Варлам Шаламов

Роберт Чандлер

Варлам Шаламов и Андрей Федорович Платонов

Публикуемая статья Роберта Чандлера, как нам кажется, носит характер литературоведческого эксперимента, безусловно, стимулирующего к дальнейшим исследованиям, тем более, что она посвящена до сих пор крайне малоисследованной теме «Шаламов и Платонов».

Однако редакция не может не прокомментировать ряд утверждений автора.

Как нам кажется, Р. Чандлер слишком увлекся своей гипотезой об использовании Шаламовым фамилий писателей в «Колымских рассказах». Пока что нет убедительных доказательств, что Андреев — это Л.Андреев, а Платонов — обязательно А.Платонов, Замятин — М.Замятин. Пока что есть убедительные свидетельства, что Шаламов открыл для себя основную часть творчества Андрея Платонова только в конце 60 годов, а рассказ «Заклинатель змей» был написан в 1954 г. Скорее, все несколько проще: Платонов — говорящая фамилия, от имени греческого философа-идеалиста Платона, а также — фамилия литературная, которая сразу наводит читателя на мысли об интеллигенте. Таким образом, ее использование — лишний способ подчеркнуть основную тему рассказа «Заклинатель змей» — вариант судьбы интеллигента в лагере. Представляется неубедительным утверждение Р.Чандлера, что Шаламов мог знать о том, что Платонов пишет повесть «Джан». В письме к Солженицыну от 21 января 1964 г. Шаламов пишет: «Из хорошего настоящего прочел за это время «Джан» Платонова»[1]. В записных книжках 1963 г. также есть запись: ««Джан» — лучшее из платоновского, что я читал»[2]. Так что знать эту повесть в момент написания рассказа «Заклинатель змей» Шаламов не мог. Также, судя по косвенным данным из записей Шаламова, и с романом «Чевенгур» он познакомился в 1963 г.[3] (скорее всего, благодаря Ф.Сучкову, который в начале 60-х «пробивал» Платонова в журнале «Сельская молодежь»[4]).

Р.Чандлер пишет:

«Ответ на этот вопрос указывает, как мне представляется, на одну из центральных тем творчества Шаламова — его веру в то, что традиция либерально-гуманистической русской литературы породила ужасные иллюзии. Именно эта традиция привела, по его мнению, к катастрофе 1917 года».

К сожалению, здесь автор статьи делает принципиальную ошибку, следуя «либеральной», идеологизированной традиции прочтения Шаламова. Шаламов отнюдь не считал революцию 1917 г. катастрофой. В качестве подтверждения можно привести только несколько фактов: Шаламов называл 20-е, послереволюционные годы «огромной проигранной битвой за действительное обновление жизни»[5], писал о революционерах, в частности, об одном из деятеле 1917 г. — Ф. Раскольникове, а также антиромане «Вишера» констатировал: «Я ведь был представителем тех людей, которые выступили против Сталина, — никто и никогда не считал, что Сталин и советская власть — одно и то же».

Более того, Шаламов выступал не против «либерально-гуманистической», а против гуманистической традиции. Идеологический маркер «либерализм» Р.Чандлер использует совершенно не к месту: гуманизм русской литературы XIX в. — признак писателей разных взглядов: и революционных демократов, и либералов, и консерваторов. Наконец, совершенно непонятно, почему в эту «либерально-гуманистическую» традицию включен Платонов, который, как нам кажется, был чужд этой традиции только немногим меньше, чем Шаламов. В отличие, например, от прозы Б. Пастернака. Так что и это предположение автора вновь недоказуемо.

Далее Р.Чандлер в развитие своей гипотезы утверждает:

«Платонов заставляет читателя отождествлять себя даже с серийным убийцей, Шаламов предостерегает, что зло есть зло и что самое мудрое держаться от него как можно дальше».

Нам кажется, что вряд ли можно утверждать, что в «Чевенгуре» Платонов «заставляет читателя отождествлять себя с серийным убийцей». Но это — отдельная тема, и, возможно, особенности читательского восприятия произведения. Но мы никак не можем согласиться и с тем, что Шаламов говорит где-то о необходимости «держаться подальше» от зла. Напротив, всеми «Колымскими рассказами» Шаламов доказывает невозможность «держаться подальше». Например, в таком пронзительном рассказе как «Вечная мерзлота».

