Шаламов и Пастернак: новые материалы
Значение Б. Пастернака в жизни и судьбе В. Шаламова трудно переоценить. Первые стихи, посланные великому поэту с Колымы в 1952 г., исповедальная философская переписка и исключительно важные для обоих дружеские встречи и разговоры в Москве в 1953-1956 гг., вынужденная размолвка по «личным обстоятельствам» в 1956 г., участие Шаламова в похоронах Пастернака в 1960 г. — таковы основные вехи, связавшие судьбы двух выдающихся личностей XX века. Переписка Шаламова и Пастернака, впервые изданная в 1988 г[1]., является ценнейшим источником не только для понимания эпохи «оттепели» и причин того «удивительного совпадения взглядов», которое, по словам Шаламова, сразу обнаружилось между ними, но и серьезных расхождений, обусловленных глубокой разницей биографий и жизненного опыта. Как справедливо отмечал один из первых исследователей этой проблемы,«они очутились на соседних строках книги Рока только в 1950-х гг., а до тех пор находились на разных ее страницах, в разных главах, а то и томах…»[2]. Тем не менее сближение состоялось, и оно было чрезвычайно полезным и плодотворным для обоих художников. Нельзя не отдать должное точности еще одного наблюдения: «При всей восторженной даже любви и преклонении перед Пастернаком следы влияния его на Шаламова кажутся мне исчезающе малыми. Влияние Шаламова на Пастернака — сильнее»[3].
ФОТОАвтограф первого письма Пастернака
ФОТО Шаламов. Оймякон, 1952 г.
Об особой роли Пастернака в своей жизни и о деталях взаимоотношений Шаламов рассказал в большом мемуарном очерке «Пастернак», написанном в середине 1960-х годов и впервые опубликованном (с сокращениями) в 1993[4]. Сравнительно недавно введена в научный оборот статья Шаламова «Несколько замечаний к воспоминаниям И. Эренбурга о Б. Пастернаке», написанная в 1961 и, очевидно, предназначенная для публикации в «Новом мире» (публикация не состоялась)[5]. Не раз обращался Шаламов к личности любимого поэта и в записных книжках, и в стихах. Полный свод стихотворений, посвященных Пастернаку (а их 14), впервые представлен в издании: Шаламов В. Стихотворения и поэмы в 2 томах. СПб.: Изд-во Пушкинского Дома; Вита Нова, 2020. (Новая Библиотека поэта). Недавно опубликована оригинальная стиховедческая работа Шаламова «Как сделана “Метель” Пастернака», написанная в 1973 г[6].
Однако эти произведения далеко не исчерпывают темы «Шаламов и Пастернак». К сожалению, в некоторых публикациях были сделаны сокращения, не позволившие читателям (а также и исследователям) ощутить в полной мере внутренний драматизм взаимоотношений наших героев, особенно на начальном этапе. Следует напомнить, что в ответ на первые стихи, посланные Шаламовым с Колымы в 1952 г., он получил от Пастернака письмо с весьма строгой, жесткой (отчасти даже жестокой) их критикой[7]. Шаламов очень остро переживал этот неожиданный для него ответ — хотя он признал критику во многом справедливой, у него остался горький осадок от того, что великий поэт даже не пытался вникнуть в обстоятельства создания стихов, не понимая, что они написаны лагерным заключенным, еще вчера находившимся «у бездны на краю» — и, очевидно, даже не представляя, что такое колымский лагерь. О чувствах, переживавшихся Шаламовым в связи с этим, ясное представление дает нижеследующий (впервые публикуемый) фрагмент его эссе «Поэт и проза», написанного в середине 1960-х гг. и примыкающего к мемуарам о Пастернаке:
«...Когда-то Межиров[8] рассказывал мне, что после возвращения с войны слова в стихотворной строке рассыпались и он никак не мог соединить их в строке.
Что же можно было требовать и ждать от меня, когда находясь в заключении — случайно оставшись живым после многих лет каторги, в глухом подполье я сделал попытку — подчиняясь как бы чужой воле — написать несколько стихотворений. У меня эти стихи сохранились. (Одно из них «Картограф» опубликовано в «Огниво»).
Пастернак был беспощаден.
«Неточная рифма» — и все! «Вихляющая форма»[9]. По письму было видно (это, впрочем, я и раньше знал), что в лагерных делах он ничего не почувствовал и не понял. Приговор был жесток, но дорога моя была выбрана много лет назад, и я знал, что все изменится после первой моей встречи. Так и случилось. В ноябре 1953 года я повидался с Пастернаком, показал ему свои новые стихи, поговорил о нашем поэтическом деле — и признание здесь было завоевано. Потом я переписывался с ним, встречался несколько раз.
Но прозы моей Пастернак не читал. Не успел я ему показать»[10].
Как представляется, этот емкий и выразительный текст Шаламова добавляет новые краски к уже известному о его отношениях с Пастернаком.
Немало подобных новых красок (штрихов, деталей) содержится в материалах настоящей публикации.Они охватывают почти двадцатилетний период жизни автора «Колымских рассказов» — с 1954- го до 1973 года. Первую их группу представляют записи в рабочих тетрадях Шаламова 1954 г. (РГАЛИ, ф.2596, оп.3, ед. хр.10,11), в сжатой форме зафиксировавшие первые впечатления от встреч с Пастернаком, а также черновики двух писем, в одном случае переписанного и отправленного, в другом — не отправленного адресату. Особенно ценен черновик первого письма, где Шаламов пишет о начале работы над «Колымскими рассказами» и об общих принципах их поэтики. Во вторую группу входят машинописи и рукописи мемуарного характера 1960-х — начала 1970-х гг., содержащиеся в пяти единицах хранения (папках) описи 2 (ед. хр.154-159) и составляющие в общей сложности свыше 250 листов. Машинописи принадлежат к папке с машинописью очерка «Пастернак» (ед. хр.158), они касаются жены Пастернака З.Н. Нейгауз, а также О.В. Ивинской. Последней посвящен также краткий очерк Шаламова, надиктованный им И.П. Сиротинской и записанный ею (другая диктовка касается непосредственно Б. Па- стернака и добавляет ряд новых деталей к его портрету). Немало ценных наблюдений и выводов содержится в дополнительных набросках воспоминаний о Пастернаке, над которыми Шаламов работал в 1969-1973 гг. Значительная часть их посвящена роману Пастернака «Доктор Живаго» и его судьбе в контексте «холодной войны», которая самым прямым и жестоким образом отразилась и на судьбе самого Шаламова. В этой связи чрезвычайно интересен обнаруженный в архиве набросок отклика Шаламова на статью Ж.-П. Сартра «Холодная война и единство культуры», опубликованную в 1963 г. в «Иностранной литературе».
К сожалению, большинство поздних набросков написано трудноразборчивым почерком и не всё удалось расшифровать. Для настоящей публикации отобраны наиболее значимые, на наш взгляд, материалы, еще раз показывающие, сколь большое место занимал великий русский поэт в сознании автора «Колымских рассказов» и «Колымских тетрадей». Ранее часть материалов опубликована в журнале «Знамя», 2022, No9-10.
Тексты публикуются в хронологическом порядке. Заключает подборку переписка Шаламова 1967-1970 гг. с сыном поэта Е.Б. Пастернаком и письмо редактору журнала «Новый мир» С.С.Наровчатову 1975 г. Публикация, подготовка текста и комментарии В.В. Есипова. За неоценимую помощь в подготовке текста выражаю глубокую признательность А.П. Гавриловой и О.Н. Ключаревой.
Записи о встречах с Б. Пастернаком, черновики писем 1953-1954 гг.
Пастернак — запись первого свидания. 13 ноября 1953[11]
Лифт до 6 этажа, но память поднимает меня на 2 этажа выше. Волнуюсь так, что не вижу одежды и не могу сейчас припомнить, как одет Пастернак — вижу только бледное лицо, живые глаза и седые волосы. Слабое рукопожатие. Комната с рисунками отца на стеклах. Маленькие комнаты, узкие коридоры. Яблоки на столике в углу комнаты. Благодарю за внимание, за осуществившуюся возможность встречи. Все, что думал сказать, забыл, конечно.
— Когда вы приехали?
— Вчера. Даже встреча с городом может довести до слез. А тут еще встреча с женой, с дочерью, с Вами.
— Да-да-да…
«Фауст». Гете как ученый и чертовщина Фауста[12].
— Нынешний год был хорошим годом. Я написал 2000 стихов «Фауста» — заново перевел его. Была уже 2-я корректура — и захотелось кое-что изменить. И как из строящегося здания выбивают несколько подпорок — и все готовое рухнуло. Так пришлось писать «Фауста» заново. Я понимал Фауста так — ведь Гете был ученый, естествоиспытатель, и чертовщина Фауста не могла быть темой его поэтического одушевления. Не легенда народная, а реальная жизнь, напоминающая эту легенду. Поэтический земной напор сквозь мысли Фауста — так надо было его понять и так переводить. Эта попытка была мной и сделана. И перевод во многом отличен от того, что было напечатано. Я видел в хрестоматии. Это был первый «Фауст» на рус- ском языке. Вот-вот. «Фауста» переводил Фет. Еще кто-то.
Я: — Холодковский?
— Но я переводов не брал, когда работал. Вот когда я переводил «Гамлета» — я обложился переводами и двигался от строки к строке, сверяясь — а теперь я переводил без всех, один.
«Фауст» выйдет в ноябре[13].
Я написал еще летом несколько стихотворений — собственно говоря, они еще не записаны — если хотите, могу прочесть.
Мы просим его все[14]: радостно и страстно. И Б.Л. читает:
1) <пропуск>
2) «Половодье». Соловей в половодье[15].
3) «Сказка». «Ехал конный» — Ваша тема[16].
4) «Колыбельная».
5) «Август» — оценка себя, своей работы, прощание со стихами. Несколько стихотворений пейзажных — о плаще <нрзб>.[17] Манера читать — простая, не похожая на ритмизированное чтение поэтов. В М<осковском >университете [18] Б.Л. извинялся, что не умеет читать стихов. Но так теплее, особее.
Подавлен я этими стихами, особенно «Августом».
— Вот недавно мне прислал работу Алпатов, искусствовед — но это, хоть книжно и учено — хуже Ваших писем.
— Ваше определение рифмы — теперь принято ссылаться на авторитеты — ему Пушкин был бы рад[19].
Я пытаюсь объяснить, чем П<астернак>. был там — и почему стихи Пушкина или Маяковского не могли быть той последней нитью, за которую хватался человек, чтобы удержаться за жизнь, за настоящую жизнь.
— Маяковский? Да, что из него сделали теперь. Хорошо, что Вы не знаете «Охранной грамоты»[20]. Как много плохого принес он литературе, да и мне, в частности, своим литературным нигилизмом, фокусничеством. Я стыдился настоящего, которое получалось в стихах, как мальчики стыдятся целомудрия перед товарищами, опередившими их в распутстве.
Я говорил, что очень рад, что Б.Л. так говорит о Маяковском — для меня это давно решенный вопрос.
— Вы не знаете языков?
— Нет.
— Могу ли я помочь Вам материально?
— Нет[21]. Но у меня есть просьба — вот новые стихи — просьба прочесть.
— Конечно-конечно. Только не связывайте меня сроком ответа. — Нет, конечно, зачем.
Когда, наконец, будет время печатать, что думаешь. Я был на пленуме[22], сидел и удивлялся, как можно балаболить. Впрочем, если 2 года так делать, то можно привыкнуть — сидят и твердят: нам нужна хорошая драматургия. Это похоже на то, что идет по улице молодой человек и все ему желают хороших внуков, и он твердит, что ему надо хороших внуков. А ему надо думать о детях. Надо получить жизнь хорошую, и тогда и будет и хорошая драматургия.
Только ощущаем, что грозная пелена спала, и люди, как у Андерсена, заколдованные в жаб, — будут опять превращаться в людей. Но время идет, а жабы в людей что-то не расколдовываются.
Васильев[23] — вот кто был талантлив из молодежи.
— Да, это Клюева ученик, а Клюев был настоящим поэтом. Да-да. Напомнил «Соляной бунт», «Стихи в честь Натальи», «Анастасия». Вспоминали Мандельштама, Галочку и ее отца[24].
— Он был хороший человек.
— Да-да-да.
Прощаемся. Б.Л. целует меня и выходит на площадку.
— Б.Л., Вы утомлены, мы никогда не простим себе.
— Нет-нет.
Лев Толстой? Под его силой и гением росло много писателей.
О зарубежном, где нет богаделен для поэтов.
— Приедет Эренбург, расскажет. Об Анне Ахматовой — с ней возятся.
Лефы. Лиля Юр. Брик, Иванов на даче.
Где Пильняк? Я сказал свое мнение. Рассказал о Мандельштаме, Переверзеве, о Нарбуте.
Я в это лето вернулся к прежней работоспособности — встаю ночью к бумаге — забыл про режим, про инфаркты.
Из «Знамени», «Литгазеты» звонили, нет ли у меня чего-либо готового для печати.
Смешно.
Тел. звонок[25].
— Прочел первое стихотворение «Я беден».
— Звоню, чтобы передать, что это настоящее. Так и надо.
Звонок на другой день.
— Стихи настоящие и некоторые шероховатости не мешают подлинности поэтической.
Я хочу, чтобы Вы прочли мой роман. Окончание его — моя ближайшая работа. Первая часть у Н. Кастальской, возьмите его.
Все это — и роман, и стихи, и «Фауст» — все это как-то в одном плане, человек ведь не пишет — вот одно, а вот другое — все это отражение ощущений одного периода. — Впрочем, все это хорошо известные вещи и напрасно я их вам говорю.
Г[26]. провела всю предварительную телефонную беседу— к ней я был вовсе неспособен от волнения, и ворчала, что я поздоровался с Б.Л. раньше, чем он поздоровался с ней.
Вторая встреча с Б.Л[27]. — Кабинет справа. Полки, письменный стол. Ящики. В квартире нет никого дома.
— Если вы не должны писать стихов, то и я не должен писать. Рассказ о «Рассвете»[28]. Обещание «Фауста». Не раздеваясь. Чтение «Рассвета», «Свадьбы».
Роман, взятый на прочтение. Звонок-поздравление с Новым годом 31 декабря.
Третья встреча. 2 января. 9-11 часов.
— Я не хочу быть Хлеста- ковым и написал роман. Моя известность за границей[29]. Подарил «Фауст». План окончания романа. Почему поэту важно писать прозу. Поэт Пушкин воспринимается с его прозой, на фоне ее и понимается. А вот Верлен, который не писал прозы, требует для полного восприятия современной ему французской живописи. Рассказ об окончании романа. Единство нравств<енного > и физич <еского > — от Толстого. Имя героини — рассказ о Ларисе Рейснер.
Пишите прозу — куски. Старайтесь никому не подражать, избежать чужих стилевых влияний. Всем дано сказать многое. Духовная близость. Мой физич <еский> облик, письма, по которым он получил представление обо мне. О жене моей — о женщинах, которые лучше мужчин.
Об Асееве — товарищ, но чужой[30]. Никто не говорит по вопросам искусства, по вопросам предмета дела. Мнение Пастернака о Сельвинском.
Книга «Стихи из романа в прозе».
Поток мыслей, содержательных и значительных. Горький и «человек, который отныне не звучит гордо»[31].
Запись Шаламова в этой же тетради (л.29 об) с пометой «Развить в статью»:
Я понимаю, почему Б.Л. говорит о необходимости заниматься прозой для поэта. Не все можно выразить стихами. Во время работы над прозой рождаются, утверждаются стихи. И во время работы над стихотворением стихотворение спотыкается о «прозаическую» мысль о явлении, которую лучше развить в прозе. Происходит взаимообогащение жанров. Для прозаика же ясна необходимость заниматься стихами. Чернышевский — плохой прозаик, не обучен экономному письму.
«За то, чтобы поэтом стал прозаик И полубогом сделался поэт»[32].
ФОТОДарственная надпись Б.Пастернака на книге «Фауст» И.В. Гете.
ФОТО Варламу Тихоновичу Шаламову
Среди событий, наполнивших меня силою и счастьем на пороге нового 1954 года, было и Ваше освобождение и приезд в Москву. Давайте с верою и надеждой жить дальше, и да будет эта книга (не содержанием, не духом своим, а просто как предмет в пространстве и объект суеверия) талисманом Вам в постепенно облегчающейся Вашей судьбе и утверждающейся деятельности.
ФОТОБ.Пастернак
2 января 1954 г. Москва[33].
Черновик письма Б. Пастернаку 19 октября 1954 г[34].
Дорогой Борис Леонидович!
Какая это адски трудная штука — рассказы. Столько врывается лишнего, отталкивающего в сторону заданную тему и такого, чему приходится давать место, открывать дверь в рассказ. [И бедность, проклятая бедность языка. — зачеркнуто]. Роман, вероятно, еще труднее. Частенько кажется, что напрасно взялся я за рассказы. Мой личный опыт требует таких качеств, которые может дать хороший мемуар — т.е. некий литературный полуфабрикат, только такими великанами, как Герцен, превращающий мемуарную запись в полностью художественную величину.
Реализация моего опыта в рассказы неминуемо уменьшит впечатление.
Притом форма тех рассказов, и наших и переводных, которую я знаю за всю мою жизнь, не кажется мне идеалом. И не так мне хотелось бы писать рассказы, как Чехов, как Генри, как Хэмингуэй. Проза рассказа должна быть сухой и строгой, с весьма осторожным использованием метафор, без уклонений в сторону. Ход рассказа должен быть убыстряющийся. Если не событие, то настроение сгущается и сгущается и обрывается вдруг.
Если хочется его перечитать, то перечитать с начала до конца (а не просматривать лучшие места).
Вот над такими северными рассказами я и работаю.
Говорит о форме и содержании, о примате содержания над формой, о неразрывности их. Но содержание — это то, что со мной, внутри меня, а форма — попытка внутреннего моего общения с читателем.
Я опять пишу Вам не то, что собирался написать. Я вот о чем: у меня сейчас есть и новые стихи, которые, может быть, Вы найдете время посмотреть. Потом я повторяю просьбу из моего последнего письма — дать мне машиночный экземпляр «Доктора Живаго», дать новые Ваши стихи, и если синюю мою тетрадку можно взять назад (с Вашими пометками)[35] — этими надеждами и надеждами на личное свидание с Вами я только и живу.
Если Вы можете найти время вызвать меня - или напишите (я теперь живу и работаю— ст. Решетниково Окт. ж.д. п/о Туркмен до вос- требования) или позвоните Маше (22-32-50) — она мне передаст[36].
Черновик письма В. Шаламова — Б.Пастернаку (конец 1954 г.)
[37]Дорогой Борис Леонидович.
Горячо Вас благодарю за Ваше теплое письмо. Как оно мне дорого — я думаю, Вы знаете и сами. И мне так холодно и одиноко было столько времени без всяких вестей от Вас. Дело ведь не в том, что забыли Вы или не забыли. К тому же понимаю очень хорошо и одиночество творческого времени, и одиночество тоски бытовой. Я в юности считал, что человек должен делиться с другими только счастьем и радостью, а горевать в одиночку, и что таким путем самый акт общения людей <нрзб> становится более светлым, и такое поведение должно повести к улучшению человеческой природы. Чудная штука — юность.
Я уже давно так безвозвратно отдал себя Вашим стихам, а последний год — Вам как человеку с полным доверием и любовью, которые ничто поколебать не может.
В грустном, тяжелом настроении (а причин для такового, к несчастью, слишком много, и не убавляются они) не хочется личного общения ни с кем. Но Вам не надо иметь такого настроения.
Я глубоко тронут тем, что Вы взяли перо для письма именно в таком настроении. Вы стали мне как бы еще дороже, еще ближе. Ведь сколько пакости мне пришлось на своем веку видеть, а все хочется верить во что-то лучшее, что-то иное, обольщаться пустяком, ведь жить это значит искать хорошее.
Я со страхом думаю иногда, что если я, двадцать лет видел изнанку, кулисы этой постановки, которому не давали учиться, давили и преследовали всю жизнь, если даже я до сих пор рад искать хорошее, верить наивно, по-детски, то что же ждать от... <фраза оборвана и зачеркнута>.
Вы пишете резко: не писал романа, не писал стихов. Не верю этому я, Борис Леонидович. Разве создание, работа заключается в записи, в процессе отделки? Незаконченное сегодня заканчивается завтра.
Будет Вас печатать «Знамя» или не будет[38] — это вопрос большой, очень большой, но не главный. И хотя всякое явление искусства есть равнодействующая двух начал — творчества, энергии автора и труда читателя, зрителя, слушателя, но Вы — не актер, для которого лише- ние признания современниками сводит на нет его высокое искусство.
Я счастлив за Вас, что Вы не тонете в начатом, незаконченном. Если начать бросать потому «зачем я это делаю и где я это напечатаю» — то и таких сомнений у Вас быть (не должно). Разве творчество Ваше не величайшее счастье? Разве творческая жизнь не требует от Вас правоты во что бы то ни стало? Разве случилось что-либо, что поколебало вашу творческую душу? Что же нового случилось?
Я мог бы к съезду писателей[39] подготовить синодик[40] — список тех, кого русская литература потеряла за эти 20 лет, и сравнить его с коротким списком, кого она не потеряла.
Я прочел все статьи, что были в ЛГ к съезду. Убожество общее и вообще непонятно, для чего этот съезд собирается? Чтобы решить вопрос о положительном герое? Такая тема для съезда просто смешна. А напряженно ведь искали самой темы для съезда. Если в I съезде было что-то логически нужное, что-то существен- ное, хотя и неверное — и идейно, и организационно, то II съезд — загадка.
Я, грешным делом, думаю, что какие-то новые, пусть робкие, повороты требуют такого съезда, но думаю — только до первой ермиловской статьи в «Правде».
Но не только о читателе будущего. Вы плохо представляете величину своей русской аудитории. Она очень велика. И пусть она живет словами поэта и писателя, сказанными давно, а новые слова удается слышать немногим. Но даже сознание того, что Вы живете, работаете, укрепляет у людей веру в жизнь и в правду.
