Варлам Шаламов

Формула шагреневой кожи

Этот текст был обнаружен среди материалов архива В.Т. Шаламова совсем недавно — расшифровка карандашной рукописи завершилась буквально в момент начала верстки настоящего сборника — и, как нам кажется, текст имеет все основания занять первое место среди новых публикаций ввиду своей особой ценности. Написанный в форме свободного философского размышления-эссе, он представляет собой в сущности краткую духовную автобиографию писателя или краткое исповедание его веры.

Поводом к столь серьезной задаче Шаламову послужила, как можно полагать, рубежная дата жизни — 60-летие. Она упоминается в тексте, что позволяет датировать рукопись примерно 1967-м годом (возможно, чуть позже, но никак не 1970-ми годами, когда почерк писателя резко ухудшился — здесь он достаточно разборчив, за исключением отдельных слов).

Подробный анализ эссе и определение его значения в наследии Шаламова, в понимании его «карьеры бунтаря» (так, с долей горькой иронии, он пишет о себе), — дело будущего. Заметим лишь, что вера писателя имеет сугубо земные материалистические основания — недаром, размышляя о своей судьбе, он обращается не к «трансцендентным» и «сакральным» началам, а прежде всего к генетике и наследственности, переходя затем к другим неотвратимым и грозным факторам — к давлению общества и государства. В эссе необычайно ярко запечатлены (и во многом объяснены) главные черты автора «Колымских рассказов» — беспримерный стоицизм, героическое одинокое сопротивление любым, самым неблагоприятным обстоятельствам и бесстрашие мысли, высказанной, как всегда, с «тацитовской лапидарностью и мощью» ( Ю. Домбровский). Мощь духа Шаламова выражается, кроме прочего, в том, что в середине 1960-х годов он — без какой-либо надежды быть услышанным и никого не уча — продолжает говорить о своей жизненной и литературной судьбе как о факте исторического значения.

В литературном плане «Формула шагреневой кожи» предшествует автобиографической повести «Четвертая Вологда», являясь одним из подступов к ней. Некоторая стилистическая неотделанность текста свидетельствует, что, написав его на одном порыве, Шаламов больше не возвращался к нему (такое бывало нередко). Первоначальное заглавие эссе «Запрограммированная судьба» в рукописи зачеркнуто — очевидно, известную всем реминисценцию из Бальзака писатель счел более подходящей к переживаемому моменту жизни.

Мне думается, что происхождение таланта, рождение, наличие таланта целиком в наследственности — <объясняется> ее капризными генетическими отклонениями, которые для нас еще — чудо, неожиданность, но подчинены каким-то статистическим законам.

Думается, что вопрос о запрограммированной судьбе — <это вопрос> о времени и создании нашей шагреневой кожи — нашей нервной системы, нашей души, состоящей из какого-то определенного комплекса нервных клеток.

Эта душа, личность, характер предопределена комплексом этих нервных клеток <по рождению>, как сначала выделялась желчь у вульгарных материалистов, и близка к их формуле. С кибернетикой этот род материализма переживает развитие.

Эта шагреневая кожа может развиваться, меняться, но количество клеток остается неизменным.

Годам к пяти складывается, определяется характер — эта постоянная величина человека одинакова в юности и в зрелости и в старости, только испытавшая превращения порядка мимикрии, приспособления к жизни.

Шагреневую кожу человека формирует общество, государство — и все влияние этих социальных организмов направлено на ущемление, на ограничение, на усечение этой шагреневой кожи.

В столкновении с государством, с высшей формой социального угнетения, с концентрационным лагерем[1], человек может обнаружить новые качества, неведомые ни окружающим, ни самому ему.

Может быть, они раскрываются не только в концлагере — на войне, под ударами, <человек тоже> скорее всего распадается, теряя себя. По своему характеру люди в лагере не представляют собой каких-то новых сторон души и тела. За исключением общего закона, что человек представляет собой животное именно в смысле физической (и моральной ) приспособляемости к условиям концлагеря. Там выясняются новые стороны человека, его личности — отрицательного, конечно, плана.

