Варлам Шаламов

Студент Муса Залилов

В студенческом общежитии на Черкасском освободилась койка. Записку коменданту на это место в нашей седьмой комнате принес не студент I МГУ, а ученик консерватории по классу виолончели Синдеев. Огромный, серый, как слон, в сером брезентовом плаще необъятных размеров, в серой брезентовой «панаме», похожей на передвижной шалаш, на раковину слоновьего уха, с гигантским серым брезентовым футляром в огромных белых руках. Все — и панама, и плащ, и футляр инструмента — было сделано из одной и той же брезентовой ткани — гениальное изобретение Саратова, Симбирска, Самары, откуда явился Синдеев утверждать свою славу в Москве. В огромном сером футляре скрывался певучий зверь великанского роста, певучий таинственный зверь — виолончель.

После пробной ночи выяснилось, что казенная железная койка коротковата для виолончелиста. Даже подставка из футляра не помогала — ступни Синдеева висели в воздухе.

Утром футляр «был весь раскрыт и струны в нем дрожали». Мы и увидели и услышали зверя. Виолончель пискнула несколько раз весьма жалобно — жалобнее скрипки, скрипочки. Просилась в комнату. Но мы не поверили виолончели. Мы дождались трубных низких звуков. Сотряслись стекла нашей комнаты от трубного гласа вроде Страшного суда, и мы отказали виолончелисту в прописке.

Вместо слона Синдеева в наш Черкасский зоопарк пришел леопард Муса. Муса Залилов был маленького роста, хрупкого сложения. Муса был татарин и как всякий «нацмен» принимался в Москве более чем приветливо.

Достоинств у Мусы было много. Комсомолец — раз! Татарин — два! Студент русского университета — три! Литератор — четыре! Поэт — пять!

Муса был поэт-татарин, бормотал свои вирши на родном языке, и это еще больше подкупало московские студенческие сердца. Муса был очень опрятен: маленький, аккуратный, с тонкими, маленькими, женскими пальчиками, нервно листавшими книжку русских стихов. Вечерами, не то что часто, а каждый вечер, Муса читал вполголоса на татарском свое или чье-то чужое — тело входило в ритм чтения, тонкая ладошка Мусы отбивала чужие ритмы, а может быть, и свои. Мы все были тогда увлечены приближением ямба к жизни и восхищенно следили за упражнениями Мусы при восхождении на Олимп чужого языка, где так много неожиданных ям и колдобин. Муса смело углублялся в подземное царство чужого языка, подводных коряг и идиом.

Муса читал каждый вечер перед сном. Вместо молитвы Муса учил русские стихи, вызубрил все, что не возьмешь изнутри, со смысла и чувства. Способ старинный, надежный, а может быть, и единственный. Именно так зубрят названия латинских костей и мышц медики. Зубрежка там — необходимая и неизбежная основа познания. Муса зубрил по хрестоматии Галахова «Медного всадника», рядом первокурсник медик Боровский заучивал медицинскую латынь по учебнику Зернова. В 10 часов все выключалось — и скрип Боровского и шепот Мусы. Наступала студенческая ночь.

Ладошку Мусы никак нельзя было сравнить с огромной, прямо-таки тургеневской лапищей виолончелиста. И койка для Мусы была не прокрустово ложе, как для Синдеева, — он удобно умещался на казенном стандартном матрасе.

— Что ты читаешь. Муса? Что ты учишь, Залилов?

— Я учу...

Муса еще не был Джалилем (до войны еще было далеко), но внутренне готовился к этой роли. Поэты часто предсказывают свою судьбу, пытаются угадать будущее — русские по крайней мере. И Пушкин и Лермонтов рассказывали о своей смерти раньше, чем умерли.

Таким был и Муса. Русских стихов он перевел немало. Не только Пушкина, но и Маяковского. Но первая встреча с русской поэзией в творческом его выборе — первое стихотворение Пушкина, которое Муса выучил наизусть и даже прочел на литературном вечере в клубе I МГУ, бывшей церкви. Прочел с большим успехом и большим волнением, выбрав стихотворение сам. Это не «Арион», не «Я вас любил», не «Послание декабристам», не «Для берегов отчизны дальной», не «Я помню чудное мгновенье», не «Памятник», наконец… Не ритмические осечки волновали Мусу в стремлении обязательно выучить по-русски это пушкинское стихотворение. В стихотворении было что-то такое, что привлекало, обещало решить что-то важное в судьбе, научить чему-то важному.