Несмотря на все замечания, мы считаем, как уже было отмечено. что эта статья Р.Чандлера вносит важный вклад в изучение литературных отношений двух великих писателей XX века: Варлама Шаламова и Андрея Платонова, ставя проблемы и повоцируя полемику, а также внушая надежду на то, что количество «белых пятен» в шаламоведении в результате научных дискуссий будет постепенно уменьшаться.

В.В. Есипов, С.М. Соловьёв

Читатель, знакомый лишь с несколькими рассказами Варлама Шаламова из его серии «Колымских рассказов», вполне может принять писателя за реалиста; возможно, он вообразит даже, что «Колымские рассказы» — это просто фактическое описание собственного опыта Шаламова. Действительно, события, обрисованные в каждом отдельном рассказе, кажутся совершенно реальными. Лишь читая дальше и пытаясь постичь этот обширный повествовательный цикл во всей его совокупности, начинаешь осознавать невозможность когда-либо постигнуть его истинную суть; начинаешь, наконец, ощущать весь ужас и ирреальность внутреннего мира тех, кому удалось выжить. Последовательно сменяющие друг друга рассказчики разделяют похожую судьбу, их истории переплетаются самым невозможным образом, а время как будто стоит на месте. Этот сплав реального и сюрреалистического и придает отчасти «Колымским рассказам» такую необычайную силу.

Шаламов по-разному разыгрывает читателя в его первоначально сложившемся заблуждении о мемуарном характере цикла. Одним из наиболее очевидных примеров его пристрастия к литературной условности являются имена, которыми он наделяет своих персонажей. Некоторые из них названы по имени исторических лиц — например, Пугачев; другие носят имена литературных героев — например, Вронский. Иногда историческое или литературное имя слегка искажается: так, например, рассказ «На представку» начинается с цитаты из пушкинской «Пиковой дамы», в которой имя «конногвардейца Нарумова» заменяется на «коногона Наумова». Рассказ «Шерри-бренди» демонстрирует несколько иной подход к литературному источнику: рассказ назван так же, как известное стихотворение Мандельштама, он включает прямые цитаты из поэзии Мандельштама и будто описывает смерть поэта. Однако имя Мандельштама ни разу не упоминается прямо; кажется, будто поэт сделался безымянным или растворился в своем собственном архетипе. Герои других рассказов, наоборот, получили имена известных русских писателей — Андреева, Замятина, Платонова, — несмотря на то, что в реальности как раз эти писатели никогда не подвергались аресту и не сидели в лагерях.[6]

Игру Шаламова с именами можно интерпретировать на разных уровнях. До некоторой степени она отражает реалии лагерной жизни: лагерные «романисты» и «блатари» получали иногда прозвища типа «Пушкин» или «Шекспир». Это напоминает также «Божественную комедию» Данте, которую населяют главным образом литературные, политические и религиозные деятели средневековой Италии. Таким образом Колыма становится воплощением дантовского ада в двадцатом веке, а отдельные персонажи цикла восходят к архетипическим трагедиям русской истории.[7] Самого Данте, однако, всегда занимали не только архетипы, а и частные проблемы; на протяжении всех трех песней «Божественной комедии» он ведет со своими героями дискуссии по целому ряду вопросов. Сейчас я попытаюсь доказать, что в рассказе «Заклинатель змей» Шаламов аналогичным образом полемизирует с Андреем Платоновым.

Рассказ начинается следующими словами:

Мы сидели на поваленной бурей огромной лиственнице. Деревья в краю вечной мерзлоты едва держатся за неуютную землю, и буря легко вырывает их с корнями и валит на землю. Платонов рассказывал мне историю своей здешней жизни — второй нашей жизни на этом свете. Я нахмурился при упоминании прииска «Джанхара». Я сам побывал в местах дурных и трудных, но страшная слава «Джанхары» гремела везде.[8]