Разбудить лагерь может только плохое. присущее людям. Но это плохое не создано ведь в лагере — оно есть в самом человеке. В лагере обнажается, до предела просто, моральная стойкость. <Она> измеряется количеством плюх, отпущенных бригадиром или конвоиром арестанту.

Когда-то в двадцать девятом году, сидя в следственной одиночной камере Бутырской тюрьмы, я программировал свою будущую жизнь, разрабатывая не план жизни, а некие нормы поведения в будущем — дважды в лагере мне удалось в какой-то мере, не во всем, конечно, — держаться этих выдуманных линий, со всей цепкостью и безнадежностью.

Но вызов камеры Бутырской тюрьмы был тогда, когда мне было двадцать два года.

Из вологодской школы начала двадцатых годов я принес в Московский университет страстную жажду справедливости, и моя борьба за справедливость <нрзб > все равно началась еще раньше.

С детства в школьных кружках по-провинциальному неуклонно поднимались только вопросы, которые волновали русское общество весь девятнадцатый еще век: В чем счастье? В чем смысл жизни?

Владимир Александрович Поссе[2] — уже лысый, седой, поправлявший выскальзывающий протез,— требовал от школьников жертвы за высшие идеалы.

Короленко, Некрасов, Михайлов[3], Лев Толстой, Тургенев — чуть позднее Герцен, Успенский — все самые знаменитые «сеятели» бросали зерна в мою детскую душу.

Но и тогда — в школе — мне что-то открывалось о другом мире. Но и тогда уже все было решено где-то внутри — я был обречен на карьеру бунтаря, обречен на активное и самоотверженное сопротивление жизни.

Жизнь человеческая устроена так, что пока ты плывешь в общем потоке — ты не замечаешь дней. Но стоит тебе задуматься о самом себе, хоть в чем-то противопоставить себя потоку — ты гибнешь тут же или становишься инвалидом навеки.

Даже не надо противоборствовать — пусть только шагнуть в сторону от потока и тебя сейчас же собьют с ног и выбросят мертвым на берег.

Ты оправишься, залечишь раны и прыгнешь в тот же поток доживать по своему и по предписанному судьбой.

Почему ты оказался в стороне — тебе кажется, что какие-то стороны твоего характера не раскрыты — ты хочешь осмотреться, и тебя тут же опять сбивают с ног.

Ты не собираешься никого учить. Ты хочешь просто пройти своей дорогой, никем не командуя, никого не уча.

Это тоже оказывается невозможным за 60 лет жизни.

Ты хочешь обдумать свою жизнь не потому что ты живешь «не так», как кокетничал Толстой[4] , а просто потому, что ты живешь «так», но никого не хочешь учить, и это оказывается невозможным.

Ни в какую загробную жизнь я не верю. Я верю в талант, в бессмертие искусства. И еще я верю — и это, пожалуй, самое главное, немногое, что осталось нерастраченным от беспрерывных разрушительных ударов государства — это соответствие слова и дела, мысли и деяния.

Любой поступок, к которому я могу звать, я должен уметь сделать раньше сам.

Фельдшером я всегда гордился, что мог показать любому из санитаров, самому неопытному, как следует брать тяжелого больного при переломе, научить мускульным движениям. Тому спасительному и тому спасающему мускульному стереотипу, который в тоже время есть сила моральная, <принцип> моральный.

Если это свойство у человека есть, я принимаю его. Поэтому мой герой с детства, живой герой — это Борис Савинков — с безупречной жертвенностью личной предельной.

А всякий человек, в том числе и я, должен иметь живой пример, встретить живого будду на своем пути.

В жизни каждого грамотного человека бывает книга, которая сыграла большую роль в его личной судьбе. Эта книга не обязательно произведение классики. Для многих в моем поколении этой книгой был «Овод» Войнич. Для меня такой книгой была «То, чего не было» В.Ропшина-Савинкова[5].

В революцию огромное количество книг хлынуло в книжные магазины. Кропоткин, Гершуни, Савинков — были живы. Я хорошо помню шрифт, бумагу, все эти напечатанные на оберточной бумаге книги. Эти книги — о крушении, там все герои рассуждают о смерти. Но в них что-то было, что стало моей личностью, удобно вошло в складки моей шагреневой кожи.