Не только о чистом роднике поэзии, о ее подлинности, незапятнанности, о ее этической высоте.
Вы не должны забывать и о том читателе, что окружал Вас на парижском конгрессе. Он помнит Вас как вершину русской поэзии, вершину русской культуры.
Я ничего не хочу показывать. Я не хочу говорить ни от чьего имени, ибо я могу говорить, может быть, только от имени мертвецов.
Но я, двадцать лет наблюдавший изнанку, кулисы этой постановки, я обязан Вам тем, что человеческое еще живо во мне. Я не верю, чтобы эта серость, этот хаос могли задушить творчество; чтобы ее удары, этой Великой Кривой из «Пера Гюнта»[41], были смертельны.
Я верю в поэзию и верю в Вас.
Набросок письма Пастернаку[42].
…Бог знает, почему так безвылазно вянет дело в чем-то совсем постороннем поэзии. Можно, оказывается, клясться старыми клятвами, утратив всякое представление о живой крови этих клятв.
Тут есть какое-то глубокое непонимание самой природы искусства, коренящееся, может быть, в привычке жить без прямого общения с подлинным искусством, в отсутствии потребности этого общения, в привычке с детства обходиться без этого вида культуры. Таких людей, как Луначарский, давно уже нет[43].
Есть много людей, которые толкутся у дверей искусства, и я, говоря с ними, вижу, что им что-то просто не открыто, хотя у них есть честное желание познать, приблизиться, и настоящие стихи открываются им все же какой-то стороной, пусть досадно неглубокой, но все же это прикосновение, сотворчество. Таких читателей достаточно и среди молодежи.
На Севере я слушал иногда т.н. «романистов», т.е. рассказчиков «романов». И слушаешь, и не узнаешь. Как будто это то, знакомое, и все же вовсе чужое. То, что привлекло меня, скажем, в «Анне Карениной» — исчезло. < нрзб>
И вот моя дочь. Она читала и Толстого, и все, что там положено по школьной программе (Достоевский был утаен). Но никто не научил ее понимать художественное слово, не говоря уже о стихах. И она рассказывает о книгах скучно и недовольно. И вовсе не то и не так. Пусть она не рассказчица, но я бы уловил по реплике, по тому, на чем остановилось внимание.
Она бывала и в Третьяковке, но я побоялся идти с ней смотреть живопись.
Она — вне искусства. В смысле невозможности? общения с ним.
И не она прошла мимо искусства, а искусство прошло мимо нее[44].
Я прожил весь этот год в тверской деревне и вижу (как это было и на Севере) — как много, оказывается, лишнего было принято с дет- ства и юности. Жить, стало быть, можно без всего этого и быть уважаемым etc.
У Гофмана в «Музыкальных новеллах» ( о моцартовском «Дон Жуане»[45]) есть разговор какого-то слушателя, который настойчиво пытался понять, что хотел сказать Моцарт явлением духов ада, и успокоился только тогда, когда Гофман объяснил ему, что духи ада — это наказание за грешную любовь. Все стало слушателю ясно, и он довольный слушал оперу дальше.
Наивность господина Сартра и мистический Пастернак
(набросок статьи, 1963 г.)
В очерке «Пастернак» (1965) у Шаламова встречается «зависшая» фраза: «...Зато Сартр в своей статье о «холодной войне» написал, что Пастернак — отшельник, живущий вне времени и пространства. Но о Сартре позже...». На самом деле эта мысль не продолжена, и, естественно, крайне любопытно знать, что же думал Шаламов о Жан-Поле Сартре, французском писателе-экзистенциалисте ярко выраженной левой ориентации. Разобраться в этом помогает набросок статьи, обнаруженный в архиве Шаламова (оп.2, ед. хр.154, л.23-27). Очевидно, что статья задумывалась как отклик на статью Сартра, только что напечатанную в журнале «Иностранная литература» (1963,No1), но Шаламову пришлось оставить замысел в самом зародыше ввиду осознания невозможности опубликовать свои мысли: редакционная цензура, несомненно, не допустила бы какой-либо защиты Б. Пастернака после недавно прошумевшего на весь мир скандала с романом «Доктор Живаго». Это Шаламов мог ощутить уже на судьбе своей статьи «Несколько замечаний к воспоминаниям И. Эренбурга о Б. Пастернаке», написанной в 1961 г. как отклик на публикацию главы о Пастернаке в книге И. Эренбурга «Люди. Годы. Жизнь» («Новый мир», 1961, 2)[46], но так и не напечатанной при жизни[47].
Как можно полагать, критикуя Сартра за «плохую осведомленность» о реальной личности Пастернака, Шаламов имел ввиду прежде всего его тезис о Пастернаке как «отшельнике», который прожил всю жизнь в «мистическом одиночестве», т.е. вне политики и истории. Очевидно, в возражение этому представлению Шаламов намеревался развить некоторые мысли, высказанные в статье о воспоминаниях Эренбурга (см. примеч.5). Нельзя не отметить, что, критикуя Сартра, Шаламов, несомненно, признавал правоту французского писателя в раскрытии жестокой логики холодной войны (что сказалось в более поздних оценках Шаламовым Пастернака как «жертвы холодной войны» — см. далее «Наброски к воспоминаниям о Б.Пастернаке»).
Французский философ и общественный деятель Сартр в статье «Холодная война и единство культуры» («Иностранная литература» No12 1962[48]) сообщает удивительные вещи.
«Тот же прием (дело идет о способах холодной войны — ремарка Шаламова.— В.Е.) был использован в отношении Пастернака. Не мне говорить о том, как много значил и значит для молодого поколения этот большой поэт; однако у советских людей нет никаких сомнений относительно того, что он прожил свою жизнь, не слишком интересуясь политикой, и что проблемы, стоявшие перед Советским Союзом, его подлинные драмы и великие достижения часто ускользали от внимания поэта. Это означает, как недавно писал один парижский еженедельник, что советская молодежь, которая помнит наизусть стихи Пастернака, не интересуется его романом «Доктор Живаго», как говорят, прекрасно написанным, но далеким от всего того, что ее волнует. Однако роман «Доктор Живаго» был украден у России, опубликован в Италии, хотя он не был напечатан в СССР, и из Пастернака решили сделать мученика антикоммунизма, каким он ни в коей мере не был, во-первых, потому, что этот отшельник повествовал о своей жизни, которую прожил в мистическом одиночестве и которая была бы в общем такой же при любом строе, во-вторых, потому, что он пользовался всеобщим уважением. Маневр, предпринятый по почину американской печати, имел всем известные последствия и, награждая Нобелевской премией советского писателя, шведское жюри полагало, что оно награждает антикоммуниста, превращая его книгу в культурную «бомбу», которая должна была взорваться в Москве».
В этом длинном абзаце что ни слово, то откровение. Поразительно, как господин Сартр позволяет себе столь авторитетным тоном судить о вещах, о которых осведомлен он плохо.
Только с первой фразой Сартра можно согласиться. Пастернак, действительно, единственный наш поэт мирового значения.
Это случилось потому, что гений Пастернака был направлен на решение тех же самых вопросов смысла жизни, человеческого бытия, коллизий личности и общества, которым отдали свою творческую жизнь Рильке, Толстой, Достоевский.
«Не слишком интересуясь политикой».
Что понимать под политикой? Интерес к газетным новостям?
Что значит держать руку на пульсе жизни? Встречаться с людьми, выступать в тех случаях, когда это выступление не достигает <обрыв фразы>.
«Я ведь много раз пытался ходить на эти собрания[49]. Мне кажется, хуже, бесполезней собраний ничего на свете нет. Бу-бу-бу, бу-бу-бу. И без всякого смысла и толку.
Я прекратил посещение этих так называемых «общих собраний» писателей, а говорить непосредственно с читателем я не могу — мне не давали ни одного разу.
Раз как-то выступал на завтраке или ужине у венгерского посла. Охотно выступал, но ведь это <обрыв фразы>». Можно читать газеты...<обрыв>[50].
Комментарий к письму Б. Пастернака 7 марта 1953 г., адресованному Г.И. Гудзь
Среди материалов, подготовленных Шаламовым к печати, но не опубликованных при жизни, имеется авторизованная машинопись его комментария к письму Б. Пастернака от 7 марта 1953 г., адресованному жене Шаламова Г.И.Гудзь. (Ед.хр.156, л.1—14). Текст не датирован, но относится, вероятно, к середине 1960—х гг., когда Шаламов, получив отказ в публикации «Колымских рассказов» (из «Нового мира» и издательства «Советский писатель»[51]), пытался напечатать свои относительно «нейтральные» вещи биографического и литературоведческого характера. Возможно, об этом материале говорит И.П. Сиротинская в контексте обсуждавшейся с нею переписки Шаламова и Пастернака вскоре после ее знакомства с Шаламовым в 1966 г[52].
Следует заметить, что о дружбе и переписке Шаламова и Пастернака в литературном мире 1960-х годов практически никто не знал. Письма Пастернака, в том числе адресованные Г.И. Гудзь для передачи ему, Шаламов бережно хранил. Он полагал, что его письма Пастернаку находятся в семье поэта и связывался по этому поводу с Е.Б. Пастернаком. В тот момент (1966 г.) получить копии всех своих писем он, по-видимому, не смог, но основная их часть имелась у него в черновиках. О больших сложностях с подготовкой издания этой ценнейшей переписки, впервые напечатанной в 1988 г. И.П. Сиротинской[53], можно судить по свидетельству Е.Б. Пастернака: «В свое время В.Т. Шаламов познакомил нас с полученными им письмами Пастернака и позволил снять с них копии. Мы не видели только первого, самого интересного и большого письма 1952 года, которое Шаламов собирался публиковать сам вместе со своими воспоминаниями и статьей. Письма хранятся в семейном собрании и были нами представлены Сиротинской для публикации. Исключение составляет январское письмо 1954 года с подробным разбором первой книги «Доктора Живаго», которое вместе с архивом О.В. Ивинской попало в Музей Дружбы народов в Тбилиси и текст которого недоступен. Сиротинская восстановила его по черновику, хранящемуся в ЦГАЛИ»[54].
Шаламов, несомненно, осознавал, что в условиях 1960-х годов напечатать целиком свою переписку с Пастернаком не удастся, по- этому для первой публикации он избрал относительно безобидное в цензурном отношении письмо Пастернака к Г.И. Гудзь, написав к нему свои примечания (комментарий). Можно предполагать, что сделать публикацию Шаламов собирался в журнале «Вопросы лите- ратуры», т.к. уже имел опыт сотрудничества с этим журналом — в «Вопросах литературы» (1963, No1) была опубликована его статья «Работа Бунина над переводом “Песни о Гайавате”» (ВШ7, 7, 238-245). На такую вероятность наводит и строгий научный характер примечаний, связанных с важными историко-литературными и теоретическими вопросами (о роли рифмы). Как можно догадываться, причиной отклонения материала послужила редакторская перестраховка — боязнь упоминания о Колыме, о романе «Доктор Живаго», о Февральской революции, о евангельских сюжетах, а также о смерти Сталина…
Текст письма Пастернака к комментарию в архивной папке не приложен, и для полной ясности мы воспроизводим его в начале данной публикации ( источник — ВШ7, 6, 19-20). Дополнительные сноски к примечаниям Шаламова не даются: читатель сам сориентируется, к каким фрагментам письма они относятся.
Б.Л. Пастернак — Г.И. Гудзь
7 марта 1953
Дорогая Галина Игнатьевна!
Благодарю Вас за пересылку письма Шаламова. Очень интересное письмо. Особенно верно и замечательно в нем все то, что он говорит о роли рифмы в возникновении стихотворения, о рифме как орудии поисков. Его определение так проницательно и точно, что оно живо напомнило мне то далекое время, когда я безоговорочно доверялся силам, так им охарактеризованным, не боясь никакого беспорядка, не заподозривая и не опорочивая ничего, что приходило снаружи из мира, как бы оно ни было мгновенно и случайно. С тех пор все переменилось. Даже нет языка, на котором тогда говорили. Что же тут удивительного, что, отказавшись от многого, от рискованностей и крайностей, от особенностей, отличавших тогдашнее искусство, я стараюсь изложить в современном переводе на нынешнем языке, более обычном, рядовом и спокойном — хотя какую-нибудь часть того мира, хотя самое дорогое (но Вы не думай- те, что эту часть составляет евангельская тема, это было бы ошибкой, нет, но издали, из-за веков отмеченное этою темой тепловое, цвето- вое, органическое восприятие жизни).
Не удивляйтесь, что на письмо Шаламова я отвечаю Вам, а не ему, потому что так обстоятельно, как я хотел бы написать ему, я не в состоянии.
И, знаете, отложим мысль о переписке романа как-нибудь до другого случая. Не втягивайтесь в это и не начинайте работы, а как-нибудь на днях, когда у Вас будет время, принесите рукопись жене, мне эти тетради скоро могут понадобиться.
Февральская революция застала меня в глуши Вятской губ., на Каме, на одном заводе. Чтобы попасть в Москву, я проехал 250 верст на санях до Казани, сделав часть дороги ночью, узкой лесной тропой в кибитке, запряженной тройкой гусем, как в «Капитанской дочке».
Нынешнее трагическое событие застало меня тоже вне Москвы, в зимнем лесу, и состояние здоровья не позволит мне в дни прощания приехать в город. Вчера утром вдали за березами пронесли свернутые знамена с черною каймою, я понял, что случилось. Тихо кругом. Все слова наполнились до краев значением, истиной. И тихо в лесу.
Всего лучшего. Привет Кастальской и через нее Вален. Павл. Малеевой и ее мужу.
Ваш Б.Л.
ПРИМЕЧАНИЕ I[55].Письмо Б.Л. Пастернака адресовано Галине Игнатьевне Гудзь, первой моей жене, дочери И.К. Гудзя, профессионального револю- ционера-большевика, друга А.Д. Цюрупы, секретаря парткома Наркомпроса первых лет революции.
Я жил тогда на Колыме, работал фельдшером в поселке Барагон близ Оймяконского аэропорта. Вся моя переписка с Пастернаком шла через мою жену, которой Пастернак приносил свои ответы на мои письма и передавал что-либо на словах. Та часть моего письма, ко- торая касалась Б.Л. — и показывалась ему или Галина Игнатьевна делала выписки и передавала Борису Леонидовичу. Вопросы эти касались искусства и тех связей искусства и жизни, которые важны для всякого поэта.
Я посылал письма обычной почтой, а получал или тоже по почте, или оказиями. Сам я воспользовался оказией только для первого письма. В 1951 году[56] фронтовой хирург Е.А. Мамучашвили отвезла мое письмо Пастернаку вместе с моими стихами, написанными на Дальнем Севере в 1949-1951 годах. Почти в каждом моем письме посылались и стихи, новые, вписанные в текст письма.
Тогда, в 1951 году, Пастернак пообещал ответить мне на мою записку, заболел — лег с инфарктом и пролежал несколько месяцев. Отсутствие ответа из-за инфаркта адресата — я счел рукой судьбы, вмешавшейся в жизнь столь энергичным образом, чтобы отрезать мне все пути со дна на небеса, своим обычным невезением и почти примирился, но... Пастернак выздоровел и ответил, и письмо мне привезла на Колыму тот же врач Е.А. Мамучашвили.
Таким способом и шла моя переписка с Пастернаком — до моего возвращения с Дальнего Севера на «Большую землю» в ноябре 1953 года, когда 12 ноября я вернулся в Москву, а 13-го видел, познакомился и говорил с Пастернаком в его квартире в Лаврушинском переулке. Письма Б.Л. я получал по тем адресам Калининской области, где я жил и работал до возвращения в Москву в октябре 1956 года.
Одной из тем, обсуждаемых тогда, была роль Иннокентия Анненского в русской поэзии. Б.Л. Пастернак — прямой ученик Анненского. Однако указание на общность поэтическую Анненского и Пастернака, Бориса Леонидовича не то чтобы удивило, а как-то не понравилось, хотя зазорного тут нет ничего. Анненский проложил пути многим русским лирикам XX века — не избегли его указующей руки ни Мандельштам, ни Цветаева, ни Ахматова, ни Маяковский и Пастернак.
Во «Второй автобиографии» Пастернак указывает, что ему говорили о сходстве поэтических идей Анненского и Пастернака, но вли- яния П. не чувствовал, а сходство объяснял общностью мира, в котором жили оба поэта.
Я и есть тот человек, который говорил и писал Пастернаку об Анненском. Писал с Колымы.
Второй темой, обсуждавшейся нами в колымской переписке, была роль рифмы в русской поэзии. Этот вопрос обсуждался по моему предложению, а ответ Пастернака — в письме.
Вопрос о русской рифме для меня имеет давнюю историю.
Еще в конце двадцатых годов я встречался с Бриком, а позднее с С.М. Третьяковым. Тогда по всей Москве шумно обсуждалась книжка Маяковского «Как делать стихи» — где особенное внимание Маяковский обратил на рифму — инструмент мнемонического назначения, в отличие от «музыкальной» рифмы Бальмонта. (Пастернак пользовался другим выражением — «благозвучие»). Была опубликована важная статья Асеева «Наша рифма» на ту же тему, а журнал «Новый ЛЕФ» даже опубликовал призыв присылать в редакцию небывалые рифмы.
«Где найдешь, на какой тариф
Рифму, чтоб убивала, нацелясь?
Может пяток небывалых рифм
Только и остался, что в Венецуэле»[57].
Я был постоянным посетителем тогдашних литературных вечеров, слушателем бесконечных споров на эту тему.
Формула Маяковского страдала какой-то неполнотой — это мне еще тогда было ясно. Чувствовалось, что дело в чем-то другом, что говорятся второстепенные, в сущности, слова, даются неудовлетворительные формулы, тем более удивительно, что эти формулы даются поэтами — делателями слова.
В полемическом запале своей теоретической работы Маяковский прошел мимо сути русской рифмы.
Я обратился к литературоведению — к «ОПОЯЗу» и Эйхенбауму, к Томашевскому. Есть классическая, энциклопедическая работа о русской рифме В.Жирмунского[58], но и в ней не было ни слова о том, что меня интересовало. «Рифма» Жирмунского — рифма для литера- туроведа, но не рифма для поэта. Рифма для поэта — гораздо большее, чем сказано в этой поэтической энциклопедии. Рифма — поисковый инструмент. Творческий процесс есть процесс отбрасывания, а не отыскания, ибо поэт ничего не ищет — весь мир пролетает в его мозгу, пролетает со скоростью миллионной доли мига. Поэт только отбрасывает ненужное. Привлечение мира для выбора и делается с помощью рифмы. В мозгу поэта со скоростью миллионной доли мига проходят, поднимаются, проглядываются, прощупываются пласты самых различных эпох, самых различных областей человеческой деятельности от философии до пилки дров.
Волшебство гадания на рифмах; проверка искренности, разоблачение фальши тоже относится к поэтическому творчеству, к работе поэта. Собственная душа и душа чужая исследуются поэтической строкой, основанием которой служит рифма.
Поэтическое мышление есть процесс выхватывания из темноты в уголках собственного мозга каких-то важных участков познания мира — яркое освещение незамеченного ранее во тьме.
Подбирание рифмы это процесс мгновенный, тут пользоваться словарем Абрамова[59] нельзя. В этом процессе поэт касается своей памятью, всей глубиной своего сознания новых вопросов, мгновенно найденных, поставленных и разрешенных, обсужденных и осужденных мгновенно.
Рифма — поисковый инструмент, где звуковая сторона служит смысловой. Поэтическое мышление это озарение и интуиция, мгновенная догадка.
Звуковые повторы, аллитерации, ассонансы тоже вид рифмы, служащие той же цели в поэтическом познании мира.
Наша поэтика разработана очень мало. Работы тут — непочатый край.
Понимание рифмы Маяковским и всей лефовской школой как мнемонического начала строфы, подобно бальмонтовской формуле рифмы, как средства музыкальности, по Пастернаку — благозвучия — лишь частное проявление бесконечно более важного для поэта-мастера, поэта-творца существа рифмы как поискового инструмента.
Можно бы удовлетвориться и таким ответом — что вот у Шаламова понимание рифмы такое, у Маяковского — другое, у Пастернака и Бальмонта — третье.
Но тут дело идет, как мне кажется, о более важной вещи, о некоем принципе, общем для всего поэтического творчества — в той части, в какой оно доступно пониманию — оставалась до сих пор в забвении.
Так бесспорно, так ясно существо дела.
Вот эта-то «узкая» тема и была обсуждена в переписке моей с Пастернаком, и в личных встречах.
Не следует думать, что встречи с Пастернаком напоминали монологи или взаимные монологи. Кажется, Эренбург изложил свое личное впечатление по этому поводу[60].
Мои беседы были просто разговоры о самом главном в моей жизни, о предмете более важном для меня, чем даже Дальний Север, — об искусстве.
Мне казалось, что не осталось следа от этих разговоров с глазу на глаз в квартире Пастернака, кроме записей в моих блокнотах. Но след остался. Борис Леонидович написал вот это самое письмо и отправил его адресатке.
В моих общих тетрадях тех лет есть записи об этих беседах. Там много комплиментов, сказанных Борисом Леонидовичем по моему адресу, вроде: «Это определение рифмы — пушкинское определение, достойное Пушкина»[61]. «Переписка с вами — это переписка с Мариной Цветаевой, она хотела от стихов приблизительно того же, что и вы»[62].
Я не придавал и не придаю значения подобным комплиментам. Гораздо важнее существо дела.
Понимание рифмы как поискового инструмента расширяет творческую практику поэта, указывает новые пути исканий и, что еще важнее, новые методы искания новых путей.
Такое воззрение раскрепощает поэта, зовет его к большему доверию к своим собственным силам.
Не узость непогрешимости, а широчайший простор познания мира.
Суждение Бориса Леонидовича про то «далекое время, когда я безоговорочно доверялся силам ..... не боясь никакого беспорядка», прямо возвращает нас к творческим принципам «Сестры моей жизни»:
«И чем случайней, тем вернее Слагаются стихи навзрыд»…
и идеям сборника «Поверх барьеров».
