так и времени после него.

Мне хочется закончить таким обращением к вам: читайте стихи Шаламова, пытайтесь понять, чем он замечателен, чем он отличается от той довольно общераспространённой серости, которая, к сожалению, всё-таки сейчас заменяет то, что мы называем стихами. Спасибо.

ВОПРОСЫ

1. Елена Санникова: Вы сейчас привели совершенно потрясающее свидетельство, что Солженицын пытался вместе с Шаламовым писать «Архипелаг ГУЛАГ», что Солженицын пытался сделать его соавтором. Чем это свидетельство уникально — тем, что всё же у Солженицына и Шаламова совершенно разные стили. Но кроме того Вы высказали другую удивительную вещь: что не состоялась эта совместная работа только потому, что Солженицын и Шаламов по-разному воспринимали возможность лагерного опыта, потому что Шаламов считал невозможным сохранение личности в ГУЛАГе. Я хочу спросить: только ли поэтому они отказались от совместной работы? Дело в том, что, по-моему, одного этого было бы недостаточно. Ведь в «Архипелаге...» за той главой, в которой сказано «Благословение тебе, тюрьма», следует описание того, как тюрьма давит людей.

Вы знаете, я начну как раз с «...ГУЛАГа». «...ГУЛАГ» — это проявление очень хорошего организационного редакторского дара Солженицына. Им самим, по-видимому, написана глава, совпадающая в большой степени с главами «В круге первом»: как человек попадает на Лубянку в первый раз, как его раздевают там и так далее. Это очень хорошо написано в романе, ещё лучше, мне кажется, в этой главе в «Архипелаге». Другие части содержат в почти не изменённом виде куски, написанные, скажем, академиком Лихачёвым о Соловках, куски, написанные Белинковым о его испытаниях в лагере. Я говорю о том, что я достоверно знаю. Солженицын сумел эти разнородные тексты, не очень меняя, объединить вместе. Такая коллективная работа, конечно, имела огромное историческое значение, я думаю, как историческое свидетельство, «Архипелаг...», конечно, очень ценное собрание материалов разных людей. Повторяю, их было примерно триста человек. И Солженицын так эффективно нас всех использовал, хорошо собрал всех вместе. Я думаю, его роль как документалиста-историка со временем будет оценена. Конечно, желательно было бы подробнее изучить, кто что написал, и это пока можно, вероятно, сделать. Я по своему опыту знаю, что Солженицын очень мало менял тот текст, который ему давали. Поэтому на основании этого текста судить, что думал сам Солженицын, не очень легко, потому что это всё-таки комбинация произведений разных авторов, их воспоминаний и свидетельств. А что касается основного противопоставления Солженицына и Шаламова, оно было многосторонним, я согласен с этим, оно не касалось только проблемы того, что происходит с человеком в лагере. Оно касалось и поведения после лагеря. И в частности, Солженицын и Шаламов, конечно, очень отличались в том, как нужно отнестись к публикации своих произведений и их использованию за границей. Для меня поразителен тот факт, что Солженицын на полном серьёзе упрекал Ленина, которого я считаю гениальным политическим теоретиком: он предсказал весь современный глобальный капитализм, уже за одно это занял подобающее место в истории политической мысли и истории России, поэтому нельзя о нём судить так примитивно, как это делает Солженицын или Сокуров в фильме, который не имеет вообще никаких исторических оснований. Солженицын обвиняет Ленина в том, что Ленин взял деньги у немецкого Генерального штаба. Скажите, а чем это отличается от того, что сам Солженицын, по-видимому, получил огромные деньги от ЦРУ на публикацию своих произведений? Когда Шаламов обращается в ненапечатанном письме к Солженицыну и говорит ему: «Вы были орудием в холодной войне», он формулирует это правильно. Я думаю, что пришло время об этом говорить. Мы не должны считать, что мы обязаны соблюдать социальные табу. Да, Солженицын сидел в лагере. Я сам относился к нему с симпатией. Он произвёл ряд таких действий, которые меня настроили чрезвычайно против него, не могу это скрывать. Считаю его человеком фальшивым и во многом не соответствующим той роли, которую он в таком карнавале на себя напялил. И надеюсь, что история во всём этом разберётся. Но Шаламов имеет то достоинство, что он одним из первых понял эту фальшивую суть многих поступков Солженицына.

2. Александра Козырева: Уважаемый Вячеслав Всеволодович, когда я перечитывала перед этой конференцией Шаламова, мне сделался ясным уровень его высочайшей литературной требовательности к своему прозаическому слову. В одном из рассказов [«Погоня за паровозным дымом» — прим. ред.] идёт размеренный ритм его прозы и говорится о круглой шее кого-то из персонажей. В другом случае говорится о черепахе, и речь идёт о её рёбрах, причём отнюдь не в ироническом контексте [рассказ «Припадок» — прим. ред.]. Я подумала почему-то, что, в общем, рёбрами черепахи, очевидно, является её панцирь. То есть это вполне нормальные оговорки: в конце концов, мы знаем прекрасно львицу с гривой Лермонтова. А вопрос такой испытывал ли Шаламов необходимость в редактуре, или вот это окончательный вариант, и он считал себя тотальным художником данного рода литературной традиции? Спасибо.