Три брата — все умирают — один стреляется при аресте, другой гибнет на виселице, третьего убивают казаки в демонстрации. После этой книги мне тоже захотелось так же умереть.

Я, конечно, знал, слышал от старших, что за всеми этими делами — живая жизнь. Я прочел Туна «Историю революционного движения, Степняка-Кравчинского, Кропоткина «Записки революционера» и «Взаимопомощь как фактор эволюции».

Желание действовать было очень велико и страха не было никакого.

Вот это отсутствие страха и любовь к книге, и желание действовать, подтвердить свои слова — это и было укреплено в мальчишеские годы.

Я считал, что у меня должно хватить душевных сил на такие поступки. Тюрьма, ссылка пугали меня меньше всего. Вологда — город ссылки. Нравственный климат города был очень высок. Детство в городе ссыльных — это тоже вполне согласуется с узорами моей шагреневой кожи.

Вот формула шагреневой кожи — каждый получает то, что он хочет.

Человек может выбрать себе любой путь. Надо только захотеть и ты добьешься всего.

Концлагерь представляет собой особую жизнь человека и общества, существующую наряду с обычной.

Там можно добиться всего, надо только требовать и твердо стоять на своем. Тебя отправят туда, куда ты хочешь, поставят на ту работу, которую ты хочешь — в разумных пределах. Тебе надо только принять побои бесчисленное количество раз и не бояться принять смерть.

Не надо быть подлецом, доносчиком.

Скорее всего тебя убьют, забьют сапогами начальники, конвоиры, десятники и бригадиры, но, может быть, ты и не умрешь и попадешь, куда захочешь.

Так что не только «браки совершаются в небесах», но и вся твоя судьба предсказана в момент твоего рождения.

Душа твоя — это не табула раза, не чистая доска, на которой ничего не написано, как уверял Локк, что ли?

Там многое записано, а самое главное — там начала и концы.

Что нужно для того, чтобы развился талант?

У Марка Твена в романе «Визит капитана Стормфильда на небеса» есть сапожник, в раю помещенный на свое истинное место Наполеона.

Я и есть такой сапожник Наполеон[6].

Человеческий рай люди представляют по-разному.

Эсхатологическая теория моей матери формулировалась примерно так: люди так мучаются, так страдают, но обязательно превращаются в ангелов. Это и будет Страшный суд: все превращаются в ангелов. Кто, когда бы и где ни жил — всякий мучился.

Второе начало, которое запрограммировано во мне — это начало стихотворное, литературное.

Я считаю себя призванным внести определенный вклад в русскую литературу, в русскую поэзию — велик этот вклад или мал вклад — все равно.

Я думаю, что я сделал мало находок, меньше, чем мог бы сделать при благоприятных условиях.

Но несомненно, что я занимался бы тем же самым делом, что и без каторги, без концлагеря, без ссылки, без всей моей жизни.

Лагерь не принес мне ничего полезного, никаких новых струн не разбудил в моей душе, а только заглушал, уничтожал.

Спасением же моим я горжусь и буду гордиться всегда, ибо не знаю в мировой истории литературного человека, который бы повторил мою судьбу.

Помогало ли литературное начало моей жизни там? — Нет, нет и нет.

Не берегло, а скорее губило, ибо каторга ненавидит интеллигенцию — равно, как и каждый лагерный начальник — расправа с «Иванами Ивановичами» 1937 года была по вкусу и блатарям, и лагерным начальникам, которые во всех бедах винили «троцкистов» и рады были нанести свой, обязательно свой удар по врагу народа.

Литературное начало было мне не нужно и я не пользовался ничем из своих «преимуществ», пока не кончил фельдшерские курсы.

До курсов сначала я десять лет работал в забое — скитался от забоя до больницы и опять в забой, собирал милостыню, окурки, сливал миски в столовой. Но я дал себе слово не занимать бригадирской должности, не делать самого тяжкого преступления принуждать другого человека работать, ибо тяжелее этого преступления нет.