Я предполагал когда-либо переписку нашу по вопросам русской рифмы превратить в работу, важную для поэтов. Для того, чтобы фиксировать главное в наших беседах, я написал стихотворение «Некоторые свойства рифмы». В этом стихотворении в обуженном и огрубленном виде дается суть наших тогдашних разговоров, суть моей мысли о русской рифме.
Стихотворение это «Некоторые свойства рифмы» посвящено академику Л.И. Тимофееву, автору ряда работ по теории стиха и теории русской литературы.
Вот это стихотворение:
НЕКОТОРЫЕ СВОЙСТВА РИФМЫ
Инструмент для равновесья
Неустойчивости слов,
Укрепленный в поднебесье
Без технических основ.
Ты — провиденье Гомера,
Трубадуровы весы,
Принудительная мера
Поэтической красы.
Ты — сближенье мысли с песней,
Но, в усильях вековых,
Ты сложнее и чудесней
Хороводов звуковых.
Ты — не только благозвучье,
Мнемонический прием,
Если с миром будет случай
Побеседовать вдвоем.
Ты — волшебная наука
Знать, что мир в себе хранит.
Ты — подобье ультразвука,
Сверхчувствительный магнит.
Ты — разведки вдохновенной
Самопишущий прибор,
Отразивший всей вселенной
Потаенный разговор.
Ты рефлекс прикосновенья,
Ощущенье напоказ,
Сотой долею мгновенья
Ограниченный подчас.
Ты ведешь магнитный поиск
Заповедного следа
И в метафорах по пояс
Увязаешь иногда.
И, сменяя звуки, числа,
Краски, лица, облака,
Озаришь глубоким смыслом
Откровенье пустяка.
Чтоб достать тебе созвучья,
Скалы колются в куски,
Дерева склоняют сучья
Поперек любой строки.
Все, что в памяти бездонной
Мне оставил шар земной,
Ты машиной электронной
Поднимаешь предо мной.
Чтоб сигналы всей планеты,
Все пространство, все века
Уловила рифма эта,
Зарожденная строка.
Поводырь слепого чувства,
Палка, сунутая в тьму,
Чтоб нащупать путь искусству
И уменью моему[63].
ПРИМЕЧАНИЕ 2.
Пастернак пишет: «С тех пор все переменилось. Даже нет языка, на котором тогда говорили»,— выражая, мне кажется, сожаление о времени «Сестры моей жизни». Фраза эта — чистые стихи, с ритмом и размером, что весьма характерно для эпистолярного наследства Пастернака, отличительная черта. Я выразил это ощущение в своем стихотворении «Даже нет языка»[64]…
ПРИМЕЧАНИЕ 3.
«Евангельская тема» — это «Стихи из романа», о которых я был извещен еще на Колыме, до того, как услышал эти стихи от самого Бориса Леонидовича и получил в подарок экземпляр самодельной книжки из перепечатанных на машинке страниц в ярко-зеленой обложке[65].
Пастернак всегда казался мне человеком безрелигиозным. Обращение его к евангельским сюжетам удивило меня, что я и высказал в одном из писем[66]. Письмо дает объяснение необходимого поэтического толкования этих вопросов в «Стихах из романа».
ПРИМЕЧАНИЕ 4.
«Переписка романа» — речь идет о «Докторе Живаго» — первые тетради первой половины романа.
Позднее (всего через 8 месяцев после этого письма) я вернулся на «Большую землю» с Дальнего Севера и проезжал через Москву в Калининскую область, где я прожил до осени 1956 года, до возвращения в Москву. Я работал агентом по техническому снабжению на Решетниковском торфопредприятии Калининского торфотреста, встречался и переписывался с Б.Л. Пастернаком. По его просьбе я написал для него подробный разбор его романа, который я ставлю очень высоко. Разбор этот, сделанный дважды, сначала первой половины, а через год — второй половины, должен храниться в бумагах Пастернака[67]. У меня есть письмо Бориса Леонидовича об этом моем разборе его романа, есть и черновики своих писем[68].
ПРИМЕЧАНИЕ 5.
Воспоминание о Февральской революции, встреченной в глуши Вятской губернии, на Каме, поездка на кибитке, запряженной тройкой гусем, как в «Капитанской дочке» — не случайно. Письмо это датировано 7 марта 1953 года — через два дня после смерти Сталина. Мне кажется, это единственное письмо Бориса Леонидовича, написанное на столь близком расстоянии от времени смерти Сталина: «Вчера утром….»[69].
Ощущение передано Борисом Леонидовичем, как всегда, с исчерпывающей полнотой. Пастернак ждет перемен не меньших, чем внесла Февральская революция в жизнь России.
Письмо написано в Переделкине.
ПРИМЕЧАНИЕ 6.
Кастальская Наталья Александровна, дочь русского композитора и ректора Московской консерватории Александра Дмитриевича Кастальского (1856—1926).
Малеева В.П. — знакомая Бориса Леонидовича, в квартире которой Г.И. Гудзь познакомилась с Пастернаком.
ФОТО Б. Пастернак
Диктовка В. Шаламова о Б. Пастернаке и О. Ивинской в записи И.П. Сиротинской
В архиве Шаламова ( РГАЛИ, ф.2596, оп.2, ед.хр.158, л.л. 56—100) имеется текст о Б. Пастернаке, написанный рукой И.П. Сиротин- ской и предуведомленный ее ремаркой: «Записано под диктовку В.Т. Шаламова». Текст имеет, несомненно, первостепенную ценность. Следует напомнить, что И.П. Сиротинская владела техникой стенографии, и диктовка зафиксирована ею вполне аутентично. Малые исключения — пропуски отдельных связующих слов, а также неверное воспроизведение некоторых фамилий (что, впрочем, могло быть и оговорками автора). Так, очевидно, что упоминаемый «ленинградский поэт Сергей Смирнов», с которым Пастернак вел переписку, — это Сергей Дмитриевич Спасский. Переписка Пастернака с ним впервые была опубликована в журнале «Вопросы литературы» (1969, No9), что дает основание датировать диктовку Шаламова примерно концом 1969-го — началом 1970 гг. Важно подчеркнуть, что Шаламов был знаком с этой записью: об этом свидетельствуют его поздние (судя по плохому почерку) вставки-приписки к тексту, отмеченные в публикации.
Диктовка значительно дополняет написанный ранее мемуарный очерк Шаламова «Пастернак»[70]. Особая ценность данного текста в том, что он представляет собой свободные, не скованные узкими мемуарными задачами размышления Шаламова о Пастернаке, ор- ганично (и увлеченно) перетекающие в его философские размышления о жизни и недавнем прошлом, о поэзии и других поэтах. Нельзя не отметить, что Шаламов смотрит на личность Пастернака и его поэтический путь с более отдаленной дистанции, с постепенно нарастающей критичностью (что не мешает неизменному уважению к великому поэту). Чрезвычайно интересен входящий в эту же диктовку краткий рассказ об О.В. Ивинской, содержащий ряд важных подробностей.
Что самое главное в Пастернаке? В его творческой личности, а не в бытовом поведении? — Новизна называния[71]. Пастернак обладал удивительным свойством, которое в идеале является обязательным для каждого поэта, казалось бы. Это — способность каждую вещь, каждую идею, каждое событие назвать как-то по-своему, своим языком. Это не был пересказ своим языком каких-то известных ранее мыслей, фраз, идей. Каждый раз оказывалось, что в пастернаковской формуле скрыта и некая новизна. Потому внимательное отношение к словам Пастернака — все равно, где они были сказаны — в стихах, в прозе, в переписке — всегда открывает любому человеку какую-то новую новизну.
Каждый поэт, писатель, прозаик и драматург может быть оценен лишь в совокупности всей своей работы, всей своей деятельности. Пушкина мы не можем понять поэтом без его прозы, без его исторических работ, без его переписки. Только взятое и понятое в сумме всех этих качеств дает полный портрет, полное общение с личностью Пушкина. Это закон не только для Пушкина, а для всякого художника слова.
Если в этой части обратиться к самому Пастернаку, то тут закон тот же. Пастернак не может быть понят полностью без его писем, без его эпистолярного наследия. Эти письма тем более важны, что Пастернак не вел дневников, не собирал записных книжек, подобно Блоку, не собирался быть судьею времени, как Блок. Прямой учитель Пастернака, Блок не был учителем его поведения в жизни. Дневником Пастернаку служили его письма, его огромная корреспонденция внутри СССР, его переписка с заграницей. Этим письмам Пастернак уделял большое внимание. Они сами по себе, по его мысли, должны были составить историю его жизни, его автобиографию. Однако подлинной автобиографией могли бы явиться, конечно, не все письма, а письма в связи с той творческой работой, которую вел Пастернак, письма, составившие бы его жизнеописание.
Главная цель пастернаковских писем — автобиографическая. Потому не существенно, кто попадает Пастернаку под руку, когда он пишет письмо.
Когда думаешь о письмах Пастернака, открывается одна из его тайн, одна из неожиданностей, которых было немало в его характере. Недавно напечатаны письма Пастернака к Сергею Смирнову, ленинградскому поэту[72]. Письма эти до чрезвычайности, до болезненности похожи на все письма Пастернака к любому адресату, которому он писал в течение своей жизни.
Выработался стиль высокопарный, в каждой фразе есть новизна называния, но взятая в десятках, в сотнях адресатах, новизна назы- вания превращается в свое отрицание, в однообразие стиля, служит стилевой особенностью писем поэта.
Во время конфликта по поводу «Доктора Живаго» с журналом «Новый мир» Пастернак написал в адрес Кривицкого, заместителя главного редактора журнала «Новый мир», 19 или 20 писем такого же точно рода[73].
Большим качеством Пастернака было его необычайное личное очарование — шарм. Этим шармом Пастернак владел в совершенстве и пускал его в ход вполне, мне кажется, сознательно. Тут нет никакого греха, просто это особенность характера.
«Вам будет легко с вашим личным опытом, легко будет писать».
На этот огромный личный опыт Пастернак не уставал указывать, хотя в моем личном опыте были особенности, которые вовсе прошли без внимания Пастернака и не были им поняты.
Дело в том, что мой личный опыт ограничен областью, знание которой не приносит никакой пользы, и более того — крайне отрица- телен для широкого круга людей, не нужен широкому кругу людей. Особенность опыта как раз отрицает пути и желания использовать этот опыт в общих человеческих законах.
Этот опыт не нужен людям совершенно и бесполезен. Я не могу претендовать на понимание людей нормального мира и сам, в свою очередь, считаю, что нормальному миру мой опыт не нужен.
Этот опыт скорее отрицателен. Для того, чтобы люди жили лучше, предпочтительнее прочесть какой-нибудь стишок Чуковского, даже Пастернака, чем читать то, что я написал, чем пользоваться в качестве учебного материала тем, что я написал. Об этом я говорил Пастернаку неоднократно.
Я познакомился с ним не с желанием сообщить какую-то важную для меня или для него информацию, а затем, чтобы решить ряд очень общих вопросов искусства, к которым мой личный опыт прямого отношения не имеет.
Какие эти вопросы?
Есть ли зависимость между искусством и общественным строем — этот вопрос не могли разрешить ни марксистские, ни буржуазные идеологи.
Конечно, при государе фашистского типа[74], каким был Петр I, искусство и литература пришли в полный упадок.
Науку можно подгонять насильно, но искусство — нельзя. Если подгонять искусство — оно обращается в нуль.
Как растет искусство? Растет ли оно от душевного сопротивления времени?
Или наоборот — нуждается в подачках, подарках? Какие-нибудь Медичи…
Тут нет закона.
Есть и другая сторона дела.
Как рождается гений?
Писатель несомненно гениальный, Гамсун был крайним поклонником и сторонником фашизма.
Как рождается Шекспир или гений более поздний — Андерсен[75]? Общих связей с общественным строем искусство не имеет, но имеет связи косвенные, неопределяющие.
Маркс и Ипполит Тэн, описывая условия возникновения искусства, говорят по сути дела не об искусстве, а об условиях его возникновения.
Несчастье русской литературы в том, что от нее <требовали>[76] каких-то нравственных указаний. Никто и не ждет от Пастернака, чтобы он выступил по вопросу лагерей.
Тема концентрационного лагеря — это тема очень большая, самая большая, пожалуй, тема нашего времени. 5 таких писателей, как Лев Толстой, 100 таких писателей, как Солженицын, уместятся в этой теме и никому не будет тесно.
Тема концентрационных лагерей шире, чем тема войны и революции, шире, чем тема общественного строя и человечества.
Концлагерь — это венец общественной борьбы за правду и свободу.
Вся литература нашего времени — крах гуманистического строя 19 века.
Трехвековая волна сейчас обнажает дно времени. Атеистический 18 век, материалистическая философия 19 века и безмерность пролитой человеческой крови в 20 веке — крах всего прошлого наследия. Обнажено дно трехвекового отлива.
По времени мы стоим только в начале огромного прилива несомненно религиозной волны.
————————————————————
Существует рассказ об Эйнштейне. Этот рассказ включается во все его биографии[77]. В Принстоне, городе, где жил Эйнштейн последние годы, <говорили>, что нет ничего легче, чем получить автограф Эйнштейна: надо только написать письмо ему, и он обязательно ответит собственноручно и удовлетворит просьбу любого просителя.
Это так и было. Поэтому в научных, общественных и политических кругах того времени рекомендации Эйнштейна ценились невысоко, а автографы стоили и того меньше.
Это известное качество характера пытались объяснить демократизмом Эйнштейна или его презрением к суетности мира и нежеланием ввязываться в бытовые вопросы жизни.
Я в этой подробности эйнштейновской биографии видел всегда глубокое равнодушие к людям, не воспитанность, не демократизм, а просто равнодушие. Этим и объясняется легкость, с которой Эйнштейн рекомендовал людей, которых он совсем не знал, направо и налево.
Нечто подобное было в характере Пастернака. Вся его приподнятость, желание пышно объясняться тоже проистекало от равнодушия. Это не касалось только бытовых вопросов, хотя Асмус[78], внимание которого я обращал на то, что Пастернак часто уступал там, где не нужно уступать, и этим вносил смущение в умы, отказывался от своих слов. Асмус говорил: «Да, это так, но не по творческим вопросам».
Считать ли творческим вопросом вторую автобиографию[79]? Есть несколько вариантов второй автобиографии, где разный перечень фамилий поэтов — по вкусу заказчиков.
Была у него еще одна черта: за глаза говорить о человеке противоположное тому, что говорилось в глаза. Так было с Луговским, с Бер- ггольц, которые очень невысоко оценили <слова> Пастернака — и тут же он с ними раскланивался.
Были еще черты — когда в одно и то же время одному и тому же писателю, одним и тем же явлениям Пастернак давал разные харак- теристики в письмах разным лицам.
————————————————————
При невысоком художественном вкусе в литературе: Толстой, Голсуорси[80], у Пастернака не было желания отстаивать имени каких-нибудь писателей вне ряда классиков. Конечно, собственные стихи, собственную прозу Пастернак считал заслуживающим всякого одобрения путем.
Речь тут идет о его последних работах (работах последних лет) в плане опрощения.
Странно, что Пастернак мог думать, что люди, которые любят его за «Сестру мою жизнь», могут идти за ним на одобрение сборника «Когда разгуляется» или стихов из романа.
В «Сестре моей жизни» все 50 стихов великолепны.
А из сборника «Когда разгуляется» — из 37 стихов только 18 стихов отличных, остальные не делают чести Пастернаку, да и никакому другому поэту.
Если бы были напечатаны только эти стихи — Пастернак известности не приобрел бы.
Нет таких поэтов, у которых только отличные стихи. Есть плохие стихи и у Мандельштама, Блока, Есенина, Пушкина. При жизни Блока половина его стихов не печаталась.
Но у Пастернака каприз в смысле большей простоты был скорее не творческим поражением, не творческой неудачей, был уходом на другую позицию, менее выгодную.
В стихотворениях последних лет Пастернак с «На ранних поездах», которые он считает рубежом своей новой поэтики, есть много удач, есть много побед, но все эти победы Пастернака-поэта.
«Сестра моя жизнь» была открытием мира. Вот почему я считаю, что как бы ни были хороши стихи последних лет, они много уступают первому сборнику.
Можно отметить и в части прозы. «Доктор Живаго» превосходный роман, но это не «Детство Люверс».
Пастернака чрезвычайно заботило, как воспринимаются его новые стихи именно для старого читателя, каким был, например, я. Он много читал стихов и читал на память — очень легко, что должно было означать, и всегда означает, частое чтение этих стихотворений.
Если поэт не читает своих стихов часто, он их не запоминает. Свои стихи надо учить так же, как чужие, свои даже труднее запом- нить, потому что возникают в памяти все варианты, отброшенные, чего не случается тогда, когда учишь чужие стихи.
Пастернака беспокоило, как оцениваются его стихи из цикла «Стихи из романа» — так ли, как стихи прежние. Приходилось кривить душой и говорить, что стихи не хуже прошлых.
Похвала Пастернака стоила грош. Он хвалил и Бокова, и Адамова[81], эпигона Блока, работавшего в хозяйственной части театра Вахтангова, и Вознесенского, хотя по формулам опрощения он не должен был Вознесенского хвалить. В этих похвалах было тоже равнодушие.
Выделить истину в потоках похвал было очень непросто.
В 1956 г. мне было нужно, чтобы были напечатаны стихи, привезенные мной с Колымы. Но Пастернак оказался бессильным помочь, хотя и рад. Энергичные рекомендации Луговскому, которого Пастернак позвал и познакомил со мной, вызвали, когда мы вышли вместе с Луговским, его замечание: «Борис Леонидович может болтать что ему вздумается. Это печатать нельзя, и я это печатать не буду. Борис Леонидович свои-то стихи не может напечатать».
И Луговской ничего не сделал для моих стихов, работая заведующим поэтическим отделом журнала «Москва». Уже после его смерти меня стали печатать в «Москве»[82].
Второй поэт обещал выполнить просьбу Пастернака — напечатать мои стихи — О. Берггольц в Ленинграде. Она совсем ничего не отвечала. Человек, посетивший ее за ответом, сказал, что не может поймать ее, чтобы она трезво оценила мои стихи[83].
Рекомендованные в «День поэзии» [мои стихи] (сам я жил тогда в ссылке в Калининской области) <пропуск>... Понадобилось попасть на прием к заведующему отделом поэзии Московского союза писателей — Ошанину, который не имел времени, конечно, прочесть трех моих стихотворений, но написал типичную резолюцию тех бюрократических лет: «Тов. ... надо встретиться с автором, если это человек перспективный, можно напечатать «Камею» и еще некоторые стихи». Я храню эту бумажку.
Рекомендация в журнал «Октябрь», где был редактором Храпченко, а зав. отделом поэзии — Володя Корнилов[84], и совсем потерпела крах.
————————————————————
Что касается «опрощения» [Пастернака] по идейным соображениям, то искусственность этого решения видна со всей отчетливостью. Конечно, стиль художника, его точка зрения на мир, его художественная система может меняться, даже обязательно меняется, и в этом законе нет беды. Однако, ни у какого поэта и художника манера не меняется с определенного дня, месяца, часа. Все, что было до каких-то стихов, относится к одной манере, все, что было после — к другой, принципиально иной.
Однако изменению манеры предшествует ряд попыток, ряд неудач создать что-то новое, необычное. Еще ряд <пропуск> вещей, где автор еще пользуется старой, осужденной им в будущем символикой и системой образов. Такое изменение, такое движение к простоте было, например, у Блока.
Это движение на всем творческом напряжении дало поэму «Двенадцать». Но поэма «Двенадцать» вовсе не лучшее стихотворение Блока, вовсе не художественное совершенство — а проба сил в том направлении, в котором Блока вели стихи третьего тома. После «Две- надцати» Блок ничего значительного не написал, хотя и пытался: бесчисленное количество вариантов поэмы «Возмездие». В попытке обратиться к частушке при поиске революционной раскованности, стихии Блок не единственный русский поэт того времени.
[«Мессия»] Андрея Белого — тот же пример из близкого к Блоку литературно-идейного круга. Но вот Хлебников — вождь футу- ристов-будетлян, выраставший в борьбе с символизмом, с Блоком. Хлебников в эти же дни и даже раньше Блока на несколько месяцев пишет и читает «Ночь перед Советами»[85]. Достаточно сравнить ритмику, художественные системы этих поэм с «Двенадцатью», чтобы увидеть, как много у них общего.
Это не свидетельствует, кто кому «подразил», а то, что в распоряжении поэтической русской интеллигенции [осталась] для изображения народного взрыва только частушка.
Конечно, Брюсов «Крестят нас огненной купелью»[86] — вне поэзии, как и все творчество Брюсова.
Опрощение Блока и Хлебникова — естественные поиски новых средств, не использованных еще для выражения переполнявших их новых чувств.
«Сегодня я гений», — записал Блок в дневнике о «Двенадцати». Правда, через год он пожалел о своей слишком смелой характеристике, но это не имеет значения.
Конечно, «Двенадцать», как и «Ночь перед Советами», создавались на полной отдаче, на полном творческом напряжении.
С опрощением Пастернака дело обстоит иначе: во-первых, время не такое — сейчас не 1917 год, год борьбы.
Решение об опрощении возникает искусственно, волевым порядком. Поэт считает, что его доходчивость усилится, он осуждает себя за «интеллигентский» путь.
Искусственное опрощение уже [было] в русской культуре. Точно так же поступил Толстой в конце жизни.
Пастернак к этому времени знал ясно, что он не добьется признания на пути изощренного стихосложения, безудержного романтизма. «Сеятель очей» (выражение Хлебникова) был выращен и прошел со своей сумкой по России, но труды его оказались напрасными: Пастернак осудил сеятеля и отказался от самого себя.
Наивно думать о том, что поэт, сделавший так много, больше кого-либо другого из поэтов XX века, в деле посева романтизма, модер- низма...<пропуск >
————————————————————
Следует сказать, что опрощение вовсе не так убедительно в истории русской поэзии.
Первый пример этому — сам Пушкин. Сложность, глубина «Медного всадника», изощренность «Полтавы» по своей убедительности намного превосходит стихи 20-х и 30-х годов обеих болдинских осеней. Мастерство, вернее ученичество «Воспоминаний в Царском Селе» отброшено... Шедевром Пушкина является многое [из] посмертного наследия.