Образ поваленной лиственницы предвосхищает смерть вымышленного «Платонова», которая будет описана потом. В качестве гипотезы можно также рассматривать этот образ как перевернутое отражение неоднократно возникающего в творчестве реального Платонова образа дерева или растения, отчаянно цепляющегося за жизнь вопреки самым неблагоприятным обстоятельствам.[9] Вскоре после первого упоминания имени «Платонова» мы слышим об ужасном прииске под названием Джанхара. Вероятно, это название — насколько мне известно, исторического прииска Джанхара не существовало — обыгрывает два реальных наименования: Джелгала и Джан.[10] Джелгала — это название печально знаменитого золотого прииска, на котором Шаламов работал в 1943 году; Джан, разумеется, — название повести Платонова. «Заклинатель змей» был написан в 1954 году, до первой публикации «Джана». Тем не менее, Шаламов, арестованный в первый раз в 1929 году, был освобожден в 1931-м, и вплоть до 1937 года ему было разрешено жить в Москве и работать в качестве журналиста. Он мог слышать, что Платонов пишет книгу под названием «Джан»; можно даже предположить, что он видел рукопись или слышал чтение отрывков из нее. Это, однако, всего лишь предположение. Шаламов умышленно оставляет читателя в состоянии неопределенности: читатель не до конца уверен, что Шаламов имеет в виду реального Платонова, но и не может исключить такой вероятности.

Рассказчик Шаламова продолжает пересказывать разговор с этим вымышленным «Платоновым». Мы узнаем, что «Платонов» выжил в Джанхаре благодаря своему дару повестователя. По ночам он рассказывал уголовникам различные истории («тискал романы»); в обмен на это они, по его словам, «кормили и одевали меня, и я меньше работал». Рассказчик говорит, что сам он никогда не был «романистом»: он утверждает, что это есть «крайнее унижение, конец». Он, однако, отказывается критиковать «Платонова». «Платонов» продолжает:

— Если я останусь жив, — произнес Платонов священную фразу, которой начинались все размышления о времени дальше завтрашнего дня, — я напишу об этом рассказ. Я уже и название придумал: «Заклинатель змей». Хорошее? — Хорошее. Надо только дожить. Вот — главное. Андрей Федорович Платонов, киносценарист в своей первой жизни, умер недели три после этого разговора (...) Я любил Платонова за то, что он не терял интереса к той жизни за синими морями, за высокими горами, от которой нас отделяло столько верст и лет и в существование которой мы уже почти не верили или, вернее, верили так, как школьники верят в существование какой-нибудь Америки. У Платонова, бог весть откуда, бывали и книжки, и, когда было не очень холодно, например в июле, он избегал разговоров на темы, которыми жило все население, — какой будет или был на обед суп, будут ли давать хлеб трижды в день или сразу с утра, будет ли завтра дождь или ясная погода. Я любил Платонова, и я попробую сейчас написать его рассказ «Заклинатель змей».[11]

Здесь, в пятнадцати строках, фамилия «Платонов» упоминается четыре раза, а имя «Андрей» один раз; мы также узнаем, что «Платонов» был когда-то сценаристом и что его отчество — Федорович. К этому моменту доказательств связи между «Платоновым» и Платоновым, поначалу лишь неопределенных, становится более чем достаточно: реальный Платонов был автором нескольких киносценариев, а философ 19 века Федоров может рассматриваться как его духовный предтеча. Более того, Шаламов затрачивает удивительно много усилий, чтобы подчеркнуть важность имени и фамилии «Платонова». В конце рассказа описывается совершенно необязательный для сюжета разговор между главарем «блатарей» Федей и одним из его приспешников; Федя спрашивает, как зовут «Платонова», и получает ответ «Андрей». Стоит также заметить, что рассказчик, представив «Платонова» читателю, мог бы легко поведать историю словами самого «Платонова»; вместо этого он предпочитает рассказать историю сам. Такой выбор повествовательного приема позволяет повторить имя «Платонов» сорок раз на протяжении рассказа длиной менее шести страниц.

Возможно, между прочим, что в выборе отчества присутствует некоторая доля иронии: маловероятно, чтобы трезво мыслящий Шаламов был высокого мнения о философствованиях Федорова с его идеей физического воскрешения всех наших предков. Тем не менее рассказчик Шаламова ясно дает понять, что испытывает к «Платонову» более теплое чувство, чем просто уважение. В контексте лишенного любви мира «Колымских рассказов» повторяемые им слова «я любил Платонова» поражают своей неожиданностью.