Первым русским стихотворением, которое выучил Муса Залилов перед тем, как стать Джалилем, был «Узник» Пушкина. Мы, его соседи по студенческой комнате, шлифовали татарскую речь, очищали пушкинские стихи от всех посторонних звуковых примесей, пока «Узник» не зазвучал по-русски, по-пушкински.

— Сижу за решэткой в темнице сы́рой.

— Сыро́й, Муса.

— Сижу за решэткой в темнице сыро́й.

— Учи! Зубри!

Сижу за решеткой в темнице сырой.
Вскормленный на воле орел молодой,
Мой грустный товарищ, махая крылом.
Кровавую пищу клюет под окном...

Орел — это ведь не птичка, которую выпускают на волю. Птичку Пушкин написал вскоре после «Узника». Орел не мог освободить узника. Человек зато выпустил птичку из тюрьмы на волю.

Из этих двух тесно связанных друг с другом стихов Муса выбрал первое. А тот человек, который слушал орла, не был выпущен на волю, а был казнен в Моабите в 1944 году.

В моем рассказе нет никаких телепатических домыслов. По структуре белков не вывести химической формулы героизма. Но воздух, шум времени — понятия вполне конкретные, доступные глазу, слуху и осязанию.

Муса Залилов прожил почти год в тогдашней Черкасске I МГУ. Было, значит, в том воздухе что-то необходимое человеку.

Журнал «Юность», № 2, 1974 г.

Шаламов и Джалиль

С середины 1960-х годов и почти до конца жизни В.Т.Шаламов активно сотрудничал с журналом «Юность», где постоянно, практически каждый год, благодаря поддержке главного редактора Б.Н.Полевого, печатались подборки его стихов, а в №2 за 1974 год был опубликован короткий рассказ «Студент Муса Залилов». Предыстория этой публикации выясняется из письма к Б.Н.Полевому от 27 декабря 1973 года[1].По традиции поздравляя его с Новым годом, Шаламов писал:

«Я хотел бы довести до конца при Вашей доброжелательной и энергичной, активной поддержке публикации своих коротких рассказов, первым из которых является находящийся в «Юности» — «Джалиль». Этот рассказ имеет сто преимуществ, но, конечно, один любит короткий рассказ, а другой конституцию с хреном, как нам объяснял Щедрин. Однако у «Джалиля» есть первое преимущество. И это не только в том, что рассказ — документ из документов, а в том, что он заполняет брешь в биографии Джалиля <...>

Это — 1927 год, Москва. Время обучения героя на литературном отделении этнологического факультета МГУ. Это пять страниц на машинке и заполняют эту пятилетнюю брешь биографии Мусы. Я прошу Вашей помощи. Не может быть, чтобы пять страниц самого документа не нашли себе места в «Юности».

В этой странной истории блокирования рассказа, который все одобряют и никто не печатает, есть психологические черты — не бюрократизма — это было бы с полгоря, а то, что Маркс назвал бы «идиотизмом издательской жизни». Черты эти были в «Советском писателе», в Гослитиздате, но в «Юности» при горячей поддержке главного редактора? Не хочу верить...»

Б.Н.Полевой с большим уважением относился к Шаламову, и это решительное, напористое (лучше сказать — отчаянное, в последней надежде на помощь) письмо сразу возымело действие: рассказ о М.Джалиле был срочно поставлен в очередной номер. Но сама история злоключений рассказа, который «все одобряют и никто не печатает», чрезвычайно характерна для судьбы Шаламова.