Лермонтов — поэт очень сложный, очень взрослый и никакого движения в сторону простоты у Лермонтова нет. «Песня про купца Калашникова» скорее упражнение на новую тему, чем нащупывание новой дороги.
Некрасов и А.К. Толстой и в первых, и в последних своих стихах были простыми.
Языков — поэт, только в юности писавший веселые песни:
Разгульна, светла и любовна
Веселая юность моя,
Да здравствует
Марья Петровна,
И ручка, и ножка ея![87]
Стихи Языкова последних лет — сложные стихи, непростые. Успеха в них Языков не добился, но к простым не возвращался. Великолепны стихи Баратынского — первого русского экзистенциалиста — хорошо известны. Ни о какой простоте тут не может быть и речи.
Майков, действительно, написал много простых стихов.
Никитин, как и впоследствии Надсон, яркие поэты, но собственно поэзии там мало.
Кольцов шел от простого к сложному. Такой же <пропуск> русский интеллигент, как и Горький, Кольцов много отдал постижению ритма стиха. Горький начал с простого и простым кончил. Поэт Горький небольшой, но особенности биографии и особенности времени [позволяли] ряд лет такие стихи как «Буревестник» и «Песня о Соколе» считать значительным явлением русской поэзии. Совестно думать, что в одно время со строками «Ветер воет, гром грохочет...» писались «Рожденные в года глухие» Блока. Строки Горького не имеют никакого отношения к стихам — это посредственная поэзия. Успех объясняется не поэтическим действием, а теми же причинами, как и «Жди меня» Симонова или светловская «Гренада».
Тютчев, продолжатель пушкинской традиции, шел к большей сложности, сохраняя ее до последних великолепных стихов о казнящем боге, написанных в 73 года[88].
Несмотря на поток гражданской поэзии в течение многих десятилетий, истинная поэзия [отстоялась] в этом потоке — первый пример этому Фет, до последней своей строки не думавший об опрощении, напротив — усложнявший свои стихи беспрестанным экспериментированием, равнявшим его с Державиным.
Безглагольное «Шепот, легкое дыханье...» входило во все хрестоматии. Недавно это стихотворение снова приобрело «хрестоматийный глянец», что, разумеется, понятно: без Фета нет русской поэзии. Это один из великих учителей Пастернака, Мандельштама, Ахмато- вой, Бальмонта, Блока.
Пастернак в своем опрощении поступил по примеру Маяковского. [Творческий подвиг] Маяковского, его трагедия вовсе не в несчаст- ной любви к Лиле Брик, а в том, что он твердой рукой поставил свое творчество на службу новому государству, готовый обслуживать победивший класс. Все эти «нигде кроме, как в Моссельпроме», были никакой не шуткой, а серьезной работой, вместе и указанием <целей?> работы — всевозможные приказы по армии искусств, стихотворные фельетоны по примеру Демьяна Бедного.
Такой именно путь развития поощрял Луначарский. Луначарский был единственным человеком, поддержавшим Маяковского в то время, как Ленин резко отрицательно относился к Маяковскому.
Настойчивое служение «факту», ложно понятые задачи привели к страшной выставке «20 лет работы»[89]. Выставка показала Маяковскому, чем он занимался последние 20 лет. Начавшему «Флейтой— позвоночником», великой сложности «Человеком», ему оставалось только умереть, что Маяковский и сделал.
В обдумывании этой смерти одного из своих товарищей Пастернак сделал вывод о необходимости [обратиться] к народу, сойти с интеллигентской вершины.
Маяковский понимал, что он прост, совершенно прост, давно прост, [боролся] со всякой сложной символикой.
Пастернаку надо было пройти ту же дорогу — на выход в фельетон, в стихотворную поденщину, [губительность] ее он видел... <пропуск>
Попытка приблизиться к пониманию этой проблемы, предъявленная в «Лейтенанте Шмидте» и «1905 годе», не дала результатов. Впоследствии Пастернак отрекся от фальши этого сборника, в котором [при] натянутости в стихотворениях не было и легкости. В русской поэзии 20 века есть и другая традиция, на путь которой не встал Пастернак.
Стихи Мандельштама «Воронежских тетрадей» много сложнее, тяжелее «Камня» и больше похожи на символические стихи утяжеленной нарочитой многоплановостью, аллегоричностью.
Акмеистических формул «Камня» в «Воронежских тетрадях» нет, это стихи сложные. Столь же сложные стихи — от простого к сложности, писала Ахматова.
Все стихи Ахматовой последних лет — измена акмеизму. Ни о какой пушкинской ясности там нет и речи.
Марина Цветаева поэт с первой до последней строки сложный, никогда этой сложности и утяжеленности не изменяла.
Возможно, всех трех поэтов — Мандельштама, Ахматову, Цветаеву — к сложности [привели] обстоятельства биографии, формалистический изыск. Достижения в форме — обычно признак заката общественного строя по известной формуле марксистского литературоведения: «Искусство — вечерняя птица, она поет на закате трудового дня».
Но слишком мало подтверждений для таких обобщений.
Здесь же сходство биографий объясняется устремлением в себя, вне зависимости от погоды во дворе.
Современник Цветаевой — Михаил Кузмин шел от «Александрийских песен» к «Форель разбивает лед», к стиху сложному, принципиально усложненному.
Правда, Асеев — товарищ Пастернака по лирической поэзии — шел к простоте, как и Маяковский.
Николай Клюев — современник Блока и учитель Есенина — остановился ко времени «Скифов» на сложной тематике, на сложной образности, таков весь сборник «Медный кит».
А что же Есенин? Есенин по совету Чагина пытался резко изменить курс «Черного человека», бросил пить, вышел на эпический простор и — потерпел полный крах.
«Поэма о 26», «Поэма о 36» не являются вовсе стихами. «Персидские мотивы» были сборниками искусственными, где поэт пытался выстроить мостик к завтрашнему дню, отказываясь от вчерашнего.
Есенин — поэт того самого склада, когда стихи — это судьба, пытался укрепиться на лирических воспоминаниях и <нрзб> [стиле] «Анны Снегиной».
«Анна Снегина» не дала, к сожалению, моста в будущее, не дала Есенину возможности перепрыгнуть через «Черного человека». Эта борьба с собой закончилась в пользу «Москвы кабацкой». И Есенин погиб.
Конечно, и «Кобыльи корабли», и «Пантократор», и «Пугачев» превосходят по сложности и «Персидские мотивы», и «Анну Снегину». Поворот к простоте привел Есенина к смерти. Однако в творчестве Есенина одно обстоятельство мало объяснено его биографами. Есенин был поэтом-мастером, сосредоточившимся с юности и [первых стихов] на 3-4 темах, находках.
Так, стихотворение «Устал я жить в родном краю», чуть не дословно повторяющее стихи 25 года, написано в 1916 г.
Эти стихи заключают всю философию Есенина. Точно так же тема «Черного человека», тема [русской свободы] очень рано высказана, в отличие от других мастеров, Есениным. [Вставка Шаламова]: Рос- сия Есенина — это блоковская Россия, цветаевская Россия и его «Москва кабацкая».
————————————————————
Гениальным русским драматургом был А.К. Толстой. «Федор Иоаннович» — лучшая русская пьеса.
Это все рассуждения о классике, а не попытка заглянуть в театральное завтра, вроде пьес Ионеско и Беккета[90]. Во всяком классическом случае пьеса пишется проброском сцен, реплик от начала и до конца, герои возникают вокруг диалогов [а не вводятся толпой — вставка Шаламова] на сцену сразу, чтобы заговорить, как делали Толстой и Горький.
Пьесы Пастернак не написал, однако[91]. Он очень много переводил пьес, и переводил великолепно.
Весь Шекспир переведен Пастернаком. Только все эти переводы, как всякие переводы Пастернака — прежде всего Пастернак, а потом автор. Шекспир или Шиллер — все равно.
Право вольного перевода Пастернак отстаивал энергично. В одну из первых наших встреч Борис Леонидович рассказывал, как он переводил Фауста, которого только что закончил.
— Когда я переводил Шекспира, я все перечитал, все переводы, всю литературу перечел, всю шекспириану, русскую, английскую, шведскую. Это была страшная ошибка, ненужная работа. Вот когда мне предложили перевести «Фауста», я, имея горький опыт английских переводов, не повторил свою ошибку, я не прочел ни одного варианта «Фауста», ни одной статьи о Гете. Приступил к переводу и закончил его без всяких гетеан.
Когда Корней Чуковский неосмотрительно хвалил Пастернака за трудолюбивый подход к делу в английских переводах, я послал Корнею Ивановичу письмо со своими воспоминаниями по этому предмету[92].
Построение драмы в ее шекспировской, гетевской, шиллеровской трактовке, опыте было Пастернаку знакомо. Да и «Петербург» Белого, в котором [и теорию] передал сам автор, Пастернак наверняка знал.
Успех «Петербурга» с Михаилом Чеховым был громкий в Москве в 20 годы.
Для того, чтобы наглядно сравнить два художественных метода, два стиля, а стало быть, и два мировоззрения, нам достаточно обратиться к изданию избранных стихов Пастернака, избранных самим автором и готовившемуся Гослитом в 1960 г. под редакцией Банникова. Этот сборник вышел в свет, но после смерти Пастернака[93]. Он имеет в себе все законные следы так называемой авторской воли. Варианты старых стихов Пастернаком осуждены, пересмотрены и исправлены. Всякий раз исправление это ухудшало стихотворение.
Таких примеров много, достаточно обратиться к знаменитому по «Сестре моей жизни» стихотворению «Зеркало», из которого в новом издании Пастернак исключил лучшие, запоминающиеся читателю строфы:
Огромный сад тормошится в зале…
Вместо «гипнотической» — «усыпительной» отчизне[94]!
Этот сборник «Стихотворения и поэмы», изданный в 1961 г., остался двойным свидетельством: во-первых, того, что авторская воля не всегда имеет большое значение в художественном произведении, особенно в поэзии, во-вторых того, что два метода наглядно могли быть сравнены при участии самого автора.
Для истории литературы это издание имеет огромное значение.
————————————————————
Ольга Всеволодовна Ивинская[95] — человек очень легкий, веселый. Она училась в Литературном институте — бывшем /101//«Брюсовском» — и закончила его тогда, когда институт назывался РИИН’ом[96], в 1930 или 1931 году.
Ивинская — 1912 года рождения. Она много переводила, писала стихи и сама. А переводы ее — вполне квалифицированные. Не следует думать, что ей переводил стихи Пастернак. Хотя в одном из мемуарных очерков был намек на то, что литературные дамы представляют свои переводы, на которых лежит чужое тавро. В действительности дело обстоит иначе. Проще и сложнее. На всех пере- водчиков своего времени — с английского, венгерского, немецкого — Б. Л. Пастернак наложил свою руку. Этот его словарь вошел в переводную лексику многих переводчиков, начиная с Межирова через Самойлова до Панкратова.
Ивинская — только один из авторов переводов, испытавший его квалифицированное влияние. У нее хватит способностей переводить и самой. Как всякий переводчик, она переводила все, не выбирая авторов, не выбирая языка, а только подчиняясь заказчику в лице редактора журнала или издательства. Требовать от переводчика какого-нибудь самостоятельного отношения к автору текста — требование слишком чрезмерное. Считается почему-то, что переводить можно все, что дадут. Это закон для всех переводчиков. Считается почему-то, что можно переводить вовсе не близких идейно авторов, а скорее близких по художественной системе.
Словом, Ивинская была неплохим переводчиком. Переводила много и успешно.
Обвинение <со стороны> Суркова в том, что она была замешана в каких-то уголовных махинациях в «Огоньке» в 40-х годах — мне не кажется серьезным аргументом в ее характеристике[97].
Дело в том, что в 40-х годах по всем издательствам прошла мода, вернее привычка, сохранившаяся и сейчас, выписывать за черную работу, оплачивать фальшивые, раздутые счета. 100 раз проходит, а 101 — нет, а считается уголовным преступлением. Но это одна сторона дела. Другая сторона дела заключается в том, что время приговоров этих по уголовным преступлениям — время так называемых амальгам. Амальгамы — один из самых зловещих признаков сталинских лет[98]. Не было большего удовольствия для следствия как посадить политического по уголовному делу. Вот это-то и называется амальгамой. А не то, как объясняет Г. Серебрякова в своих мемуарах[99]. Г. Серебрякова объясняет это слово так, что оправдывает существование такого рода деятельности судебных органов. Мемуаристка объясняет его так, что существуют настоящие преступники и существуют невинные люди. Слепить невинных людей с настоящими преступниками — это и есть тайна 30-х годов нашей жизни.
На самом деле амальгама — вовсе не это. Гораздо проще и гораздо страшнее.
Я не думаю, что дело Ивинской было такой амальгамой.
Ивинская отлично понимала и чувствовала хорошие стихи — вещь очень редкая в наше время. И безотносительно к симпатии к пастернаковским стихам могла оценить почти безошибочно. Словом, плюсов у Ивинской очень много.
Но обратите внимание на ее челюсть. Я вообще бы изучал челюсти литературных дам. И нашел бы немало поучительного для любого Лафатера, Галена или Ломброзо[100]. Не глаза, не пушкинские «ножки», а челюсти, только челюсти! Женские челюсти должны быть предметом изучения.
По этой челюсти было видно, что хватка у Ивинской крепкая. Все, что называется высокими материями, служит для укрепления ее личных позиций.
По своей натуре, да еще после войны, драмы лагеря, следствия, потеряв всякий интерес к событиям вне ее личного мира, она вошла в жизнь Пастернака не губительницей, конечно, потому что это совсем неуместное здесь слово. У Пастернака не было своего Эккермана, а Ивинская меньше всего могла быть таким Эккерманом. Любое ее свидетельство заранее можно было подвергнуть сомнению; в сущности, то, что она может рассказать о Пастернаке, — это и правда, и неправда, даже не с точки зрения качеств памяти, а совершенно сознательного искажения любых фактов. В этом Пастернаку не повезло — а может быть, повезло[101]. У него не было каких-нибудь особенных претензий к Ивинской. Во время болезни он не захотел её видеть, хотя родные усиленно ему передавали ее желание повидаться с ним. Пастернак ответил, что в таком состоянии он не то существо, которое любят и любили, и от- казался встречаться. В этом нет греха. В устном завещании сыновьям (Пастернак умер без завещания), в устной просьбе — он просил обеспечить Ивинскую, а самое главное — не связываться с заграницей, не прибегать к помощи заграничных издательств. Ольга Всеволодовна была немецкого склада: рослая, белокурая, голубоглазая, тяжелых зигфридовских форм. Таков тип пастернаковских женщин. Только в отличие от Зинаиды Николаевны, брюнетки, Ивинская белокурая. Конечно, Ивинская умней и веселей в 100 раз.
Я познакомился с ней в 1931 году[102]. Я поднимался по лестнице большого дома в Потаповском переулке. Мне был нужен 10 этаж, а лифта не было. Дом простоял много лет без лифта. Я дополз до 8 этажа и вдруг увидел, что на 9 этаже двери в квартиру открыты, и на моих глазах хозяйка квартиры бьет кого-то по щекам с обеих рук. Все идет в крике и меня совсем не замечают. Я растащил дерущихся девушек. Это и было мое знакомство с Ивинской. Она билась в истерике, а подруга убежала вниз по лестнице, стуча каблуками. В это время Ивинская работала консультантом по стихам в журнале «Смена».
В квартире у нее бывали Крученых, Ардов, П. Васильев. Была она женой Кожевникова[103], потом дважды выходила замуж и, кажется, в 1947 г. познакомилась с Пастернаком, когда работала в редакции «Нового мира».
Стихи, посвященные Ивинской Борисом Леонидовичем, хороши, но стихи, посвященные З. Н. Нейгауз, еще лучше. З. Н. Нейгауз, как ни удивительно, человек очень далекий от искусства. Все «Второе рождение» посвящено З. Н. Нейгауз. Я думаю, найдется в пастерна- киане не одна сотня писем, адресованных Зинаиде Николаевне, написанных с достаточной экспрессией и искренностью. Для поэта очень важен собственный поток, переполняющий его. Это один из законов психологии творчества. Блок посвятил много любовных стихотворений Волоховой[104], хотя любовником Волоховой Блок не был. Когда Волохова с ним пыталась объясниться по этому поводу, он уверял, что в поэзии необходимы преувеличения.
В феврале 1932 г. он ездил в Москву в двухнедельный отпуск.( См: Хроника пребывания В. Шаламова в Вишлаге — в кн. Шаламов В. Вишера. Очерки, рассказы, стихи. Пермь, 2021.С.254). Вряд ли в этот короткий период, насыщенный множеством дел (кроме прочего, он съездил в Вологду навестить родителей), Шаламов мог встретиться с О.Ивинской. Скорее всего, случайная встреча с нею в Потаповском переулке, переросшая затем в близкое знакомство, состоялась после марта 1932 г., когда он окончательно вернулся в Москву и начал работать в редакции журнала «За ударничество». Очевидно, сведения И.Емельяновой о том, что Шаламов и Ивинская познакомились в редакции журнала «За овладение техникой», где ее мама, «совсем молоденькая, работала литературным сотрудником, а может, просто стажером» — Легенды Потаповского переулка, с.311), не совсем точны. В журнале «За овладение техникой» Шаламов работал позднее, в 1934-1935 гг.
ФОТО Б. Пастернак, О. Ивинская и И. Емельянова. 1958 г.
«Вынос тела» и запись об О. Ивинской
При первой публикации мемуарного очерка В. Шаламова «Пастернак» в 1993 г. в нем были сделаны существенные сокращения[105]. В полной публикации И.П. Сиротинской были опущены две небольшие главки, заключающие сводную машинописи мемуара (РГАЛИ, ф.2596, оп.2, ед.хр.158). Сделано это было, надо полагать, прежде всего из этических соображений, т.к. героиня одной из глав О.В.Ивинская в то время была жива, а некоторые ее оценки у Шаламова носили грубовато-саркастический характер. Таков и стиль первой главки «Вынос тела», где фигурирует жена Пастернака З.Н. Нейгауз. Оба текста явно не закончены и представляют собой скорее наброски. В этом смысле они близки публикуемым далее «Наброскам воспоминаний о Б. Пастернаке», создававшимся в 1969—1973 гг. Тексты важны не только для понимания своеобразия личности Шаламова (он никогда не умел быть «гладким», в том числе по отношению к Б. Пастернаку), но и для уточнения ряда биографических деталей. Особую ценность имеют суждения Шала- мова о линии поведения Пастернака в истории с романом «Доктор Живаго» (они варьируются и в «Набросках воспоминаний»). Весьма неожиданны и любопытны его суждения о женщинах в жизни Пастернака. Очевидно, что в них проявилась склонность Шаламова к упрощению сложных коллизий любви, что можно рассматривать как одно из следствий лагерного опыта и как сложившуюся на этой основе предельно трезвую философию человека. Возможно, эта тема возникла у Шаламова в развитие тезиса «я — практик, эмпи- рик, Пастернак — книжник», высказанного в очерке «Пастернак» (ВШ7, 4, 589).
Вынос тела
В девять часов утра 31 мая 1960 года Ариадна Борисовна Асмус[106] позвонила в дверь квартиры, где я тогда жил, и, не переступая порога, сказала: «Вчера умер Борис Леонидович, он Вас очень любил».
— Меня любил? Пастернак никого не любил, даже собственных стихов.
— Похороны завтра.
Я встал, положил в карман школьную тетрадку — мой карманный радар, карандаши и поехал в Переделкино.
На знакомой даче не было ни души; сирень была еще не растоптана. Входная дверь была заперта. Из глубины выползла какая-то фигура на свет. Фигура актерского вида, приглаживая на ходу свой прямой пробор или парик, похожий на пробор.
— Что Вам угодно?
— Я хотел бы повидаться с Борисом Леонидовичем еще при его жизни.
— Вынос завтра.
— Вот в том-то и дело. Дома ли Зинаида Николаевна?
— Дома.
Из глубины выдвинулась...<пропуск текста в машинописи>
На этом месте я заснул и сквозь сон услышал голос Зинаиды Николаевны:
— Нет, нет, не эта фамилия.
Зинаида Николаевна сидит в углу дивана. Я на стуле. Сумерки.
Те же самые переделкинские сумерки 1 июня 1960 года.
Но тогда Зинаида Николаевна приняла меня стоя.
Квадратная фигура второй жены Пастернака, этой удивительной женщины нашего времени, бывшей попеременно и женой пианиста Нейгауза, родившей Пастернаку сына, пианисту родившей тоже сына. Пол определяет ген матери. Мужской склад этой женщины из военной среды, через которую и началось мое знакомство с Пастернаком[107].
Один этот факт накладывает на нее определенного рода обязанности в пастернаковском доме, где все дышало, переплеталось, утопало в интригах.
И вдруг я, неблагодарная тварь, осмеливаюсь быть знакомым с его третьей женой[108]. Каково?
Когда-то в Лаврушинском переулке Пастернаком мне было обещано ряд бесед на важные для искусства темы, но все откладывали и откладывали, а потом я вернулся в Москву, обедал у Пастернака[109], а что у меня была коричневая рубаха, это не было важно. Сейчас, в 1960 году, я был в пиджаке сером, в рубахе какой-то спортивной.
— Зинаида Николаевна, — сказал я, — Вы меня не узнали, — я обедал у Вас, я хочу повидаться с Борисом Леонидовичем в последний раз наедине.
С актерами, а их было несколько, мы составили человеческий фон этой тяжкой картины по рецептам Художественного театра.
— Я Вас прекрасно узнала, — сказала Зинаида Николаевна с мхатовской интонацией, и, щелкая ключом, открыла мне дверь рояльной, где и лежал убранный в дальнюю дорогу труп поэта.
Радар мой работал отлично, а мстить вслед поэту я не хотел, боялся окунуться в антимаяковский мир, хотел стать достойным его же «Охранной грамоты»[110].
Все мои стихи того времени опубликованы, кроме «Тополиного пуха мимо».
Сначала в «Юности», а потом и в сборнике «Дорога и судьба».