* * *

Но почему же, если Шаламов уважал и любил Платонова, он поместил его вымышленного двойника на Колыму и подверг его унижению со стороны лагерных уголовников? Ответ на этот вопрос указывает, как мне представляется, на одну из центральных тем творчества Шаламова — его веру в то, что традиция либерально-гуманистической русской литературы породила ужасные иллюзии. Именно эта традиция привела, по его мнению, к катастрофе 1917 года. Шаламов понимал, что критика этой традиции будет более веской, если будет направлена не на какого-нибудь малозначительного писателя, а на одного из самых крупных ее представителей — например, Платонова.[12]

Первое, за что Шаламов критикует Платонова, — это за его излишнюю готовность предаваться пустой болтовне о «душе». Шаламов готовит почву для этой темы уже в самом начале рассказа; именно поэтому здесь появляется скрытый намек на платоновский «Джан». «Джан», персидское слово, заимствованное тюркскими языками Средней Азии, означает в переводе душу. Народ джан, согласно Платонову, оказался способен выжить, потому что он, вопреки всему, не потерял свою душу. Платонов открытым текстом говорит об этом в следующем отрывке из предпоследней главы:

— Мы — джан, — ответил старик, и по его словам оказалось, что все мелкие племена, семейства и просто группы постепенно умирающих людей, живущие в нелюдимых местах пустыни, Амударьи и Усть-Урта, называют себя одинаково — джан. Это их общее прозвище, данное им когда-то богатыми баями, потому что джан есть душа, а у погибающих бедняков ничего нет, кроме души, то есть способности чувствовать и мучиться. Следовательно, слово «джан» означает насмешку богатых над бедными. Баи думали, что душа лишь отчаяние, но сами они от джана и погибли, — своего джана, своей способности чувствовать, мучиться, мыслить и бороться у них было мало, это—богатство бедных...[13]

В рассказе «Заклинатель змей» Шаламов с жестокостью заставляет своего «Платонова» стать выразителем совершенно противоположного образа мыслей. Создается впечатление, что лагерь «переучил» исторического Платонова, принудив его принять более истинную, по мнению Шаламова, точку зрения:

Часто кажется, да так, наверное, оно и есть на самом деле, что человек потому и поднялся из звериного царства (...) что он был физически выносливее любого животного. Не рука очеловечила обезьяну, не зародыш мозга, не душа (...) Но чувство самосохранения, цепкость к жизни, физическая именно цепкость (...) спасает его. Он живет тем же, чем живет камень, дерево, птица, собака. Но он цепляется за жизнь крепче, чем они. (...)[14] О всем таком и думал Платонов (...)[15]

Второй повод для критики Платонова состоит в том, что его гуманистические симпатии угрожают привести его к нравственной слепоте. Рассмотрим следующий отрывок из заключительной страницы «Заклинателя змей». Федя только что попросил изнуренного «Платонова» «тиснуть ему роман»; «Платонов» задается вопросом, как ему поступить:

Стать шутом при дворе миланского герцога, шутом, которого кормили за хорошую шутку и били за плохую? Есть ведь и другая сторона в этом деле. Он познакомит их с настоящей литературой. Он будет просветителем. Он разбудит в них интерес к художественному слову, он и здесь, на дне жизни,[16] будет выполнять свое дело, свой долг. По старой привычке Платонов не хотел себе сказать, что просто он будет накормлен, будет получать лишний супчик не за вынос параши, а за другую, более благородную работу. Благородную ли? Это все-таки ближе к чесанию грязных пяток вора, чем к просветительству. Но голод, холод, побои...[17]

Пытаясь оправдать свое поведение в собственных глазах, «Платонов» едва не склоняется к опасному романтизму, как в отношении уголовников, так и в отношении своего собственного положения среди них. Важно однако отметить, что «Платонов» не вполне преуспевает в попытке самообмана. Так же, как и в другом споре с самим собой, он в конце концов приходит к более правдивой, как представляется Шаламову, точке зрения.

Известно, что Шаламов был в восхищении и от повести «Епифанские шлюзы», и от повести «Котлован», которую он прочитал в самиздате в семидесятые годы.[18] Легко представить, однако, что Шаламов мог бы критически отнестись к рассказам Платонова, написанным в конце тридцатых годов и во время войны; скорее всего они показались бы ему излишне сентиментальными. Судя по «Заклинателю змей», Шаламов, видимо, считал, что подобно тому, как вымышленный «Платонов» пытался обмануть себя в отношении причин, по которым он «тискал романы» лагерным уголовникам, так и исторический Платонов, возможно, обманывал себя в отношении причин, по которым он рассказывал, или пытался рассказывать, «романы» преступникам, находившимся у власти в Советском Союзе в целом.