В 1953 году 12 ноября я приехал в Москву с документами ссыльного, не имея возможности жить в Москве. Я не видел свою жену шестнадцать лет, дочь выросла без меня.

Жена много писала мне на Колыму. В 1937 году я получал и посылки, но потом жену с ребенком выслали в Среднюю Азию и я отказался от посылок — выживу, так выживу. Мной перенесен еще второй срок — десятилетний. В 1937 году мне дали пять лет, в 1943 во время войны судили снова. Вот эти все волны <нрзб> перенеслись в Москву. После семнадцати лет разлуки кто даст квартиру. У меня не было квартиры в Москве.

Родственники жены подобрали квартиру одной старой партийной вологжанки, вернувшейся по реабилитации.

За ужином хозяйка-вологжанка предложила тост за мое здоровье,<сказав > что она тоже была на Колыме во время войны и трудилась, чтобы помочь победе.

Я встал и сказал, что на квартире людей, которые были на Колыме и еще старались хорошо работать, я ночевать не буду[7].

И ушел. И мы ночевали эту ночь у Натальи Александровны Кастальской — дочери бывшего ректора консерватории.

То, что представляли собой общие работы в лагере, я знал очень хорошо.

Да, я считаю, что мной сделаны открытия литературные, что открыты новые пути, которыми может пойти русская проза.

В лагере не стоит загадывать дальше завтрашнего дня, но можно ставить себе цели общего характера, давать себе обещания и их выполнять. Подчас очень серьезные. Нет ничего невыполнимого на свете.

Я, например, дал себе слово после провокационного навязанного мне второго срока в 10 лет в июне 1943 года, после приговора — что за весь свой будущий срок я не прикоснусь ни к кайлу, ни к лопате (а по своей анкете и по спецуказаниям я был должен отбывать наказание на Колыме на тяжелых физических работах). Дал себе слово — и выполнил его — ни разу за восемь с половиной лет (в десятилетний срок с зачетом рабочих дней), ни разу не прикоснулся к лопате.

Я сделал исключение только для трехдневного штрафа, когда работал фельдшером в больнице и <приказом > негодяя, начальника больницы доктора по фамилии Доктор[8] (этот субъект, как все начальники нашей страны, преследовал «троцкиста») был снят на общие работы.

Этот приговор даже вольным населением на Левом берегу был встречен с возмущением, но начальник ОЛПа Маландин (дядя убитой блатными комсомолки) уговорил меня взять в руки лопату, пока доктор Доктор будет осматривать и рекламировать мое наказание, которому я подвергнут по его приказу.

Так вот, восемь с половиной лет я не работал лопатой. Это стоило выбитых зубов, избиений — «бренного тела» — но духа моего не покорило[9].

С детских лет я живу — и мне не нужны книги, ни художественная литература, ни деяния апостолов, ни пророчества, ни передовые газет — с ярковыраженным[10] чувством справедливости. В юности, особенно в юности, я каждому подлецу говорил в лицо, что он подлец.

Когда вырос — стал выдержаннее, но ни на воле, ни в лагере (а в лагере я провел около двадцати лет) поведение мое не изменилось.

<1967>
Автограф — РГАЛИ, ф.2596, оп.3,ед.хр.137, л.1-19.

Подготовка текста и комментарии В.В.Есипова.

Шаламовский сборник. Выпуск 6 / сост. и ред. В.В. Есипов. М.: Летний сад, 2023. С. 19-21.