Удивительно то, что «Советский писатель» забраковал именно те стихи, которые выбрала «Юность»: «Орудье высшего начала», «Стволы деревьев, двери дома»[111].
***
Когда Пастернак получил известие, что я выгнал его секретаршу Ольгу Всеволодовну Ивинскую за порог своей квартиры — вывел за руку на лестницу и попросил больше не бывать, Пастернак сказал: — Вот какой Варлам Тихонович храбрый, не боится Ольги Всеволодовны. Даже я ее боюсь[112].
Переписка между нами, естественно, оборвалась на этом эпизоде. И вблизи я не наблюдал перипетий Нобелевской премии[113].
Но и тогда и сейчас я считаю, что Пастернак был жертвой «холодной войны», а не ее орудием[114]
Думаю, что он абсолютно честно старался задержать публикацию романа «Доктора Живаго» у Эйнауди[115], с тем, чтобы не нарушать мира <между> советскими издательствами и советским поэтом.
Я думаю, что Пастернак пошел бы на любые изменения сюжета, образного строя романа, лишь бы его напечатать не за границей. Вопрос этот был для него давно решен и ясен.
Перед смертью в качестве последнего совета сыновьям он рекомендовал не связываться с заграницей.
Отказ от Нобелевской премии, самая решительная точка зрения в официальном письме Эйнауди — решительное требование оста- новить публикацию романа «Доктор Живаго» — все это не задняя мысль, не хитрость, не уловка.
В одном из разговоров со мной Пастернак высказывался вполне определенно:
«У нас десятки сволочей, а за границей их тысячи!»[116].
Ивинская не была ни злым, ни добрым гением Пастернака.
Отказ видеться с Ивинской перед смертью — она была тут же, в Переделкине. Со времени своей болезни Пастернак отказывался встретиться с ней, находясь в здравом уме и твердой памяти[117].
Родные, в частности, сыновья, отнюдь не препятствовали этой встрече. Отказ этот говорит о том, что Пастернак предпочел домашний крепкий утренний кофе, а не вокзальное ситро, как бы оно ни пенилось заманчиво.
Никакая Ивинская не имела да и не могла иметь влияния на любое решение Пастернака, а в его творчестве — тем более.
Вопрос об опрощении, о возвращении к точной рифме от неточной был решен Пастернаком самим во время его пеших прогулок в Переделкине. Я думаю, что главная причина опрощения была в многолетних занятиях переводами. Сама «физиологическая» почва такого опрощения была подготовлена именно переводческой работой.
Никакая секретарша не могла ни привести Пастернака к Нобелевской премии, ни увести от нее.
Секреты этой дружбы не столь нобелевского масштаба.
Когда-то, в одной из первых наших встреч, Пастернак позавидовал моему личному опыту. «Огромный личный опыт». Я объяснил тогда же, что мой личный опыт как он ни велик — он очень специфичен и не может быть использован полезно кем-либо другим, не говоря уже о том, что всякая человеческая судьба неповторима.
Сейчас я думаю, что вопрос Пастернака о личном опыте имеет другой смысл[118] — после смерти поэта мы узнали, что у Пастернака в жизни было всего три женщины. Первую я не знаю, а две остальные похожи друг на друга, как две капли воды по своему физическому складу: обе крупные, коренастые, т.н. немецкого стиля музыкальной классики, с абсолютно одинаковыми челюстями.
Пастернака тянуло именно к этому немецкому стилю, а все остальное его не интересовало.
У Блока, по его собственной записи, было…
— «Сколько у меня было женщин (кроме Любы) 200? 300? или больше? У меня в сущности было две женщины. Одна — это Люба, а другая — все остальные»[119].
Литературоведы, действуя чисто арифметическим путем, начисляют пятипроцентный балл Любови Дмитриевне Менделеевой, не считаясь с ироническим тоном записи Блока. Литературоведы борются с Дельмас, преуменьшая ее роль в жизни и творчестве Блока и преувеличивая до искажения роль Л.Д. Менделеевой.
Между тем среди трехсот есть Ксения Михайловна Садовская, первая любовь Блока, которой посвящено множество стихотворений самого проникновенного качества.
Словом, арифметика тут не годится.
Но в пастернаковском случае арифметику можно применить. И вывод тут такой: Ивинская не была ни добрым, ни злым гением Па- стернака. Ни «стихией», которая подхватила поэта. Это был обыкновенный мещанский семейный роман. Роман был отнюдь не бурным. Это была многолетняя связь, удобная Пастернаку по своим физическим, вернее, физиологическим преимуществам. Пастернак искал не бури, а спокойствия, обыкновенного полового физиологического спокойствия. <Он стремился> к спокойствию, а не к буре, к однообразию, а не к пестроте.
В стихах он слишком хвалил женщин, выдавая себя за знатока проблемы:
«Пред чудом женских рук
Всю жизнь благоговею»[120] и так далее.
За всем этим не было опыта Блока, и Пастернак раздавал советы весьма самонадеянно.
Все это, разумеется, не имеет ни малейшего значения для того, чтобы создать проникновеннейшие стихи.
Для творчества поэта не важен адресат. Поэт ищет выход своему чувству, адресат тут случаен.
«И так как с самых ранних лет
Я равен женской долей
и след поэта — только след
Ее путей — не более…»[121].
«О, если бы я только мог
Хотя б отчасти,
Я написал бы восемь строк
О свойствах страсти»[122].
Так писал престарелый автор «Вакханалии» — «Вакханалии» — ни много ни мало[123]! О «нечаянностях впопыхах, локтях, ладонях» и так далее... Все эти локти и ладони, учитывая их крайне ограниченное количество, не дают Пастернаку права на какие-то общие выводы, на какие-то советы и обобщения.
Но стихи есть стихи. Поэзия есть поэзия.
Роман с Ивинской был самым обыкновенным бюргерским романом в полном согласии с немецкими традициями, немецкими вкусами, которых Пастернак придерживался всю свою жизнь.
Эта его страсть — стремление не к духовному, а физическому здоровью. Этим-то и была опасна для З.Н. любовница Пастернака — она была точной копией самой Зинаиды Николаевны. Зная своего второго мужа в том смысле, что он не склонен к изменам и переменам, З.Н. твердо верила в силу утреннего кофе и, разумеется, была права и одержала полную победу.
Первое чувство женщины, совершившей измену мужу, — все равно, по прорвавшейся страсти, долгому половому воздержанию или по чубаровским[124] мотивам и методам — это от измен не умирают.
Точно так же и Пастернак, нарушив семейную верность все равно в результате чего — логического обдумывания с помощью оружия Марбургской школы или в результате «нечаянностей впопыхах», обнаружил <обрыв машинописи >.
Наброски воспоминаний о Б. Пастернаке. 1969-1973 гг.
Среди материалов архива Шаламова, связанных с Б. Пастернаком, выделяется большой массив рукописей (оп.2, ед.хр.155) на 123 листах, представляющих собой дополнительные наброски к воспоминаниям о поэте. Все тексты написаны карандашом и при этом сильно различаются по почерку, что говорит о том, что они создавались урывками на протяжении довольно длительного периода. Уточнить датировки позволяют авторские ремарки, сделанные в начале рукописей, на листе 5 («Сейчас 1969 год. К десятилетию со смерти поэта пишу я эти записки»), и в конце, на листе 100 («сегодня, 22 июля 1973 года»). Однако записи не имеют строго хроно- логического порядка, и отдельные фрагменты, как правило, никак не связаны между собой.
Напомним, что большой мемуарный очерк «Пастернак» к тому времени был уже завершен (он сохранился в машинописи, опублико- ванной И.П.Сиротинской). В нем Шаламов с сожалением признавался: «Записана тысячная часть наших разговоров»[125]. Очевидно, Шаламов осознавал, что с учетом огромного значения Пастернака в литературе и в его собственной судьбе он может и должен сказать о великом поэте гораздо больше. Как можно полагать, эти наброски служили материалом к «мемуарному тому», о замысле которого писатель сообщал Сиротинской в 1971 г[126]. Наброски открывают множество новых, чрезвычайно интересных деталей о взаимоотношениях Пастернака и Шаламова, сопровождаясь важными выводами и проясняя картину самосознания Шаламова в сложный для него (и малоизученный) период конца 1960-х — начала 1970-х годов. Очевидно, что частое обращение к теме «Пастернак и холодная война» объясняется острой актуальностью этой темы для самого Шаламова в связи с публикацией «Колымских рассказов» на Западе и его письмом в «Литературную газету» (1972). С другой стороны, звучащая здесь рефреном мысль о том, что Пастернак стал «жертвой холодной войны» и попал под ее «колеса», «никак не желая нанести какой-либо вред обществу и государству»,— раскрывает вполне трезвый и объективный взгляд Шаламова на существо «дела Пастернака». С учетом того, что это «дело», связанное с публикацией романа «Доктор Живаго» на Западе (1958), обросло за прошедшие 75 лет огромными пластами далеко не всегда доброкачественной литературы (делающей акцент на том, что Пастернак был исключительно «жертвой советского режима»), публикуемые размышления Шаламова приобретают особую ценность. При этом неизменной остается его генеральная мысль о том, что Пастернак как никто другой способствовал «оздоровлению нравственного климата эпохи».
В некоторых публикуемых фрагментах детали и формулировки повторяются и варьируются; варианты и повторы сохранены, чтобы проследить развитие мысли Шаламова.
Ввиду большой сложности расшифровки целого ряда мест рукописи она публикуется не полностью.
Пастернак[127]
Скажем главное с самого начала. Антипастернакисты могут дальше не читать. Пастернакисты тоже пусть не читают — в воспоминаниях найдется немало мелочей, которые им не понравятся.
Пастернак был гениальный поэт, единственный русский поэт, занявший прочное место в мировой лирике.
Пастернак показал нам великий пример борьбы одиночки за свою правду, образец духовного сопротивления. И процесс, и результат этого сопротивления-поединка — оздоровление нравственного климата эпохи.
Его знаменитый роман, который одни страстно признают, другие страстно отрицают, занял место в истории человечества, не только советского общества или русской литературы.
Все, что было после — было менее значительно, и <нрзб> искажалось криком «болельщиков».
Пастернак был первым, написавшим «Доктора Живаго» еще до XX съезда партии.
Пастернак спешил.
Необычайно много дал Пастернак и Цветаевой. Знаменитый цикл «Стол» рожден строфой:
«Мой стол не столь широк, чтоб грудью всею
Налечь на борт и локоть завести
За край тоски, за этот перешеек
Сквозь столько верст прорытого прости»[128].
В стихах кто первый сказал «Э», имеет необъятное, решающее значение принадлежности, авторства, приоритета.
Это — одно из немногих объективных суждений, допустимых литературоведением, стиховедением.
У кого из поэтов первый раз встретилось слово «стол» в XX веке? Ритм, рифма, расстановка слов…
————————
Запоминать и записывать, что сказал Пастернак? Зачем?
Прежде всего этим записям никто не поверит, это не собственный ручной дневник, не письма. Не поверит, ибо существует поговорка: «врет, как очевидец» и выражение «литература жён».
Поэтому мои воспоминания — это не цитаты, а впечатления — мое впечатление, мое воспоминание. Так, как отложились в моей памяти встречи с Борисом Леонидовичем Пастернаком.
Пастернак не вел дневников.
«Не надо заводить архива,
Над рукописями трястись».
Дневник играет здесь консервирующую роль, прошлое хочет жить в настоящем.
Поэтому, может быть, для поэта важно не вести дневник. Конечно, есть дневник <нрзб> это дневник Блока — то, что называется «Записные книжки Блока».
Однако необходимо было найти форму ежедневных откликов на события дня, на события в своей собственной душе, на события в творческой истории собственных своих произведений.
Такую форму Пастернак нашел. Это были письма — разным лицам и у нас, и за рубежом. Все письма вместе — это и есть история души поэта, его дневник.
Корреспонденты Пастернака были разные люди из русской интеллигенции.
А в зарубежной переписке Пастернак отвечал на каждое письмо — на языке автора.
Пастернак не пользовался машинкой. Ежедневная работа — черновик карандашом, а беловик обычно переписывался чернилами — школьным пером 86 из чернильницы с химическими чернилами. Авторучками Пастернак не пользовался.
Магнитофоны во время всех этих бесед не были обставлены, да и магнитофоны не спасли бы дела. В свидетельских показаниях магнитофонная запись не принимается как доказательство судом <...>. Поэтому мой разговор о Пастернаке просто мой разговор о нем без магнитофонной записи.
Сейчас 1969 год. К десятилетию со смерти поэта пишу я эти записки.
За это время событий пастернаковского плана было немало. Процесс Ивинской и ее дочери, процесс Синявского, автора предисловия к однотомнику Пастернака, процесс Галанскова и Гинзбурга[129].
Все это, разумеется, вносит свои поправки и свои оттенки.
В наш век мемуаров, лжемемуаров и антимемуаров очень трудно найти истинный тон.
Мои стихи «Пастернаку. На похоронах»[130] написаны в ту же ночь после похорон. Это — непосредственная отдача, а стихотворение «Поэту» написано на Колыме в 1953 (?)[131] — «В моем, еще недавнем прошлом», и другое — «Он из окон своей квартиры» написано в 1954 году(?)[132] после одного из свиданий. Эти стихи Пастернаку известны были при жизни.
Есть и еще несколько стихотворений о Пастернаке более ранних — 1949—1950 годы. Почему-то включить эти стихи в цикл мой нельзя[133].
Термин «цикл» неудачное слово, нерусское слово. Но «собрание», «подборка» — не передает сути.
Русский язык не так уж могуч, как представлял себе Тургенев. Переведите, например:
«Не дежурная» аптека.
Не дежурная? А какая?
Таких шероховатостей в русском языке множество. Термин «цикл» — из их числа.
Что было особенным, главным, бросающимся в глаза при личном общении?
Это умение, талант Пастернака называть все вещи по-новому — слова, идеи, события.
В этом была его великая сила, и нарочитое стремление к простоте (которая немедленно была названа мудрой) лишь огрубило, обеднило его гений. Но об этом — отдельно.
И второе: необычайная щедрость мыслей, слов, идей, объяснений, невиданная щедрость.
И третье: необычайное очарование, которым Пастернак обладал и знал, что обладает. Тут и внешне, и внутренне — все было красиво. Умно, ново, важно, необходимо.
«Я хочу сказать многое для немногих»[134].
Когда был этот разговор? В 1953 году.
В 1958 году Пастернак уже мог сознавать, что он сказал многое для многих.
Но что лучше? Была ли какая-то уступка в этом переходе на площадь?
Разве въезд в эпоху заперт?
...................................
Лошадь взвил я на дыбы,
Чтоб тебя, военный лагерь,
Увидать с высот судьбы?
[135]
Художественные уступки не были уступками идейными. Наоборот, получив право на мировую аудиторию, Пастернак сделал сущее актуальным.
Тех писем к Горькому[136] — он бы в 1958 году не написал. Пастернака заставляли играть роль, которой он не хотел играть.
ПАСТЕРНАКОВСКАЯ ПРОЗА
Михаил Кузмин был тем человеком искусства, который сказал, что проза Пастернака лучше, сильнее, ярче, важнее для русской литературы, чем его стихи[137].
«Сестра моя жизнь», «Темы и вариации», «Поверх барьеров», «Близнец в тучах» казались Кузмину, поклоннику и мастеру классического искусства, истеричным модернизмом, формалистическим штукарством, ненужными неясностями.
Проза — вот призвание Пастернака. Это было сказано по поводу «Детства Люверс».
Конечно, у всякого свой вкус. И все же комплименты Кузмина не были случайными.
«Детство Люверс» в самом деле было исключительным явлением русской прозы. Рассказы («Черта Апеллеса», «Воздушные пути») были много слабее, но повесть…
Недоброжелатели Пастернака острили, что перевоплощение нового русского прозаика в четырнадцатилетнюю девочку («Детство Люверс» — рассказ от первого лица) столь точно, что у Б.Л. появились даже менструации. Это была злая острота. Но любому читателю было ясно, что достигнута вершина необыкновенная, новизна метода необычайна.
В «Охранной грамоте» Пастернак повторил достижения «Детства Люверс» — в строении фразы, в образной системе, в темпе изложения. К сожалению, суждения о Маяковском были сделаны слишком поспешно, сгоряча[138].
Возвратясь с Колымы[139] после многолетнего размышления над судьбой русского рассказа и русской рифмы, я считал себя обновителем, продолжателем самых тонких традиций двадцатых годов в их наиболее важном для меня плане — словесном, и, естественно, считал модерниста из модернистов Пастернака человеком, который направит мои первые послеколымские шаги в части укрепления моей демонстрации возможностей рифмы неточной.
Оказалось, что за то время, пока я был на Колыме, взгляды самого Пастернака на эти проблемы радикальнейшим образом изменились, и мое <нрзб > новаторство, мой личный запас литературных новостей был ему просто ни к чему.
Пастернак уже отступил в опрощение, и как истинный опрощенец был не менее догматиком, чем самый ярый <нрзб >. Ненависть к Маяковскому, сожаление о напрасно прожитой жизни вокруг неточной рифмы мучили его. Естественно, именно в этом отношении я ничем не мог порадовать догматическое ухо Бориса Леонидовича. Что и было видно из первого письма[140]. По первому письму я почувствовал, что Б.Л. чего-то в нашей жизни не понимает. Не понимает, что проблема неточной рифмы по сравнению с камнями, брошенными «вместо хлеба»[141], <имеет под собой> вполне реальные каменья.
Разобрать могла только личная встреча. Она состоялась, и Пастернак, главное, понял, что высшим подвигом моим была неточная рифмовка < периода> возвращения после кайла к перу, по сравнению с которой любая иная школа мастерства, все равно — классическая или модернистская — чушь, чепуха.
Ивинской, которая чрезвычайно ревностно относилась к своей секретарской <роли >, постыдно было обсуждать, что Пастернак всего-то будет только устами Ивинской. Поскольку эти уста не были для меня достаточно авторитетными и достаточно приятными, я не хотел переписываться с Пастернаком только через Ивинскую. Но письма тоже задерживались <ею>.
Мне все это было невмоготу, ибо приходилось приспосабливать свое время не к Пастернаку, а к Ивинской.
Попытки шантажировать меня кончились печально. Я открыл дверь своей квартиры и выкинул Ивинскую на улицу и больше с ней не встречался.
Это и был конец моих отношений с Пастернаком.
С лестницы Ивинская кричала:
— Во всяком случае, Пастернака ты больше не увидишь[142]. Так это и случилось.
Попавший в колёса «холодной войны», Пастернак никак не хотел понять, что в этой игре нет среднего, и удержаться на поверхности, как плавающая роза, нельзя.
Что его продали за копейку любой западной разведке. Что Западу он вместе со своими стихами не нужен абсолютно, а нужен лишь как предлог, как повод, как фишка в игре[143].
Холодная война убила Пастернака. Причем, тогда, когда он все сказал.
Залпы холодной войны не очень слышны, но зато весьма опасны.
Под это колесо холодной войны попал и Пастернак, никак не желая нанести какой-либо вред, ущерб обществу и государству.
Любая критика, самая строгая, но не в этих застенках Нобелевской премии.
Стихотворение «Нобелевская премия» — не ахти, но искренняя отдача, которой тут же воспользовались — враги[144].
Что главное в Пастернаке?
Это его необыкновенная щедрость. Широта и глубина потока мыслей, которые Пастернак высказывал, развивал, предъявлял. Широта тем паче, чем беседа была уже. <... > Широкие, а стало быть более сокровенные мысли, и, может, в самой глубокой сокровенности Пастернак только сам с собой.
Я — его корреспондент, собственно, ни на что не претендую более.
Возможно ли, что глубина и широта кругозора тем более, чем более человек одинок?
Не знаю.
Одиночество — не такая вещь, на которую можно жаловаться, и письма Пастернака об одиночестве — это привлечение к своей мысли других людей, а стало быть и собеседников.
Вторым его главным качеством была новизна называнья[145]. Здесь он не имел соперников, и обязательность новизны, как заповедь поэта, давалась ему чрезвычайно легко.
Однажды в случайном разговоре на переделкинской даче Пастернак, указывая на рояль, сказал: «Если бы я был музыкантом, я бы выделывал такое».
Это «такое» — отнюдь не обозначало того «опрощения», к которому он пришел в стихах. Напротив, речь шла о чем-то усложненном. О смерти человеческой души, сложной и в то же время доступной и волнующей «музыке будущего».
Любой вопрос, любая мысль — вы это можете легко просмотреть по его стихам, прозе, статьям, письмам — любая мысль, сейчас же возникая, приобретает форму нечаянной радости, нечаянной новости.
И когда вы приглядывались, прислушивались к этой неожиданной новости, пытаясь перевести ее на обычный человеческий язык, вы видели, что перевод вам не удается, что рядом с новой мыслью, изложенной обычным языком, вы получили и еще «кое-что». И так — в каждой фразе, в каждом слове.
Все это Пастернаку давалось без особого напряжения — это было свойством его таланта, его мышления.
Понятно, что при таком стиле жизни и творчества в Пастернаке было много противоречий. Противоречия его не смущали.
В общественных своих симпатиях Пастернак тяготел к той части общества, которую принято считать «троцкистами»[146].
Дело в том, что Сталин называл троцкистами гораздо большую, в десять тысяч раз большую часть, чем их было на самом деле.
Пастернак был знаком с Ларисой Рейснер и даже написал по просьбе Радека известное стихотворение «Ларисе Рейснер»[147]. Радек был вторым ее мужем, и я помню (я был на похоронах Рейснер), как за гробом вели под руку Радека, и лицо у него было зеленое-зеленое, и слезы катились по щекам. Почему-то помню, что Радек был в шубе или в меховом пальто, расстегнутом нараспашку.
Конечно, что такое троцкизм времен гражданской войны?
У Михаила Кольцова есть книга «Первый круг», где очерк о Троцком кончается фразой: «История еще покажет, кто был прав: Ленин или Троцкий»[148].
А Багрицкий в стихотворении «О поэте и романтике» написал: «За кем ты пойдешь?