Читатель, вполне возможно, подумает, что никто, даже человек, так много выстрадавший, как Шаламов, не вправе выносить подобные суждения. Однако «Заклинаетль змей» представляет лишь один из фрагментов сложной мозаики «Колымских рассказов»;[19] он не может быть понят без сопоставления с другим, более поздним рассказом «Боль», в котором близкая тема исследуется с еще большей глубиной. Герой рассказа Шелгунов был воспитан в самых благородных традициях русской революционной интеллигентции. Подобно «Платонову» он становится «романистом» для лагерных уголовников; подобно «Платонову» он хочет выжить. Однако, в отличие от «Платонова», он необратимо погружается в самообман. Его желание выжить, в сочетании с либеральной верой в возможность распространения просвещения, закрывает ему глаза на всю глубину абсолютного зла, которое воплощают собой уголовники. И ему приходится дорого заплатить за свою добровольную слепоту: его безграмотные «защитники» из уголовного мира — просто ради смеха или, быть может, из зависти — обманом заставляют его написать письмо, приводящее к самоубийству его собственной жены. «Боль», самый, возможно, трагичный из шаламовских рассказов, объясняет, почему рассказчик «Заклинателя змей» предпочел держаться подальше от лагерных уголовников. Сам Шаламов, очевидно, считал, что собственным выживанием в лагере он обязан не только удаче и необычайно крепкому здоровью, но и своему отказу идти на компромисс.[20] Лишь прочитав «Боль», я начал понимать, что могло привести его к этой мысли. Шаламов по существу говорит, что не смог бы выжить, если бы не сохранил свою душу; однако, как мы видели, он предпочитает избегать столь возвышенных выражений.

Шаламов и Платонов описывают миры, в которых чрезывычайная степень жестокости представляется вполне обыкновенной. Во всех других отношениях, однако, эти два крупных писателя противоположны друг другу. В то время, как Платонов раскрывает читателю тело и душу своих персонажей во всей их глубине, Шаламов изображает своих героев со стороны. И в то время, как Платонов заставляет читателя отождествлять себя даже с серийным убийцей, Шаламов предостерегает, что зло есть зло и что самое мудрое держаться от него как можно дальше.

Шаламов обратил наше внимание на столь важную составляющую творчества Платонова, что трудно даже представить, что во время написания рассказа «Заклинатель змей» он почти наверняка не был знаком с самыми значительными произведениями Платонова. Его полемика с Платоновым представляет собой извечный спор, не имеющий разрешения: как вести себя при столкновении со злом? Пытаясь понять зло, мы рискуем проявить излишнюю терпимость, излишнюю готовность принять его; если же, однако, мы отказываемся от попыток его понять, то рискуем впасть в самодовольство, вообразить, что зло всегда находится где-то там, извне, а не здесь, внутри нас. Герои романа «Чевенгур» кажутся порой такими симпатичными, что читатель может легко забыть о совершенных ими массовых убийствах; мир Колымы, хотя и еще более жестокий, в нравственном отношении менее двусмысленен. Мне понятно, почему Марина Тарковская, признавшаяся мне как-то в разговоре, что ей невыносимо больно читать Платонова, написала, что «Колымские рассказы», подобно Библии, — книга, которую обязан прочесть каждый.[21] В то же самое время, меня привлекает не только широта взглядов и открытость в творчестве самого Платонова, но и его образ у Шаламова, дважды повторяющего, что любит его, — образ Платонова, который «не потерял интереса к жизни за синими морями и высокими горами».[22]

Перевод на русский язык: Елена Гордон

Хочу выразить благодарность всем, кто помог мне в работе, и в частности: Марии (Мусе) Дмитровской за ее поддержку, без которой я не начал бы эту статью, а также за многочисленные ценные советы; Натаниэлю Вилкинсону, который помог мне глубже понять творчество Шаламова и у которого я позаимствовал многие из идей и даже выражений, приведенных в первом параграфе; Игорю Голомштоку, который первым почти тридцать лет назад обратил мое внимание на «Колымские рассказы». Хафиза Андреева, Пол Голлахер, Эрик Лозовы и Елена Михайлик помогли мне в разрешении конкретных вопросов.

Рассказ Шаламова «Заклинатель змей» опубликован на английском языке издательством Penguin в 2005 году в антологии русских рассказов (Penguin Classics Book of Russian Short Stories), в переводе Роберта и Элизабет Чандлер и Натаниэля Вилкинсона. Повесть Платонова «Джан» будет опубликована на английском языке издательством Harvill в 2003 году в переводе Роберта и Элизабет Чандлер при участии Джейн Чемберлейн, Ольги Кузнецовой, Ольги Меерсон и Эрика Наймана. Английсий вариант этой статьи уже была издана в журнале, “Essays in Poetics” (Keele University, Autumn 2002, vol. 27).