Очевидно, что даже после письма в «Литературную газету» 1972 года[2] и принятия в Союз писателей, к любым произведениям, выходившим из-под его пера, продолжало сохраняться настороженное отношение. Здесь же ситуация была совершенно абсурдной, потому что главный персонаж рассказа Муса Джалиль принадлежал к пантеону советской литературы — он был Героем Советского Союза (посмертно), в 1957 году за цикл стихов «Моабитская тетрадь» ему была присуждена Ленинская премия. Сама судьба Джалиля — он во время Великой Отечественной войны попал в плен, но смог стать активным участником борьбы против фашизма, за что был казнен в 1944 году в Моабитской тюрьме под Берлином — являлась символом героизма и мужества, ему были поставлены памятники, широко издавались его стихи. Казалось бы, любое новое свидетельство о его жизни должно было публиковаться без всяких препон и восприниматься как ценнейшая находка. Но... не в случае с Шаламовым. Во-первых, потому что он из-за зарубежных пиратских публикаций «Колымских рассказов» и их передачи по «радиоголосам» еще в 1971 году попал в «черные списки» писателей, «антисоветски настроенных» (эта формулировка в приложении к Шаламову фигурировала в докладной записке в ЦК КПСС начальника Главлита П.Романова[3], и инерция такого восприятия продолжала действовать. Во-вторых, редакторам (за исключением Б.Полевого) никак не могла понравиться форма шаламовского рассказа о Джалиле. О любых героических личностях тогда принято было принято писать непременно «высоким штилем», с пафосом, а рассказ Шаламова абсолютно не подходил к этому канону: почти половина его посвящена обстановке в общежитии МГУ, какому-то «слону»-виолончелисту, а о самом Джалиле, в сущности, совсем немного. Но Шаламов никогда не хотел подчиняться никаким канонам, и даже на маленьком пространстве рассказа-воспоминания показал себя великолепным художником. Чего стоит один образ «леопарда Мусы» на фоне того же «слона»! И о созревании Джалиля к своему подвигу сказано необычайно поэтично и емко, истинно по-шаламовски и, разумеется, с полной искренностью.

Последнее необходимо подчеркнуть, потому что само появление этого рассказа может показаться довольно неожиданным на фоне множества крайне отрицательных отзывов Шаламова о М.Джалиле как поэте. Зная его ранние и поздние стихи, в том числе «Моабитскую тетрадь», он сделал однажды даже категорический вывод о нем как о «начисто бездарном человеке»[4]. Это заключение говорит прежде всего о крайней строгости поэтических критериев Шаламова — он не терпел любого рода «любительщины», штампов и подражаний, чего было в избытке в стихах Джалиля. Вероятно, суровость Шаламова можно было бы отчасти объяснить тем, что Джалиль писал на татарском языке, и по-русски его стихи воспринимались совсем иначе (сам Шаламов считал, что «поэзия — непереводима»). Но к работе над стихами Джалиля привлекался весь цвет русской поэзии — А.Ахматова, С.Липкин, С.Маршак, А.Тарковский, М.Петровых и П.Антокольский (их переводы были представлены в «Избранном» Джалиля, вышедшем в 1966 году), но и они не смогли как-то «облагородить» культуру стиха Джалиля и выделить в ней индивидуальное своеобразие, хотя бы в рамках национальной поэзии. Так что критические отзывы Шаламова были по-своему объективны и они указывали лишь на то, что для него ипостась поэта в его давнем студенческом знакомом была отнюдь не равна его человеческой, героической ипостаси, которую он чрезвычайно ценил. Все это и отражено — по отношению к Джалилю-поэту с некоторой иронией, а по отношению к нему как герою — с полным уважением — в этом рассказе.

Необходимо заметить, что Шаламов мог лишь догадываться о подлинном драматизме судьбы М.Джалиля как военнопленного, а также о судьбах других советских пленных, ведших тайную героическую борьбу с врагом в лагерях и тюрьмах Гитлера[5]. Вряд ли Шаламова не привлекла бы, например, трагедия полковника Н.С.Бушманова, руководителя подпольного «Берлинского комитета ВКП(б)» (в который входил и Джалиль), — тот по воле сталинских директив после освобождения и фильтрации был направлен на 10 лет в ГУЛАГ. Но автор «Колымских рассказов» прекрасно знал о подобных ситуациях — его рассказ «Последний бой майора Пугачева» в своем художественном обобщении является данью писателя именно таким людям.

И в контексте общественной обстановки 1970-х, в условиях холодной войны, и с современной точки зрения, напоминание Шаламова о судьбе М. Джалиля лишний раз подчеркивало демаркационную линию, разделявшую его с А.И. Солженицыным и его идеологией. Если Солженицын (в «Архипелаге ГУЛАГ» и других произведениях) пытался поднять на пьедестал коллаборационистов типа генерала А. Власова и его сторонников, то Шаламов был всецело на стороне подлинных патриотов своей страны.

Шаламов в жизни выше всего ценил самопожертвование. Поэтому самым значимым для темы «Шаламов и Джалиль» (а также и для других, более широких и важных тем) является набросок его позднего, середины 1970-х годов, стихотворения:

Фучик, Карбышев, Джалиль —

Вот мои герои... (РГАЛИ, Ф.2596, оп.3 ,д.68, л.79)

Именной указатель: Джалиль, Муса

Примечания