Я пошел за вторым —
Романтика ближе к боям и походам…»[149]
Николай Дементьев, самоубийству которого (он выбросился из окна психически больным) посвящено Пастернаком немало стихов[150], был главным автором оппозиционных заявлений 26-27-28 годов[151]. < нрзб>
Пастернак и холодная война
Единственным промахом Пастернака за всю его достойную жизнь было даже не «опрощение», а то, что он пожалел одной плюхи — по щеке любого западного корреспондента Бибиси или Херсоси или Голоса Америки[152].
Эта плюха решила бы все его вопросы, отразив и его позицию в лагере холодной войны, чьей жертвой он и стал[153].
Отказавшись от премии, завещав детям не связываться с заграницей, лично мне заявлял неоднократно: «У нас сто сволочей, а за границей — миллион».
В холодной <войне> его травила не советская власть[154]. Нужны были не письма в «Правду», а плюха. Плюха — и все бы успокои- лись, и сам он раньше других[155].
Борис Леонидович Пастернак считал, что поэты должны получать суждение от таких же мастеров пера, а не критиков и не от лите- ратуроведов. Всякий критик скорее вреден, чем полезен для писателя и подсказать ему ничего не может. Литературовед же по самому способу мышления чужд свободному дыханию прозы, а тем более поэзии.
В качестве отрицательного примера Пастернак считал работы Алпатова по искусству — где не было ничего, чтобы хоть какую-то сторону души поэта и прозаика задело.
Эта мысль и была, возможно, причиной обращения ко мне, для первого разбора романа «Доктор Живаго», которых два — первой ча- сти и через год — второй[156].
Еще до — и вне всякой связи с Нобелевской премией.
О чем мы говорили в той, первой беседе? Меньше всего о лагере, о всех особенностях тамошнего бытия.
Мы говорили о связи искусства с жизнью, о простоте, о сложности.
Меньше всего я стремился сообщить какую-то важную часть моих наблюдений, заключений, чтоб чужими устами, чужими губами высказать свое. Зачем чужие руки, когда есть свои — и это П. понял. Я мог привести стихи хуже или лучше, более соответствующие его теперешней «опрощенной» позиции — но и никогда и нигде П. не делал даже намека на то, чтобы чем-то ему помочь, что-то за него написать, что-то откорректировать авторитетным образом.
И стихи и проза не пишутся таким способом.У каждого — свое перо.
Был, правда, единственный, случай, когда при подготовке второй части «ДЖ» Пастернак хотел вставить мое письмо — есть такое мое письмо с характеристикой ошибок Пастернака в «Докторе Живаго» в изображении лагеря[157] — вставить его в текст романа. Но я отказался категорически. Это не в моих ни в творческих, ни в жизненных принципах.
Личная беседа в Лаврушинском не кончилась 13 ноября 1953 года[158].
Я нашел работу в Редкине[159] агентом по техническому снабжению, а когда меня оттуда выгнали по анкетным данным, я перешел в Решетниково, на те же роли.
Было условлено, что Б.Л. будет заходить в Чистый переулок, где жила моя свояченица, сестра моей жены[160], и будет оставлять мне там письма, кроме тех, которые он получает и посылает по почте. < нрзб>
— Тут приходил Б.Л., оставил тебе рукопись какую-то — не стихи — и письмо, тебя не было. Б.Л. сказал, что оставляет на неделю и через неделю зайдет. Я вскрыла записку и написала, что ты еще долго не будешь, и рукопись послала обратно, поскольку срок такой жесткий. Я почитала немного — чушь какая-то[161].
— Ты, пожалуйста, писем ко мне не вскрывай.
Н. А. Кастальская (через которую мои стихи и записки были вручены П.), поддержала:
— Ну, Пастернак — он общий.
— Ну, общий не общий, а так больше не <делайте >. И я уехал читать «Доктора Живаго» — первую часть[162].
Я не был осведомлен тогда, что все близкие друзья Б.Л. самым осуждающим образом отнеслись к его прозе. Самые и самые близкие его друзья[163].
Штурм романа велся вовсе не со со страниц Н<ового>М<ира > и Литературной газеты, а от родных, от самых близких знакомых. Читал я урывками в Редкине, в гостинице или, как тогда говорили, в «доме приезжих». Дом приезжих была обыкновенная крестьянская изба в четыре койки, три на мастеров, постоянно работающих, к ним устроился и я.
В первую же мою ночевку из моего бумажника вынули триста рублей <нрзб>.
Вот на этих-то койках, на этом столе я и прочел роман Пастернака.
Пастернака сопровождала такая же недоброжелательность, как Лермонтова.
И «Сестру мою жизнь» Пастернак посвятил Лермонтову не только потому, что такая тема была близка Пастернаку, но и потому, что судьба была схожей, отношение людей было схожим. Непонимание. Злоба.
И хотя Л. умер в 26 лет, а П. — в 70, лермонтовское посвящение осталось в «Сестре моей жизни».
<Последние записи 1973 года>
Ни о каких фактах тут не может быть и речи.
Сам факт — явление условнейшее.
Даже сказать — «было это или это не было» — это все равно. «Это было» — потому что сегодня, 22 июля 1973 года[164], я считаю, что это было. Ни вчера, ни завтра этого может и не быть. А вот что 22 июля был дождь — вот это уже факт.
Я — ни на какие роли: ни истолкователя, ни продолжателя, ни бесстрастного свидетеля — не претендую.
Все — очень личное, неизбежно — кратковременное, неизбежно невесомое, не веское, кажущееся — скорей всего.
Никаких масштабов тут нет. Оценок тоже нет.
Есть только впечатление, неуловимое, отнюдь не восторженное, но и не критическое.
Живее — моя, а не его душа.
Борис Леонидович, наверное, немало был смущен моим письмом[165].
Еще бы. Он уже несколько лет, как опростился или, как говорили в наши двадцатые годы, «отказался от взглядов», и вдруг горячее письмо, горячие стихи[166].
Названные им той старой, но «божией искрой».
Как тут поступить?
Уклониться от ответа?
Рассуждает, что он теперь этого не думает, не считает «Зеркало»[167] вершиной русской поэзии.
Письмо не то что было рождено старым Пастернаком, но нового там уже не было ни тени.
Письмо лестное для адресата, но вижу смущение в его «перестройке», подтверждающее сомнение в его нынешних идеях.
Он все же решил отвечать.
Тут мне сообщили, что Пастернак в больнице (в Болшеве), и вряд ли выйдет[168].
Но Б.Л. выздоровел, и умер лишь через <восемь> лет, уже пережив Нобелевскую премию.
Я, пожалуй, был первым человеком в России, а стало быть и в мире, который сказал Пастернаку, что он написал великий роман[169]. Я знал в Москве литературную даму из «прогрессивного человечества», которая потратила целую жизнь, чтобы доказывать, что Пастернак — плохой поэт и плохой прозаик[170]. Даже рукописи ДЖ она держала под рукой, чтобы выискивать подтверждения упреков, что П. повинен во всех смертных грехах.
«Не верьте, не верьте, он фальшивый человек, я знала его с детства». Организовала кружок антипастернакистов, где фабриковались рукописи, слухи, порочащие Б.Л. Всем его врагам был открыт доступ в эту квартиру. И любая сплетня по его адресу, даже когда Б.Л. умер, смаковалась в этой квартире.
За все время нашего (знакомства) я никогда не слышал от Б.Л. никакой литературной сплетни или опорочивания какого—либо лица, живого или мертвого.
У меня сохранилась копия этого разбора <нрзб >.
Разбор мой не сохранился в архиве П. — так во всяком случае сказал мне его сын[171], в котором было очень много от Б.Л. Но это не имеет значения. У меня осталась копия, с которой я и включил <текст > в эти воспоминания.
В чем была особенность этого романа?
1). Модернистский, написанный реалистом, роман. Уже это, казалось бы, должно было обещать публикацию. Случилось не так.<нрзб > 2). Это был последний русский роман. Крах жанра привел к неубедительным успехам по обе стороны.
По существу, где-то что-то было поэтично, где-то что-то в личном плане, но жанр устарел.
Б.Л. не имел возможности публично обсудить плюсы и минусы своего романа.
Заграница ему только могла «помочь издаться». Как нивелировали все, усушили.
Поэтому он и отказался от издания. Что может заграница, для Пастернака не имело значения.
Русский читатель на родном языке.
Да и сам Б.Л., несомненно, пошел бы на уступки[172] — вывести положительного героя и что-то переправить, как требуют пути русской жизни.
Суд заграницы имел для Б.Л. самое последнее значение.
Иначе и не мог думать поэт, вся деятельность которого — в рамках родного языка[173].
Единственным судьей у этих делах был он сам, его требования к самому себе.
— Я доведу ДЖ до ежовщины и там он погибнет[174].
Это было рискованно и сломало бы план. <Смерть > застигла, не зная сути ежовщины. Поэтому он отошел от этого плана.
Я написал ему, что это такое ежовщина, что он не знает и не узнает, наверное, еще долго[175].
Б.Л. предлагал включить это мое письмо в текст романа, но я не согласился.
— Простите меня за мое окружение[176].
— Ну что это три[177]…
— Зачем вы это говорите? Мы устроим. Вы почитаете побольше.
Я соберу людей.
Но этому вечеру не суждено было сбыться из-за протестов жены Пастернака Зинаиды Николаевны.
Я читал этот странный документ[178] на Колыме в какой-то казенной приемной у Португалова[179].
Было ясно, что Пастернак ничего не понял ни во времени, ни во мне, ни в моих стихах, ни даже в себе самом и своих стихах. И может быть, менее всего в самом себе. Было ясно, что Пастернак не понимает, в каких условиях живет заключенный, или не хочет понять, не хочет видеть отблесков ада на моих стихах[180].
Было ясно, что только личное свидание устранит все недоразумения, развеет все туманы.
Есть основания полагать, что для Пастернака — поэта и «небожителя» — слово «Колыма» тогда не имело того зловещего смысла, который он осознал только после встречи с Шаламовым. Разумеется, это предположение требует дополнительных ис- следований. Столь же важно попытаться установить, почему в письме-разборе Пастернака упомянуты (и частью одобрены, частью раскритикованы) главным образом пейзажные стихотворения Шаламова, но ни словом, ни намеком не сказано о других стихотворениях, в которых с полной обнаженностью открывается страдающая от не- выносимых мук душа автора - «ссыльного»? Этот вопрос В. Шаламов. «Из первых колымских тетрадей»). невольно возникает при знакомстве с полным содержанием цикла «Ключ Дусканья» во 2-м томе издания Шаламова в «Новой Библиотеке поэта», включающего свыше ста стихотворений, в том числе широко известное ныне «Silentium».
Было ли подобное умолчание связано с политическими опасениями, с возможностью перлюстрации письма в 1952 году? Последнее вполне допустимо, и, кроме прочего, косвенно подтверждается, казалось бы, неожиданной менторской фразой Пастернака, обращенной к Шаламову: «Не утешайтесь неправотою времени. Его нравственная неправота не делает еще Вас правым...» (письмо от 9 июля 1952 г.— ВШ7,6,9). Как можно полагать, Пастернак, показывая свою обычную величайшую деликатность, боялся чем-либо навредить неизвестному ему на тот момент автору.
Так и случилось 13 ноября 1953 года в Лаврушинском. Пастернаку было стыдно своего недоверия к моей силе, было стыдно за свою наивность, за свое благополучие, при котором Пастернак что-то важное в жизни проглядел.
ФОТО Б. Пастернак в последние годы
ФОТО В.Шаламов (слева в белой рубашке) на похоронах Б.Пастернака 2 июня 1960 г. Любительская съемка. Источник: https://arzamas.academy/mag/441-pasternak_funeral
Письма В.Т. Шаламова Е.Б. Пастернаку
С сыном поэта Евгением Борисовичем Пастернаком (1923-2012) Шаламов познакомился в середине 1960-х гг. в связи с необходимостью восстановить содержание своей переписки с Б. Пастернаком. Обмен фотокопиями писем сопровождался решением возникавших вопросов. Публикуются три письма Шаламова Е.Б. Пастернаку, сохранившихся в РГАЛИ (оп.3, ед.хр.263, л.1-5). Они позволяют уточнить ряд деталей, касающихся работы Шаламова над материалами о Б. Пастернаке, а также фактов, упомянутых в устных воспоминаниях Е.Б. Пастернака[181].
16 декабря 1967 г.
Дорогой Евгений Борисович!
Когда Вы возвращали мне письма Бориса Леонидовича после фотографирования[182], не забыли ли книгу — («Фауст») — с подписью Б.Л. — не могу найти у себя этой книги[183]. Пожалуйста, сообщите, не у Вас ли?
Сердечный привет Вашей жене. Ваш В.Шаламов
Москва, 4 февраля 1968 г.
Дорогой Евгений Борисович!
Посылаю Вам в подарок кусочек (главу) книги М. Кузмина, о которой шла речь в нашем разговоре[184]. Сердечный привет Елене Владимировне[185]. С искренней симпатией.
В. Шаламов
Москва, 20 февраля 1970 г[186].
Уважаемый Евгений Борисович!
Я категорически запрещаю использование или опубликование переписки Вашего отца со мной (часть которой в фотокопиях хранится у Вас), даже в малой части, форме и виде. Я почти закончил свои воспоминания о Вашем отце, где будет приведена вся эта переписка[187]. Я не сразу понял суть Вашего вчерашнего кратковременного визита ко мне[188].
С глубоким уважением / В.Шаламов / Маш. копия.
Письмо В.Т. Шаламова С.С. Наровчатову об издании материалов о Б. Пастернаке
Для понимания особого значения материалов о Б. Пастернаке, имевшихся у Шаламова, большую ценность представляет его письмо марта 1975 г., адресованное С.С. Наровчатову, в ту пору главному редактору журнала «Новый мир». Это была вторая попытка Шаламова напечатать пастернаковские материалы (о первой см. выше публикацию «Комментарий Шаламова к письму Б. Пастернака 7 марта 1953 г.»). Следует напомнить, что на руководство лучшим литературным журналом страны Наровчатов был назначен в 1974 г. как более авторитетная литературная фигура, нежели В.А. Косолапов, пришедший в 1970 г. на смену А.Т. Твардовскому. С «Новым миром» Твардовского у Шаламова отношения не сложились, в журнале его ни разу не напечатали, и очевидно, что он рассчитывал на то, что Наровчатов (с которым он был хорошо знаком, считал его своего рода «земляком», т.к. детство Наровчатова прошло в Магадане; к Наровчатову Шаламов обращался за рекомендацией в Союз писателей в 1972 г.[189]) отнесется к его предложению опубликовать материалы о Пастернаке с должным вниманием. Ответа на это письмо в архиве Шаламова нет, и, как можно полагать, ему было отказано в публикации (или в «заказе» ее, как предлагал Шаламов) под каким-либо благовидным предлогом. Таковых предлогов было очень много: начиная с общей политической настороженности, с какой в то время встречали все редакторы имя Пастернака, да и и самого Шаламова, хотя он стал членом Союза писателей,— до его весьма непривычных и спорных характеристик великого поэта, фигурирующих в письме. Как бы то ни было, в «Новом мире» переписка Шаламова и Пастернака не появилась, а впервые была напечатана И.П. Сиротинской в журнале «Юность» в 1988 г. (No10).
Ценность этого письма прежде всего в том, что мы видим собственный план Шаламова касательно публикации его материалов о Пастернаке: наилучшим вариантом ему представлялось совместное печатание писем и мемуаров в рамках общей «работы». В этой идее можно увидеть прообраз отдельной книги, о которой, вероятно, мечтал Шаламов. Важно также то, что в письме Шаламов впервые открыто декларирует свое отношение к Пастернаку и его «нобелевскому делу» с учетом условий «холодной войны», повторяя те формулировки, которые вошли в незавершенные мемуары ( см. выше «Наброски воспоминаний о Б. Пастернаке»).
Гл. редактору журнала «Новый мир» С.С. Наровчатову
Писателя Шаламова В.Т., чл. билет 8787, проживающего г. Москва, ул.Васильевская, 2, кор.6. кв. 59, тел.254-19-25[190].
Я предлагаю опубликовать в журнале «Новый мир» мою переписку с поэтом Б.Л. Пастернаком, относящуюся ко времени 1954-1956 гг.
У меня есть семь писем Б.Л. Пастернака ко мне[191], фотокопии которых прилагаю.
Переписка касается вопросов, которые в публикациях литературного наследия Пастернака не затрагивались, и осветят, конечно, фигуру поэта с какой-то новой стороны.
Письма эти редакция «Нового мира» может использовать трояко://141//
опубликовать все семь писем без всяких комментариев или с очень кратким справочным материалом;
опубликовать переписку, т.е. письма и мои ответы. Дополнительные материалы справочного характера (мы встречались за эти годы несколько раз);
мои мемуары о Пастернаке, куда эти письма войдут как часть работы.
В чем суть этой работы?
Я считаю Пастернака жертвой «холодной войны», запутанным всякой иностранной сволочью.
Единственная его оплошность: то, что он не пошел на вполне логический шаг: публичной физической демонстрации своего отношения ко всем этим проблемам.
Пастернак разрубил бы этот узел, дав публичную плюху любому западному корреспонденту.
Письменная просьба его остановить печатание романа в Италии была принципиальным поступком.
Б. Пастернак смотрел на все эти вещи самым определенным образом. Лично мне он говорил так: «У нас много сволочей. За границей их в сто раз больше».
Отказ от Нобелевской премии не был каким-то капризным, случайным жестом.
Наконец, своим сыновьям перед смертью он советовал не связываться с заграницей. То, что наследники приняли эту премию — это нарушение авторской воли и должно быть осуждено[192].
Моя скромная работа вовсе не будет касаться переводов. Пастернак переводил много авторов самых разных — от Шекспира до Альирта[193].
Переводы Пастернака настолько носят в себе стиль автора, что для школьных хрестоматий использовать эти переводы нельзя. Ни «Фауст», ни «Гамлет» не годятся в переводе для школы.
Лично я считаю, что менять «Быть или не быть» на что-то шаткое и случайное — не стоит. Всякие стихи на другой язык следует переводить прозой.
Это касается и театра, где наслаивается еще одна условность, и обязательности в тексте спектакля нет.
Я не болельщик, не пастернакист. Считаю, что в «опрощении» Пастернак потерял более всего в стихах, ибо «Сестра моя — жизнь» или «Темы и вариации» — открытие нового мира в русской поэзии, тогда как сборник «Когда разгуляется» — не стихи.
В прозе Пастернак потерял меньше, чем в стихах, ибо в прозе остается отличная «Охранная грамота», да и «Доктор Живаго» — хорошая проза, так же, как и вторая «Автобиография». Не нужна лишь и недостойна перемена мнения о Маяковском.
Мое знакомство с Пастернаком прекратилось при таких определенных обстоятельствах, что я не мог думать, что обо мне останется и след в его архиве[194]. К тому же он «не собирал архива» и не хранил бумаг.
Но копии, черновики моих писем к нему у меня есть, и картина переписки может быть легко восстановлена[195].
Кроме этих трех есть и четвертое, а именно:
все мои записи, заметки, касающиеся Пастернака и предмета поэзии плюс семь писем Б.Л.
Все это доставить в «Новый мир» легко при условии заказа журнала на предлагаемую мною работу.
... марта [196] 1975 г. С уважением, В.Шаламов.
Примечания
- 1. «Разговоры о самом главном...» (переписка Б.Л. Пастернака и В.Т.Шаламова). Публикация И.П. Сиротинской // Юность, 1988, No10 (в сокращении). Также в сокращении: Переписка Бориса Пастернака (сост. Е.В. Пастернак и Е.Б. Пастернака). М.:- Худ. литература,1990. В полном виде переписка опубликована в 6 и 7-томном собр. соч. В. Шаламова (2006, 2013; далее — ВШ6, ВШ7 с ук. тома и стр.) и в полном собр. соч. Б.Пастернака в 11 томах (том 10, 2003).
- 2. Туниманов В.А. Достоевский, Б.Л. Пастернак, В.Т. Шаламов: скрещение судеб, поэтических мотивов, метафор (статьи I, II) в кн: Туниманов В.А. Достоевский и русские писатели ХХ века / Ин-т рус.лит. (Пушкинский Дом) РАН. — СПб.: Наука, 2004. С.272- 379.
- 3. Иванова Наталья. Варлам Шаламов и Борис Пастернак. К истории одного стихотворения // Знамя, 2007 No9.
- 4. Воспоминания о Борисе Пастернаке / Сост. Е.Б. Пастернак, М.И. Фейнберг. — М.: Слово/Slovo,1993. В полном виде: ВШ6, ВШ7. Датировку очерка «Пастернак» позвоеляет уточнить фраза из него:«Я мог бы написать рассказ о своем колымском путе- шествии за письмом Пастернака». Рассказ «За письмом» был создан Шаламовым в 1966 г., следовательно, работа над очерком шла в 1964-1965 гг.
- 5. ВШ7, 7, 226-238; 269-270 (примечания).
- 6. Шаламовский сборник. Вып.5. Вологда — Новосибирск. Common place, 2017. С.171-185.
- 7. Письмо Пастернака Шаламову 9 июня 1952 г. — ВШ7, 6, 7-13.
- 8. А. Межиров являлся одним из наиболее ценимых Шаламовым поэтов-современников. См. статью Шаламова «Стиховедческий разбор стихотворения А. Межирова “Защитник Москвы”» — Шаламовский сб. Вып.5. С.186-189. К Межирову Шаламов обращался за рекомендацией в Союз писателей в 1972 г.
- 9. Пастернак писал о «вихляющей, не держащейся на ногах и творчески порочной форме», делая резюме: «Пока Вы не расстанетесь совершенно с ложною неполною рифмовкой, неряшливостью рифм, ведущей к неряшливости языка и неустойчивости, неопределенности целого, я, в строгом смысле, отказываюсь признать Ваши записи стихами». (ВШ7, 6, 12). Трудно не признать, что критика Пастернака была чрезмерной, т.к. в первых колымских тетрадях Шаламова (самодельных тетрадях из оберточной бумаги, хранящихся ныне в РГАЛИ) было немало цельных, художественно отделанных стихотворений. Основная их часть в настоящее время опубликована. См. Шаламов В. Стихотворения и поэмы. (Новая Библиотека поэта). Т.2. С.292-376 (раздел «Ключ Дусканья. Из первых колымских тетрадей, посланных Б. Пастернаку (1949-1950)»; С.552-558. См. также: Шаламов В. Из первых колымских тетрадей (неизвестные стихи) // Знамя,2014,No11.