Вы понимаете, я довольно субъективен в ответе на Ваш вопрос и на другие аналогичные вопросы. Субъективен по двум причинам. Одна сугубо личная. Так по разным поводам говорил Шаламов. Помните, он говорил, что даже луна — это личная проблема. Проблема редактуры — это личная проблема каждого, кто что-то пишет. Я тоже всю жизнь пишу стихи и разные другие произведения. И поэтому для меня проблема редактуры — вполне личный вопрос. А главное — я сын писателя, Всеволода Иванова, который всю жизнь мучился от того, что его редактируют. Это для него стало просто катастрофой. Я как-то был на даче у отца, когда приехала редактор, редактировавшая очередной том его собрания сочинений. На всякий случай скажу для тех, кто может интересоваться советской литературой — это собрание сочинений в зелёных обложках, в отличие от более позднего в чёрных обложках, где моя мама сумела как-то бороться с редакторами. Эти зелёные обложки содержат изуродованные тексты моего отца. Вот на моих глазах редактор в каком-то там рассказе из самого лучшего сборника моего отца, написанного в конце 20-х годов, подчеркнула все сколько-нибудь выдающиеся метафоры и требовала их изъять. Эта проблема была не только с моим отцом, эти проблемы были с Леоновым, и он часто соглашался — пожилые писатели были заинтересованы по разным причинам в переизданиях. Мы с одним из присутствующих здесь обсуждали проблему Шолохова. Ведь это проделывали не только редакторы, но и сам Шолохов, который очень сильно изменил лексический состав, особенно в первой части «Тихого Дона», которая как раз больше всего вызывает вопросов с точки зрения авторства и текстологии. В этой части Шолохов в последующих изданиях очень многое изменил. Всё это мы, специалисты, сейчас рассматриваем как значительный ущерб для литературы и для тех, кто ей занимается. Мы призываем всех обращаться к первым изданиям. «Вор» Леонова надо читать по первому изданию, «Тихий Дон», кто бы его ни написал, надо читать по первому изданию — и так далее. Поэтому я заранее всё-таки очень против того мнения, что надо что-то редактировать. А почему вообще надо редактировать? Для меня это очень серьёзный вопрос. Литература — это выражение данной индивидуальности. Данная индивидуальность может в чём-то ошибаться, но ошибки человека — это ведь тоже часть его личности. И мы должны принимать эти ошибки вместе со всем тем, что нам нравится в каком-то человеке. Безошибочных сочинений вообще не бывает, они исключены по всему тому, что мы знаем о природе человека, о природе литературного творчества.

3. Валерий Есипов: Может быть, деликатный вопрос. Что Вам известно о причинах разрыва Бориса Леонидовича и Варлама Тихоновича? Вначале они были очень близки, но потом их общение прекратилось.

Мне неизвестно ничего. Всё, что я знаю об Ольге Всеволодовне, преимущественно крайне негативного свойства, я опубликовал в своих воспоминаниях о Пастернаке, которые сейчас полностью напечатаны в журнале «Звезда» в 2009-2010 гг. Дочка Ольги Всеволодовны, с которой я дружил в те пастернаковские годы, Ира Емельянова, на меня обижена и писала даже письмо в «Звезду», хотела поймать меня на каких-то ошибках — но это её дело. Но я допускаю, что Ольга Всеволодовна, которая знала Шаламова, по каким-то причинам не хотела продолжения его общения с Борисом Леонидовичем. Я в своих воспоминаниях привожу некоторые примеры того, как при мне несколько раз Ольга Всеволодовна плохо говорила о каких-то людях, явно пытаясь повлиять на Бориса Леонидовича в смысле ухудшения его отношения к близким друзьям (я её не так много видел, в частности в присутствии Пастернака; он меня с ней познакомил, когда наступили эти тяжёлые дни, сказав, что мало ли что с ним случится, он хочет, чтобы близкие ему люди знали друг друга). Иногда она добивалась кое-чего, я такие ситуации видел. Но было ли это в отношении Шаламова? Там много оснований есть предположить, что было. Хотя я никаких подробностей не знаю и подозреваю, что очень мало кто знает эти подробности. Вообще говоря, об Ивинской, как ни удивительно, довольно мало известно, существует определённое табу, и даже в местами очень хорошей книге Быкова о Пастернаке то, что написано об Ивинской, по-моему, совсем не достоверно — особенно там, где он напрасно верит ее мемуарам, полных если не откровенного вранья, то преднамеренных умолчаний.

4. Сергей Соловьёв: У Шаламова в середине 70-х годов вышла статья, которая называлась «Звуковой повтор — поиск смысла». Каково Ваше мнение о попытке Шаламова теоретически сформулировать свой поэтический опыт. Что Вы думаете относительно содержания статьи?

Я очень высокого мнения о направлении этих исследований, хотя тоже должен сказать, что субъективен, потому что не только я, но и моя жена Светлана Леонидовна много занималась близкими вопросами, напечатала несколько интересных статей. Так что это у нас в какой-то степени семейное направление исследований. И я думаю, что из того, что сделали формалисты применительно к языку поэзии, именно исследование повторов в связи со смыслом — одна из наиболее интересных тем. Однако главная формалистическая работа на эту тему Шаламову не была известна, потому что её написал как раз уже упомянутый мною великий лингвист Поливанов, но не успел её напечатать до расстрела. И она была напечатана много спустя после реабилитации Поливанова, поэтому она не могла быть известна Шаламову. Она называется «Об одном основном принципе фонетической техники», напечатана в журнале «Вопросы языкознания» приблизительно в 60-м году. Она во многом совпадает по направлению со статьёй Шаламова. Вы знаете, если какая-то научная мысль верна, она часто формулируется несколькими авторами. А Шаламов был одним из тех, кто долго и успешно думал на эту тему. Думаю, что результат, эта его работа, заслуживает большого внимания.

17 июня 2011
Варлам Шаламов в контексте мировой литературы и советской истории. Сборник трудов международной научной конференции. Сост. и ред. С.М.Соловьев. М.: Литера. 2013. С. 31-41.