Примечания

  • 1. Шаламов постоянно использует название «концлагерь» применительно к лагерям сталинской эпохи, хотя с 1930 г. они стали официально именоваться исправительно-трудовыми. Ранее, в период 1928-1929 гг., использовалось название «концлагерь», и по первому делу 1929 г. Шаламов был приговорен «к заключению в концлагерь сроком на три года» (см. следственное дело 1929 г. — Шаламов В. Новая книга. М.:ЭКСМО, 2004. С.956). Ср. в стихотворении «До космодрома» (1961), посвященном полету Ю. Гагарина: «...Все здесь испытано, все нам знакомо, / Все — от концлагеря до космодрома». (Стихотворения и поэмы. Т.2.С.113).
  • 2. В.А. Поссе (1864-1940) — социалист, пропагандист кооперации. В написанной позднее (1968-1970 гг.) «Четвертой Вологде» упоминается как приезжий лектор и «один из праведников прошлого столетия». Лекции В.А. Поссе проходили в Вологде 9-10 июня 1916 г., Шаламову в это время было девять лет. См: Шаламов В.Т. Четвертая Вологда: повесть, рассказы, стихи / сост. и коммент. В.В.Есипов. — Вологда.:Древности Севера, 2017.
  • 3. Вероятно, описка или не дописанное окончание фамилии. Вряд ли какое-либо влияние на Шаламова могли иметь стихи и статьи малоизвестного поэта-демократа М.Л. Михайлова (1829-1865) — скорее всего речь идет о Н.К. Михайловском (1842-1904) — видном русском философе и публицисте-социалисте, идеологе народничества и эсерства, одном из властителей дум предреволюционной эпохи. Для юного Шаламова могла быть особенно значимой знаменитая статья Михайловского «Герой и толпа» (1882) — влияние ее некоторых идей можно ощутить и в данном эссе; вопрос требует специального анализа. Следует напомнить, что в советскую эпоху вплоть до конца 1960-х гг. сочинения Н.К. Михайловского как «противника марксизма» практически не издавались.
  • 4. Имеется в виду «Исповедь» Л.Н.Толстого (1879).
  • 5. Роман В.Ропшина (Б.Савинкова) «То, чего не было (Три брата)» впервые был опубликован в 1912-1913 гг. в журнале «Заветы», отдельным изданием вышел в 1918 г. в петроградском издательстве «Задруга». Очевидно, Шаламов читал книгу в последнем издании. Подробнее о ее влиянии он написал в «Четвертой Вологде». Ср: «Эта книга не принадлежит к числу литературных шедевров. Это рабочая, пропагандистская книга, но по вопросу жизни и смерти не уступала никаким другим…».
  • 6. В сатирической повести М.Твена «Путешествие капитана Стормфилда в рай» (первый русский перевод —М.:Политиздат, 1963.Серия: Художественная атеистическая библиотека. — Это издание, вероятно, читал Шаламов) речь идет о «многих неизвестных, из породы башмачников, коновалов, точильщиков, которые за всю свою жизнь не держали в руках меча и не сделали ни одного выстрела, но в душе были полководцами, хотя не имели возможности это проявить». Шаламов не раз прибегал к этой печальной аллегории, говоря о своей судьбе. Ср: «Я тот сапожник, рожденный, чтобы стать Наполеоном, как у Марка Твена. Я собирался стать Шекспиром. Лагерь все сломал». (Сиротинская И. Мой друг Варлам Шаламов. М., 2006.С.47).
  • 7. Ср.этот эпизод в «Воспоминаниях» Шаламова: «...Ночевать мы приехали на квартиру к какой-то реабилитированной партийке с дореволюционным стажем, которая уже возвратилась, и ей дали квартиру на Песчаной. Номер дома и фамилию партийки не помню. За столом было много народу, и хозяйка провозгласила тост за мое здоровье, сказав, что рада моему возвращению в Москву, что она надеется, что я докажу государству свою революционную преданность, что она вспоминает, как она, когда была лагерницей, не щадя себя, работала в портняжной мастерской на помощь фронту.

    Я сказал, что у меня другие мысли об обязанностях гражданских и что ночевать в доме таких лагерных работяг не буду». (ВШ7, 4, 548).
  • 8. Ср. характеристику в рассказе «Курсы» (1960): «Доктор Доктор был подлец законченный...» (ВШ7,1,516).
  • 9. После суда в п.Ягодном в 1943 г. Шаламов работал в тайге на «витаминной командировке», откуда в состоянии доходяги попал в больницу Севлага в п.Беличья и находился там почти полтора года (с перерывом). Весной 1946 г., благодаря помощи врача А.М.Пантюхова, поступил на фельдшерские курсы. Важные детали об отношении Шаламова к лагерному труду см. в послесловии к воспоминаниям О. Максимова.
  • 10. Орфография автора.