- 10. РГАЛИ. ф.2596. оп.3. ед.хр.158. л.46-47. Машинопись эссе «Поэт и проза» в архивной папке следует непосредственно за машинописью воспоминаний «Пастернак». В 6-томном собр. соч. Шаламова, подготовленном И.П.Сиротинской (М.2005), эссе помещено в т.5 в сокращенном виде. То же — ВШ7, 5,76-78.
- 11. Заглавие и текст записаны карандашом в начале общей тетради с набросками стихов («Как Архимед», «Аввакум в Пустозерске» и др.), датированной на обложке самим Шаламовым 1953-1954 гг. (Оп.3, ед.хр.11, л.3об - 4). Очевидно, запись сделана по свежим следам в ноябре 1953 г. в пос.Озерки Калининской обл. — на местном торфопредприятии работал Шаламов до июня 1954 г. (затем был переведен на Решетниковское торфопредприятие). Большое письмо Б. Пастернаку с разбором первой части романа «Доктор Живаго» написано Шаламовым 20 декабря 1953 г. (ВШ7, 6, 32-48).
- 12. Эпизод о переводе «Фауста» почти дословно воспроизведен в очерке «Пастернак».
- 13. «Фауст» Гете в своем переводе Б. Пастернак подарил Шаламову позднее. Книга с дарственной надписью сохранилась в архиве Шаламова. Текст дарственной см. ниже.
- 14. На встрече присутствовали Шаламов, Г.И.Гудзь и, вероятно, Н.А.Кастальская, общая знакомая, дочь композитора Д.А. Кастальского, через которую шли переговоры о встрече с Пастернаком.
- 15. Стихотворение «Весенняя распутица» (1953). Шаламов, очевидно, запомнил строки: «...Как гулкий колокол набата / Неистовствовал соловей». В очерке «Пастернак» уточнено: «Первым читалось «Половодье», а на место пропуска вставлено стихотворение «Мне далекое время мерещится» («Белая ночь»).
- 16. Ремарка Б.Пастернака.
- 17. Очевидно, имеется в виду стихотворение «Хмель». Все названные стихотворения являются частью цикла «Стихи к роману» («Доктор Живаго»). На этой встрече Шаламов познакомился с ними впервые. Ранее Пастернак посылал ему на Колыму стихотворение «Гефсиманский сад» из этого цикла (см. упоминание о нем в письме Пастернаку из якутского Томтора 28 марта 1953 г. — ВШ7, 6, 28).
- 18. Имеется в виду вечер Б. Пастернака в клубе Московского университета в 1933 г., где Шаламов впервые увидел и услышал любимого поэта. Это воспоминание Шаламов привел в первом письме Пастернаку с Колымы 24 декабря 1952 г. — ВШ7, 6, 15.
- 19. Формула рифмы как «поискового инструмента» была дана Шаламовым в первом письме Пастернаку из Томтора — ВШ7, 6, 17. Ср. дословное воспроизведение слов Пастернака: «Могу сказать вам, Варлам Тихонович, что ваше определение рифмы как поискового инструмента — это пушкинское определение. Теперь любят ссылаться на авторитеты. Вот я тоже ссылаюсь — на авторитет Пушкина». Конечно, Борис Леонидович был увлекающийся человек, и скидка тут нужна значительная, но мне было очень приятно». («Лучшая похвала» — ВШ7, 4, 68).
- 20. Ср. в очерке «Пастернак»: «Охранную грамоту» я знал чуть не наизусть, но промолчал».
- 21. Этот решительный отказ опровергает домыслы некоторых мемуаристов о том, что Шаламов пользовался материальной поддержкой Пастернака.
- 22. Пленум Союза писателей СССР.
- 23. Поэт Павел Васильев, расстрелянный в 1937 г.
- 24. Г.А. Воронская, отбывавшая срок на Колыме, и ее отец А.К. Воронский, расстрелянный в 1937 г.
- 25. Имеется в виду звонок Б. Пастернака на квартиру М.И.Гудзь, сестры жены Шаламова, через которую шла связь. Упоминаемое далее стихотворение «Я беден, одинок и наг» открывало рукописный колымский сборник (позднее названный «Синяя тетрадь»), переданный Шаламовым Пастернаку 13 ноября. О нем Пастернак написал в письме 27 октября 1954 г.: «Я никогда не верну Вам синей тетрадки. Это настоящие стихи сильного самобытного поэта... Пусть лежит у меня рядом со вторым томиком алконостовского Блока». (ВШ7, 6, 57).
- 26. Г.И. Гудзь.
- 27. Встреча состоялась в конце ноября 1953 г. Более подробно об этой встрече Шала- мов рассказал в очерке «Пастернак» — ВШ7, 4, 599-601.
- 28. Стихотворение Пастернака с первой строкой «Ты значил все в моей судьбе...» В очерке «Пастернак» приводится анекдотический рассказ об этом стихотворении: «...Я дал несколько стихотворений представителю «Литературной газеты». Тот выбрал «Рассвет» — это ведь Сталину посвящено, не правда ли? Какому Сталину? Это стихотворение посвящено Богу, Богу. Звонит снова: «Извините, мы ничего напечатать не можем». (ВШ7, 4,599).
- 29. В очерке «Пастернак» приведен более подробный рассказ Пастернака об участии в конгрессе защиты культуры в 1935 г. в Париже.
- 30. Более развернутые отзывы о Н.Асееве, а также о И. Сельвинском приведены в очерке «Пастернак».
- 31. Конец записей о встречах. Стоит заметить, что на последнем листе этой тетради записаны названия первых колымских рассказов Шаламова, созданных в 1954 г., — «Заклинатель змей» и «Кладбище» («Ночью»).
- 32. Цитата из «Спекторского» Б. Пастернака.
- 33. Надпись на книге И.В. Гете «Фауст». Пер. Б. Пастернака. М.ГИХЛ.1953 (предисл. и коммент. Н. Вильмонта), сохранившейся в фонде Шаламова в РГАЛИ. Впервые опубликовано И.П.Сиротинской — ВШ6, 6, 48.
- 34. Л.61 об - 63. Впервые частично опубликовано в издании Шаламов В. Стихотворения и поэмы в 2 томах. СПб.: Изд-во Пушкинского Дома; Вита Нова, 2020. (Новая Библиотека поэта). Т.1. С.563 (примечание к ст-нию «Мыслями этими грустными...»). В чистовом варианте письма от 24 октября о работе над рассказами сказано предельно лапидарно: «Рассказы, которые начал писать, даются мне с большим трудом — там ведь ход другой». (ВШ7, 6, 56).
- 35. О возвращении этой синей тетради Шаламов напоминал Пастернаку неоднократно, но она, судя по всему, так и не была возвращена: в его архиве ее нет (притом, что в РГАЛИ сохранились все тетради конца 1940-начала 1950 гг.). Не обнаружена она и в архиве Б. Пастернака. Не исключено, что тетрадь вместе с другими материалами Б. Пастернака попала к О.В.Ивинской. См. вышецитированное предисловие к изданию «Переписка Бориса Пастернака» (сост. Е.В. Пастернак и Е.Б. Пастернака). М.:Худ. литература,1990. С.16.
- 36. М.И. Гудзь.
- 37. Тетрадь ед.хр. 10, л.76 об. - 80. Наброски письма помещены среди черновиков стихотворения «Аввакум в Пустозерске». Очевидно, является попыткой ответа на письмо Пастернака 27 октября 1954 г, в котором поэт признавался: «Ничем не могу обрадовать относительно себя... В один из промежутков отчаяния, когда силы души оставляют меня, и отвечаю Вам. Ужасна эта торжествующая, самоудовлетворенная, величающаяся своей бездарностью обстановка, бессобытийная, доисторическая, ханжески-застойная...». (ВШ7, 6,57-58). Как можно понять, Шаламова сильно смутили слова Пастернака о своем «отчаянии», и он стремился его поддержать, «утешить». Чистового варианта этого письма в архиве Пастернака не обнаружено, поэтому можно полагать, что письмо осталось только в черновике: возможно, потому что Шаламов осознал неловкость и наивность своих «утешений» для великого поэта. Как правило, черновики своих важнейших писем Пастернаку (например, с разбором романа «Доктор Живаго») Шаламов сохранял в полном виде. См. далее комментарий к письму Пастернака Г.И. Гудзь 7 марта 1953 г.
- 38. Речь идет о надеждах на публикацию романа «Доктор Живаго» в журнале «Знамя» после авторского анонса Б. Пастернака к публикации «Стихов к роману» в No4 этого журнала за 1954 г. (Пастернак в письме 27 октября писал: «Все-таки случай со «Знаменем» был коротким просветом»).
- 39. Речь идет о предстоящем 2 съезде писателей СССР. Он состоялся 15 - 26 дека- бря 1954 г. Следовательно, датировать этот набросок можно примерно ноябрем 1954 г. Темы съезда Шаламов касался в предыдущем письме Пастернаку 22 июня 1954 г.: «Это тот ящик Пандоры, из которого дружно вылетели и статья Померанцева, и «Времена года», и «Гости», и «Оттепель» и т.д. — все это говорит не только о послушности литературного пера, но и о совсем другом говорит настойчиво». (ВШ7, 6, 55-56).
- 40. Набросок этого «синодика» приводится в конце тетради (л.88): Маяковский, Горький, Воронский, Берзин, Багрицкий, Пильняк, Киршон, Переверзев, Мандельштам, Васильев, Клюев, Третьяков и еще ряд неразборчивых фамилий. (Упоминание в списке жертв сталинского режима Маяковского и Горького может служить характеристикой сознания вчерашнего лагерника. Под Берзиным имеется в виду писатель Юлий Берзин, расстрелянный на Колыме. Его однофамилец начальник Дальстроя Э.П.Берзин, которого Шаламов хорошо знал, был расстрелян в Москве в 1938 г.).
- 41. Великая Кривая — символический образ из драмы Г.Ибсена «Пер Гюнт», олицетворение страха и нерешительности, препятствующих борьбе героя. Ибсен был особо почитаем Шаламовым с юности. По свидетельству С.Ю. Неклюдова, одним из первых книжных приобретений Шаламова по возвращении в Москву в 1956 г. стало вышедшее тогда 4-томное собрание сочинение Ибсена.
- 42. В той же тетради ед.хр.10, л.81 об.- 82. Запись сопровождена знаком вставки, но к какому из писем предназначалась вставка, установить сложно. Предыдущий набросок написан карандашом, а данный — чернилами.
- 43. Важное замечание, указывающее на опустошение культуры в сталинскую эпоху.
- 44. Дочь Шаламова Елена в это время училась в Московском инженерно-строительном институте. В письме ей 13 апреля 1954 г. Шаламов писал: «...И помни хорошо, что никакие технические справочники еще не делают человека интеллигентным». (ВШ7, 6,79). После разрыва с женой Г.И.Гудзь в 1956 г. дочь прекратила любое общение с Шаламовым. Ее последнее письмо отцу — ВШ7, 6,92-95. Шаламов посвятил дочери стихотворение с начальными строками «Они собираются на берегу— подснежники и фиалки...»(1961).
- 45. Имеется в виду новелла «Дон Жуан» из сборника Э.Т.А.Гофмана «Фантазии в манере Калло».
- 46. Травля Пастернака в связи с присуждением ему Нобелевской премии наложила запрет на появление его имени в печати, и глава мемуаров Эренбурга о Пастернаке, набранная в «Новом мире», поначалу была снята. За разрешением ее напечатать Эренбургу пришлось обращаться лично к Н.С. Хрущеву. См: Б.Л. Пастернак:pro et contra, антология. Т.2. / Сост. Ел. В. Пастернак, М.А. Рашковская, А.Ю. Сергеева-Клятис.— СПб.: ИБИФ, 2013. С.896. К сожалению, в данной антологии, включающей зарубежные отклики о «Докторе Живаго», принципиально важная статья Ж.-П. Сартра даже не упомянута. Как известно, в 1964 г. Сартр отказался от присужденной ему Нобелевской премии, твердо следуя своей позиции независимости от конъюнктуры. Ср: «В основе этой позиции лежит мое представление о труде писателя. Писатель, занявший определенную позицию в политической, социальной или культурной области, должен действовать с помощью лишь тех средств, которые принадлежат только ему, то есть печатного слова. Всевозможные знаки отличия подвергают его читателей давлению, которое я считаю нежелательным». (Ж.-П.Сартр. Почему я отказался от премии // За рубежом. 1964, No 45. 6 ноября.— URL: http://noblit.ru/node/1081
- 47. Впервые: Литературная Россия,1990, 9 февраля. Публ. И.П. Сиротинской. Вошло в ВШ7, 7, 226-238.
- 48. Шаламов был постоянным читателем журнала «Иностранная литература», начавшего выходить с 1955 г. В данном случае он немного ошибся: статья Ж.-П.Сартра была опубликована в журнале «Иностранная литература», 1963, No1. С.222-230. Данная цитата о Пастернаке (С.225) приведена Шаламовым дословно. Выше Сартр писал: «С тех пор, как началась холодная война и восторжествовала политика блоков, всякая духовная продукция используется как оружие. Другими словами, литература и искусство стали придатками пропаганды...То одно, то другое произведение искусства или книгу превращают в бомбу. И здесь ведет наступление и совершает диверсии именно Запад». (С.224). Несомненно, эти слова запомнились Шаламову и были ему близки, о чем свидетельствуют его поздние записи на тему «Пастернак и холодная война» (см. далее «Наброски воспоминаний о Пастернаке»). Других отзывов о творчестве и общественной деятельности Ж.-П. Сартра в архиве Шаламова не обнаружено, однако можно предполагать, что в целом Шаламову импонировали «левые» взгляды французского писателя (выражавшиеся, в частности, в симпатиях к деятельности Че Гевары).
- 49. Очевидно, воспроизводятся слова Б.Пастернака во время одной из встреч с Шаламовым.
- 50. Возможно, здесь Шаламов предполагал развить мысль, что Пастернак «не читал газет» (ВШ7, 4, 591), но глубоко чувствовал «ход событий». Об этом он писал в статье «Несколько замечаний к воспоминаниям И.Эренбурга о Б.Пастернаке»: «Эренбург пишет, что сердце Пастернака не слышало «хода истории». Мне кажется, он слышал его лучше, чем Маяковский, и был хорошо подготовлен к тому, чтобы не покончить с собой». Ср. также: «Пастернак был не юродивый и не ребенок. Это был боец, который вел свою войну и выиграл ее». (ВШ7, 7, 237, 235).
- 51. Ответ из «Советского писателя» за подписью зам. заведующего отделом русской советской прозы В.Петелина широко известен, но его нелишне напомнить: «На наш взгляд, герои Ваших рассказов лишены всего человеческого, а авторская позиция антигуманистична».
- 52. Сиротинская И.П. Мой друг Варлам Шаламов. М.: 2006. С.40.
- 53. «Разговоры о самом главном...» (переписка Б.Л. Пастернака и В.Т.Шаламова). Публикация И.П. Сиротинской // Юность, 1988, No10 (в сокращении).
- 54. Переписка Бориса Пастернака / Вст. статья Л.Я. Гинзбург: Сост., подгот. текстов и коммент. Е.В. Пастернак и Е.Б. Пастернака. — М.: Худож. лит., 1990. С.16.
- 55. Фактически это не примечание, а развернутое предисловие к предполагавшейся публикации.
- 56. Шаламов запамятовал. В его записке, сопровождавшей стихи, переданные через Е.А. Мамучашвили Б. Пастернаку, указана дата 22 февраля 1952 г. (ВШ7, 6, 7). Подробнее о стихах 1949-1951 гг: Шаламов В. Стихотворения и поэмы в 2 томах. Т.2. С.552-558.
- 57. Неточная цитата из стихотворения В.Маяковского «Разговор с фининспектором о поэзии» (1926).
- 58. Имеется в виду работа В.М. Жирмунского «Рифма, её история и теория» (1923).
- 59. Речь идет о «Полном словаре русских рифм» Н.Абрамова (1912).
- 60. Глава о Пастернаке в мемуарах И.Эренбурга «Люди.Годы.Жизнь» (Новый мир, 1961,No2).
- 61. Эта запись фигурирует в рабочей тетради Шаламова 1954 г. См. выше.
- 62. Тетради с данной записью в архиве не обнаружено.
- 63. Стихотворение было опубликовано в сборнике В.Шаламова «Огниво» (1961). См. также: Шаламов В. Стихотворения и поэмы.Т.2. С.456-458 (примечание и автокомментарий Шаламова). В автокомментарии, написанном в 1969 г., Шаламов отчасти воспроизводит текст данного примечания и письма Пастернака. Отзыв Пастернака о формуле «рифма — поисковый инструмент» как «пушкинской» приведен также в коротком эссе Шаламова «Лучшая похвала» (ВШ7, 5, 68).
- 64. Такого стихотворения в архиве Шаламова не обнаружилось.
- 65. Этой чрезвычайно ценной книжки, подарка Пастернака, в архиве Шаламова не сохранилось — вероятно, позднее, в 1970-е годы, она была украдена.
- 66. Возможно, имеются в виду размышления о роли христианства в письме Шаламова Пастернаку 20 декабря 1953 г. с разбором первой части романа «Доктор Живаго» (ВШ7,6, 33-34).
- 67. Очевидно, на тот момент Шаламов не имел копий этих писем — их получила от Е.Б. Пастернака в 1980-е годы И.П. Сиротинская. См. вступ. заметку.
- 68. См. первую публикацию данного раздела.
- 69. Сталин умер 5 марта в 21 час 50 минут. Сообщение о его смерти было объявлено по радио 6 марта в 6 часов утра.
- 70. См. ВШ7, 4, 589-619; URL — https://shalamov.ru/library/32/6.html
- 71. Ср. стихотворение Шаламова (1965):
«Пастернак: новизна называнья,
Угловатость раскованных фраз,
Светлый праздник именованья
Чувств, родившихся только сейчас».(Стихотворения в 2 томах. Т.2. С.164)
- 72. Оговорка или описка. Очевидно, речь идет о переписке Б. Пастернака с ленинградским поэтом С.Д.Спасским (1898-1956), опубликованной в журнале «Вопросы литературы», 1969, No 9. См. вступ. заметку.
- 73. В полном собр.соч. Б.Пастернака в 11 томах (М.:Слово,2003-2005) имеется лишь одно его письмо А.Ю. Кривицкому (No1385), связанное с предполагавшейся в 1956 г. публикацией автобиографического очерка «Люди и положения» в «Новом мире» (опубликован только в 1967 г.). Возможно, Шаламов имеет в виду переписку Пастернака с Д.А. Поликарповым, зав.отделом культуры ЦК КПСС, который играл одну из ключевых ролей в истории с «Доктором Живаго».
- 74. Имеется в виду государственное насилие, характерное для политики Петра I. Шаламов в целом отрицательно относился к эпохе Петра, видя в ней историческую аналогию сталинской эпохе. Ср. стихотворение «Утро стрелецкой казни» (1949) и комментарий к нему: Шаламов В. Стихотворения и поэмы. Т.1.
- 75. Шаламов чрезвычайно высоко ставил творчество Г.-Х. Андерсена, называя его «социальным сказочником». Ср. стихотворение «Андерсен» (1960).
- 76. Вставки пропущенных слов в угловых скобках сделаны И. П. Сиротинской.
- 77. Вероятно, Шаламов пользовался биографией В. Львова «Альберт Эйнштейн» в серии ЖЗЛ (М.1959).
- 78. В.Ф. Асмус (1894-1975), советский философ, близкий Б. Пастернаку. Шаламов некоторое время был соседом Асмуса в доме на Хорошевском шоссе,10.
- 79. Имеется в виду автобиографический очерк Б. Пастернака «Люди и положения»(1956), впервые опубликованный в «Новом мире», 1967, No1. Первая автобиография — «Охранная грамота»(1930).
- 80. Шаламов утрирует вкусы Пастернака, демонстрируя свою нелюбовь к Л.Толстому. Об особых симпатиях Пастернака к творчеству Д. Голсуорси свидетельств не найдено. Возможно, нечто подобное высказывалось в устных беседах Пастернака с Шаламовым.
- 81. Личность не установлена.
- 82. Первые стихи Шаламова в журнале «Москва» были напечатаны в No3 за 1958 г. В.Луговской умер 5 июня 1957 г.
- 83. «Трезво» — намек на известную слабость О.Берггольц. В архиве Шаламова сохранилось его письмо О. Берггольц, оставленное без ответа (ВШ7, 6, 242-243).
- 84. В.Н. Корнилов (1928-2002) — известный поэт и будущий диссидент. Очевидно, Шаламов был с ним достаточно близко знаком.
- 85. Поэма В. Хлебникова «Ночь перед Советами» написана в ноябре 1921 г.
- 86. Первая строка стихотворения В.Брюсова «Нам проба» (1920).
- 87. Неточная цитата из стихотворения Н.Языкова «Песня».
- 88. Имеется в виду стихотворение Ф.Тютчева «Все отнял у меня казнящий бог...» (1873).
- 89. Называя эту выставку «страшной», Шаламов, очевидно, имеет в виду ее неуспех и демонстративное игнорирование ее собратьями по перу, что сильно травмировало В. Маяковского. Возможно, Шаламов, как и многие современники, считал этот факт одной из причин самоубийства поэта 14 апреля 1930 г. Сам Шаламов в это время отбывал свой первый срок в Вишерском лагере.
- 90. Шаламов проявлял большой интерес к западной «драме абсурда», считал «Носороги» Э. Ионеско «пьесой века» (ВШ7,5, 293). См. записи о С. Беккете в настоящей публикации.
- 91. Пьеса «Слепая красавица», над которой Пастернак работал в последние годы жизни, осталась неоконченной.
- 92. Письмо, вероятно, сохранилось в архиве К.Чуковского.
- 93. Имеется в виду издание: Б.Пастернак. Стихотворения и поэмы. М.ГИХЛ, 1961.
- 94. В издании Б.Пастернак. Стихотворения и поэмы. М.- Л.1965 / Вступ. ст. А.Д. Синявского, сост., подг. текста и примеч. Л.А. Озерова (Библиотека поэта. Большая серия) восстановлено «гипнотической» и целый ряд других первоначальных редакций. Очевидно, издания 1961 и 1965 гг., а также более ранние издания Пастернака внимательно изучались Шаламовым.
- 95. Продолжение диктовки рукой И.П. Сиротинской — л.л. 91-100 той же папки ед.хр. 158. С О.В. Ивинской Шаламов был знаком с начала 1930-х годов и встретился вновь после возвращения с Колымы, в 1956 г. Характер их отношений долгое время являл- ся тайной и впервые был раскрыт в книге дочери Ивинской Ирины Емельяновой «Легенды Потаповского переулка» (М.: Эллис Лак, 1997). Автор этой книги впервые опубликовала переписку Шаламова и Ивинской марта-июля 1956 г. и сама была свидетелем бурного, но краткого романа, возобновившегося после того, как его герои прошли тяжкие испытания (О.В. Ивинская в 1949-1953 гг. тоже находилась в заключении; основной причиной ареста послужила ее связь с Б. Пастернаком). Шаламов, работавший после Колымы «на 101-м километре» от Москвы в Калининской области, в момент новой встречи с Ивинской не знал о ее отношениях с Пастернаком. Запоздалое открытие на этот счет, совершившееся в июле 1956 г., привело к разрыву с Ивинской. (Подробнее: Есипов В. Шаламов. М.: Молодая гвардия, 2012, 2019. ЖЗЛ. С.225-231.Гл. «Между Пастернаком и женщинами»). Впоследствии свои отно- шения с Ивинской Шаламов называл «одной из больных моих нравственных травм», допуская в ее адрес и более резкие выражения (ср. письмо Н.Я. Мандельштам 1965 г. — ВШ7, 6, 424-425). Публикуемая диктовка имеет относительно сдержанный и объ- ективный характер, тем не менее, говоря о личных и женских качествах Ивинской, Шаламов не скрывает своей неприязни, прибегая к едкой и убийственной иронии (ср. рассуждения о «челюсти» и «хватке» героини). Нельзя не отметить, что при этом Шаламов ни словом, ни намеком не говорит о своем былом романе с Ивинской, что вполне естественно в присутствии записывавшей диктовку И.П.Сиротинской. См. также ряд важных эпизодов, связанных с О.В. Ивинской, далее, в публикации «Наброски к воспоминаниям о Б.Пастернаке».
- 96. Редакционно-издательский институт. Впоследствии стал частью Московского полиграфического института.
- 97. Речь идет об официальном (сфабрикованном НКВД) обвинении О.В.Ивинской при первом аресте в 1949 г., где ей инкриминировалось соучастие в денежных махинациях с получением гонорара в журнале «Огонек». Этой версии придерживался упоминаемый выше А.Сурков, первый секретарь правления Союза писателей, выступавший активной фигурой «дела Пастернака» в 1957 г. Следственное дело О.В. Ивинской 1949 г. до сих пор не изучено.
- 98. Об «амальгамах» сталинской эпохи Шаламов писал тогда же, в 1970 г., в «Вишерском антиромане» (ВШ7, 4,155).
- 99. Имеются в виду мемуары Г.Серебряковой «Смерч» о репрессиях 1930-х годов. Очевидно, Шаламов читал их в самиздате.
- 100. Имена швейцарского ученого И.Лафатера, древнегреческого врача К. Галена и итальянского психиатра Ч. Ломброзо Шаламов сближает по их склонности придавать особое значение внешним признакам человека.
- 101. Очевидный сарказм. Шаламов не мог прочесть мемуары О.Ивинской «У времени в плену. Годы с Борисом Пастернаком», впервые вышедшие в 1978 г. в Париже, однако он многое угадал: этой книге весьма присущ «воображенья произвол» (известное выражение Б.Пастернака).
- 102. Вероятно, в 1932 г. Практически весь 1931 г. Шаламов продолжал находиться в Ви- шерском лагере и вышел на свободу только в конце октября. До марта 1932 г. работал вольнонаемным на Березниковской ТЭЦ в должности зав. бюро экономики труда.
- 103. Первым мужем О.В.Ивинской был И.В.Емельянов, покончивший самоубийством в 1939 г.
- 104. Актрисе Н.Волоховой А.Блок посвятил сборник «Снежная маска»(1907), а также ряд других стихотворений.
- 105. Сб. «Воспоминания о Борисе Пастернаке» / Сост. Е.Б. Пастернак, М.И. Фейнберг. — М.: Слово/Slovo,1993. Купюры касались заключительной части очерка, где содержались не слишком лестные слова Шаламова о Пастернаке («Плащ героя, пророка и бога был Пастернаку не по плечу» и др.). Вероятно, сокращения были сделаны составителями, а не И.П. Сиротинской.
- 106. Соседка по квартире на Хорошевском шоссе, д.10, вторая жена философа В.Ф. Асмуса, близкого Б. Пастернаку. См.воспоминания С.Ю.Неклюдова в наст.сборнике.
- 107. Вероятно, имеется в виду знакомство с бытом семьи Б. Пастернака. Как можно понять, отношения Шаламова с З.Н. Пастернак изначально не заладились ( хотя она очень одобрительно отзывалась о стихах Шаламова, что подчеркнул сам Б.Пастернак в письме Шаламову 9 июля 1952 г. — ВШ7, 6, 13).
- 108. Речь идет об О.В. Ивинской, которая не являлась официальной женой Б. Пастернака. В семье поэта ее сильно не любили, и Шаламов подчеркивает, что быть знакомым с нею считалось крайне предосудительным.
- 109. Званый воскресный обед, на который был приглашен Шаламов, состоялся, по его свидетельству, 24 июня 1956 г. в Переделкине. Здесь он читал свои стихи. Это был первый и единственный визит Шаламова на дачу Пастернака (раньше они встречались в Москве, а также на прогулках в Переделкино). Описание обеда, с некоторыми неприятными Шаламову деталями («Ощущение какой-то фальши не покидает меня. Может быть, потому, что за обедом много внимания отдано коньяку — я ненавижу алкоголь»), приведено в очерке «Пастернак». Ср. также стихотворение «Тост» (1956), связанное с эти обедом ( Шаламов В. Стихотворения и поэмы. Т.1. С.416).
- 110. Шаламов не раз отмечал переоценку личности В. Маяковского в автобиографии Б. Пастернака «Люди и положения»(1956) в сравнении с автобиографией «Охранная грамота»(1930), отдавая предпочтение последней. В этом отношении с ним был солидарен близкий ему А.К. Гладков. См. Гладков А. Встречи с Пастернаком. М.: Арт-Флекс, 2002. С.219-220.
- 111. Речь идет о цикле стихов Шаламова памяти Б. Пастернака, отдельные произведения которого в 1960-е годы печатались разрозненно. Полностью цикл «Стихи к Пастернаку. На похоронах», состоящий из 8 стихотворений, опубликован в издании: Шаламов В. Стихотворения и поэмы. Т.2.С.106-110. Цикл датирован 2 июня 1960 г. — днем похорон Б. Пастернака.
- 112. Важная деталь, отсутствующая в других источниках о Б.Пастернаке и О.Ивинской.
- 113. Кроме «отлучения» от Пастернака по инициативе О.В. Ивинской, произошедшего осенью 1956 г., Шаламов не мог следить за событиями «Нобелианы» по причине резкого обострения болезней, начавшегося в 1957 г. Помещенный в Институт неврологии, а затем в Боткинскую больницу, он узнавал об этих событиях только из официальных сообщений в советской прессе. Любопытны сведения осведомителя КГБ, навестившего Шаламова 5 мая 1959 г. в Боткинской: «Здоровье Шаламова за последнее время сильно пошатнулось и в зависимости от этого все больше и больше ухудшается его моральное состояние. Он стал больше брюзжать по самым различным поводам, злобно охаивая советскую литературу... Шаламов считает, что Пастернак сделал непростительную ошибку, написав свои письма Хрущеву и отказавшись от Нобелевской премии. По мнению Шаламова, Пастернак должен был «оставаться стойким до конца», то есть взять Нобелевскую премию и «не отвечать ни единым словом на собачий лай». Однако Пастернак, по словам Шаламова, «струсил и своими письмами к Хрущеву показал свою беспомощность и беспринципность, сделав тем самым хуже себе и другим, в то время, когда, поступив правильно, он сделал бы в России переворот в отношении правительства к литературе и литераторам...» (Шаламов В. Новая книга. М.: ЭКСМО, 2004. С.1051). Очевидно, в этом донесении имеются преувеличения, тем не менее эмоционально-максималистское (без знания обстоятельств) осуждение Пастернака за его «слабость», вероятно, соответствует тогдашнему взгляду Шаламова, сохранившемуся отчасти и в поздний период. См.далее «Наброски воспоминаний о Б.Пастернаке.1969-1973».
- 114. Ср. в «Неотправленном письме» Шаламова А. Солженицыну(1974): «Я знаю точно, что Пастернак был жертвой холодной войны, Вы — ее орудием». (ВШ7, 5,367). Подробнее об этой формуле см. далее примечания к «Наброскам воспоминаний».
- 115. Шаламов путает итальянское издательство «Эйнауди» с издательством Д. Фельтринелли, где был напечатан роман «Доктор Живаго».
- 116. Вариации этой фразы Пастернака см. в «Набросках воспоминаний». По свидетельству И.П.Сиротинской, Шаламов целиком разделял эту мысль Пастернака: «На Западе те же сволочи, что и у нас, но там их еще больше»— вот генеральная мысль В.Т. по поводу западного мира». (Сиротинская И. Мой друг Варлам Шаламов. Глава «В.Т. и Запад» — ВШ7,7,33).
- 117. Этот факт (закрепленный в воспоминаниях З.Н. Пастернак, К. Чуковского и других) Шаламов мог узнать из разговоров во время похорон Пастернака.
- 118. Нижеследующая деликатная тема более подробно затронута в неопубликованных (и пока не до конца расшифрованных) записях Шаламова об А.Блоке (оп.3, ед.хр.183), относящихся примерно к этому же времени (1973 г.), где Шаламов заявляет: «После смерти Пастернака, когда выяснилось, что в его 70-летней жизни были всего три женщины (патологическое количество!), я вернулся к этому заме- чанию — думаю сейчас, что Б.Л. говорил о специфическом мужском моем опыте, которому он завидовал».Такое, с долей высокомерия и бравады, заявление кажется несколько странным, тем более в свете известного высказывания Шаламова: «Женщины в моей жизни не играли большой роли — лагерь тому причиной» («Что я видел и понял в лагере» — ВШ7, 4, 627). Однако вне лагерной обстановки, например, во время работы в больнице в п.Дебин, где преобладал женский персонал, Шаламов, по свидетельству Е.А.Мамучашвили, отнюдь не был «монахом», при этом «был лишен цинизма лагерных любовных приключений» и его отношение к женщинам было «прагматичным» (Мамучашвили Е. В больнице для заключенных — Шаламовский сб. Вып.2. Вологда. 1997. С.84). Очевидно, часть «специфического мужского опыта» Шаламов приобрел и в молодости (об этом можно судить по его известному признанию: «Я, рано начавший половую жизнь (с четырнадцати лет), прошедший жесткую школу двадцатых годов, их целомудренного начала и распутного конца, давно пришел к заключению (пришел к заключению в заключении, прошу прощения за каламбур), что чтение даже вчерашней газеты больше обогащает человека, чем познание очередного женского тела, да еще таких дилетанток, не проходивших курса венских борделей, как представительницы прекрасного пола прогрессивного человечества». — ВШ7, 5, 349).
- 119. А. Блок был одним из любимейших поэтов Шаламова: он прекрасно знал не только стихи Блока, но и его биографию.В данном случае очевидно, что он досконально изучил издание А.Блок. Записные книжки 1901—1920 / Под общей ред. В.Н.Орлова и др.— М.: Худ. литература, 1965. Данная запись Блока, сделанная 29 мая 1916 г., дословно звучит так: «Ночь на Духов день. У меня женщин не 100 — 200 — 300 (или больше?), а всего две: одна — Люба; другая — все остальные, и они — разные, и я — разный». (С. 303 ук.издания). Шаламов воспринимал это признание Блока, разумеется, не буквально, а как гиперболизированную самоиронию.
- 120. Неполная и неточная цитата из стихотворения Пастернака «Объяснение» (1947).
- 121. Из стихотворения Пастернака «Весеннею порою льда...» (1932).
- 122. «Во всем мне хочется дойти...» (1956).
- 123. Очевидное снижение многозначного поэтического смысла стихотворения «Вакханалия» (1957).
- 124. Известное групповое сексуальное преступление 1920-х годов, приравненное тогда к бандитизму и получившее название «чубаровщины».
- 125. ВШ7, 4, 589.
- 126. «…Или гнать мемуарный том: Пастернак и так далее». (ВШ7, 6, 495).
- 127. Подобное заглавие имеют многие из фрагментов рукописи; в дальнейшем заглавия опущены.
- 128. Вывод Шаламова о влиянии в данном случае спорен, однако приводимые им аргументы заслуживают внимания. Цикл стихотворений «Стол» создан М. Цветаевой в 1933 г., а цитируемая строфа восьмого стихотворения цикла Б. Пастернака «Разрыв» из сб. «Темы и вариации» — в 1918 г. (опубликовано в альманахе «Современник»,1922 г.). Возможно, здесь идет речь об особого рода случайных перекличках поэтов — перекличках, которым, по словам Шаламова, «нет объяснений» (эссе «Во власти чужой интонации» — ВШ7,5,32).
- 129. Суд над О. Ивинской и ее дочерью И.Емельяновой (по обвинению в «контрабанде») состоялся в ноябре 1960 г.; процесс А. Синявского и Ю. Даниэля (по обвинению в антисоветской агитации) — в феврале 1966 г.; «процесс четырех» (Ю. Галанскова, А. Гинзбурга, А. Добровольского, В. Лашковой; по тому же обвинению) — в январе 1968 г. С процессом Синявского-Даниэля связано «Письмо старому другу», написанное Шаламовым анонимно, оно упоминалось также на «процессе четырех». См. текст «Письма старому другу» и комментарий к нему — ВШ7, 7, 272-284. За «про- цессом четырех» Шаламов, судя по всему, внимательно следил: в качестве свидетелей по делу проходили его знакомые Н.И. Столярова и Л.Е. Пинский, от которых он, возможно, узнавал подробности процесса.
- 130. Цикл стихов Шаламова «Стихи к Пастернаку. На похоронах» частично распространялся в самиздате, и Шаламов здесь делает некоторые пояснения. Полностью цикл из 8 стихотворений опубликован в издании Шаламов В. Стихотворения и поэмы в 2 томах. СПб.2020. (Новая Библиотека поэта). Т.2. С.106-110; 482-486 (примечания).
- 131. Знак вопроса принадлежит Шаламову. Он запамятовал: его стихотворение «Поэту» написано в начале 1954 г., о чем говорят сохранившиеся автографы. См. примечание: Стихотворения и поэмы. Т.1.С.506.
- 132. Написано в декабре 1953 г. См. Стихотворения и поэмы.Т.1. С.181;516.
- 133. Речь идет о стихотворениях «Мне говорят, приглядывайся к жизни», «Я в землю совесть не зарою» и «Все то, что было упущеньем», написанных в 1953 г. в Оймяконе. Сомнения Шаламова в том, что их нельзя включать в цикл, закономерны: первое стихотворение открыто полемично по отношению к Пастернаку (к его советам в письме-разборе 1952 г.), два других не вполне совершенны, слишком многословны. См: Стихотворения и поэмы.Т.2 (примечания).
- 134. Фраза Б.Пастернака: «Всю жизнь я хотел сказать многое для немногих» — приводится в очерке «Пастернак» — ВШ7, 4, 600.
- 135. Из 4-го стихотворения цикла Б. Пастернака «Художник» (1936).
- 136. Вероятно, имеется в виду фраза Б. Пастернака в его письме М.Горькому 27 октября 1927 г.: «...Чтобы приносить пользу, нужен авторитет, — и тут я, конечно, еще совершенный щенок».
- 137. Шаламов ссылается на статью М. Кузмина «Говорящие» из его книги «Условности. Статьи об искусстве» (Пг.1923), которую прочел, очевидно, в Ленинской библиотеке.
- 138. Ср. то же в других фрагментах.
- 139. Данный фрагмент написан гораздо более худшим почерком, чем предыдущий, и соотносится по этому признаку с записями, датированными самим Шаламовым 1973 годом (см. далее). О том, что это более поздние записи, свидетельствует и их весьма резкое и саркастическое содержание.
- 140. Имеется в виду первое письмо Б.Пастернака, полученное Шаламовым на Колыме в декабре 1952 г., в котором Пастернак строго и критично разбирал первые стихи, посланные ему Шаламовым, а в начале письма декларировал свое «опрощение» — как готовность многое из своих ранних поэтических книг «предать забвению». (ВШ7, 6, 7-13). Показательна фраза: «Удивительно, как я мог участвовать в общем разврате неполной, неточной, ассонирующей рифмы». Претензии Пастернака к стихам Шаламова касались главным образом «ложной неполной рифмовки» и «неряшливости рифм». В своем ответе Пастернаку 24 декабря 1952 г. Шаламов позволил себе выразить несогласие с любимым поэтом как в части «зачеркивания» им своего прошлого («Я понимаю, что строгий мастер растет и живет, отрицая и уничтожая самого себя, но я помню, знаю и другое. Ведь я знаю людей, которые жили, выжили благодаря Вашим стихам...Эти стихи читались как молитвы»), так и в части осуждения неполной рифмы, ассонанса («стих он держит, хуже, конечно, чем полная рифма, но держит»). Этот давний спор с Пастернаком всегда хорошо помнился Шаламову, и он не раз к нему возвращался. См. предисловие к наст. публикации, а также последний фрагмент данных набросков и примечания к нему.
- 141. Аллюзия на Евангелие.
- 142. Фраза О.В. Ивинской «Пастернака ты больше не увидишь» известна также по воспоминаниям И.П. Сиротинской «Мой друг Варлам Шаламов» (М., 2006. С.159).
- 143. Шаламов не знал всех обстоятельств публикации романа Пастернака на Западе, однако интуитивно многое угадывал (основываясь на печальном опыте зарубежных публикаций своих «Колымских рассказов», что выражено в его письме в ЛГ 1972 г.). Нельзя не обратить внимания на то, что общая оценка роли холодной войны у Шаламова совпадает с ее оценкой у Ж.- П.Сартра в статье «Холодная война и единство культуры» («Иностранная литература», 1963,No1), на которую Шаламов пытался откликнуться (см. публикацию выше). Об участии западных спецслужб в незаконном, преследовавшем сугубо политические цели тиражировании «Доктора Живаго» (например, бельгийским издательством «Мутон») см: Толстой Иван. Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ. — М.: Время, 2009. Более подробно и более объективно: Флейшман Лазарь. Борис Пастернак и холодная война. М.: 2009, его же — Борис Пастернак и Нобелевская премия. М.:Азбуковник, 2013; Финн Питер, Куве Петра. Дело Живаго: Кремль, ЦРУ и битва за запрещенную книгу. М.: Центрполиграф, 2014; Манкозу Паоло.Тайное путешествие «Живаго»: от машинописи до книги. М.: Азбуковник, 2021.
- 144. Имеется в виду публикация стихотворения Б. Пастернака «Нобелевская премия» на Западе. Первая из них состоялась 11 февраля 1959 г. в британской газете «Дейли мейл» — в сильно искаженном переводе и с тенденциозными комментариями. По воспоминаниям З.Н. Пастернак, строка «Я пропал, как зверь в загоне» комментировалась так: «Россия, мол, загон, а Запад — воля и свет...». (Воспоминания о Борисе Пастернаке. М.: Слово/Slovo,1993. С.225-226). Возможно, Шаламов знал о негодова- нии, с которым была принята эта публикация в семье Пастернака.
- 145. Ср. выше диктовку Шаламова И.П. Сиротинской о Пастернаке и стихотворение Шаламова «Пастернак — новизна называнья...»(1968).
- 146. Саркастические кавычки в слове «троцкизм» показывают, что речь идет о значении, далеком от буквального. Очевидно, Шаламов имеет в виду симпатии Пастернака к альтернативе сталинизма — гуманистическому социализму, символом которого поэт считал не Троцкого, а Ленина (ср. в «Высокой болезни», 1924 г.: «Предвестьем льгот приходит гений / И гнетом мстит за свой уход»). В этом плане Шаламов был таким же «троцкистом», как и Пастернак. Примечательно суждение Шаламова в записной книжке 1970 г.: «Что такое троцкизм? Антисталинизм. Никакого другого содержания он никогда не имел». (Шаламовский сб. Вып.5. С.196).
- 147. «Памяти Рейснер» (1926).
- 148. Имеется в виду фраза М.Кольцова: «У нас принято называть Ленина мозгом революции, а Троцкого — руками революции. История поймет шире». (Кольцов М. Троцкий, в кн: Кольцов М. Первый круг: Этюды революции. М.: Книгопечатник, 1922. С. 79).
- 149.
В стихотворении Э. Багрицкого «Стихи о поэте и романтике» (1925) присутствуют образы двух вождей революции — Троцкого и Ленина:
«И первый, храня опереточный пыл,
Вопил и мотал головою ежастой;
Другой, будто глыба, над веком застыл,
Зырянин лицом и с глазами фантаста…»(ср. у Багрицкого:«Я пошел за вторым»).
Все права на распространение и использование произведений Варлама Шаламова принадлежат А.Л.Ригосику, права на все остальные материалы сайта принадлежат авторам текстов и редакции сайта shalamov.ru. Использование материалов возможно только при согласовании с редакцией ed@shalamov.ru. Сайт создан в 2008-2009 гг. на средства гранта РГНФ № 08-03-12112в.