Примечания

  • 1. В.Т. Шаламов — А.И. Солженицыну, 21 января 1964 г. // Шаламов В.Т. Новая книга. Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела. — М.: Эксмо, 2004. — С. 660. — C. 656.
  • 2. Шаламов В.Т. Записные книжки. 1963 г. // Шаламов В.Т. Новая книга. Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела. — М.: Эксмо, 2004. — С. 660. — C. 293.
  • 3. Там же. С. 298.
  • 4. См.: Сучков Ф.Ф. Его показания // Шаламовский сборник. Вып. 1. Сост. В. В. Есипов. — Вологда, 1994. — С. 161.
  • 5. Шаламов В.Т. Новая книга: Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела. — М.: Изд-во Эксмо, 2004. — С. 139.
  • 6. Конечно, «Андреев» — это распространенная фамилия, однако «Платонов» и «Замятин» — нет.
  • 7. Впервые мое внимание на эти два пункта обратила Ольга Меерсон.
  • 8. Варлам Шаламов. Собрание сочинений в четырех томах. Москва, Вагриус, 1988, стр. 78.
  • 9. Например, на первой странице рассказа «Такыр», на последней странице военного рассказа «Пустодушье» и на протяжении всего рассказа «Неизвестный цветок».
  • 10. Возможно также, что это название — трагически-ироническая ссылка на калмыкский эпос «Джангар», в котором рассказывается о счастливой сказочной стране: ведь весь калмыцкий народ был сослан в 40-ые годы в Сибирь. Приношу благодарность Лоре Клайн, которая указала мне на название этого эпоса.
  • 11. Варлам Шаламов. Собрание сочинений в четырех томах. Москва, Вагриус, 1988, стр. 79-80.
  • 12. Эрик Лозовы, которому известно о Шаламове гораздо больше, чем мне, идет еще дальше. Он доказывает (в частной переписке), что Шаламов создал образ совершенно другого Платонова, призванный воплотить не реального Платонова, а вообще «любого писателя или интеллигента, верившего в силу литературы». Он подтверждает, что сам Платонов никогда, видимо, не был в глазах Шаламова особенно важным писателем: его имя не упоминается ни в одном из эссе, манифестов или мемуаров Шаламова. Он также указывает, что даже в самом рассказе существует несколько «Платоновых»: Платонов, который разговаривает с рассказчиком в начале, «другой Платонов», который был в Джанхаре, Платонов, который жил «за синими морями и высокими горами», и Платонов, изображенный рассказчиком во второй части рассказа. По мнению Лозовы, неправильно искать одного человека «за этим сложным, многогранным существом». Эти аргументы не так легко опровергнуть, хотя Ирина Павловна Сиротинская, наследница Шаламова, мне подтвердила в частном разговоре, что в глазах Шаламова Платонов именно и был особенно важным писателем . И эти аргументы не вполне объясняют ни настойчивого повторения имени «Платонов», ни любви к нему рассказчика.
  • 13. А. П. Платонов. Проза. Москва, Слово, 1999, стр. 531.
  • 14. Варлам Шаламов. Собрание сочинений в четырех томах. Москва, Вагриус, 1988, стр. 80-81.
  • 15. Сходные мысли высказаны, между прочим, в рассказе «Дождь» в качестве мыслей повествователя.
  • 16. Вероятно, Шаламов намекает здесь на Горького, подчеркивая, что существуют бездны куда более глубокие, чем те, что описаны в его пьесе.
  • 17. Варлам Шаламов. Собрание сочинений в четырех томах. Москва, Вагриус, 1988, стр. 83.
  • 18. Ирина Павловна Сиротинская мне подтвердила это в частном разговоре.
  • 19. «Мозаика» — здесь не вполне точное слово. Структура «Колымских рассказов» больше похожа на живопись Филонова: отдельные рассказы, подобно отдельным ячейкам живописного образа, никогда полностью не совпадают друг с другом.
  • 20. Пониманием этого я обязан Наталии Ивановне Столяровой, которая одно время была близким другом Шаламова.
  • 21. Марина Тарковская. Осколки зеркала. Москва, «Dedalus», 1999, стр. 152.
  • 22. В дискусии этого доклада на семинаре в Пушкинском Доме, Светлана Красовская заметила, что Платонов хотел понимать все, и для этого был готов жертвовать даже самим собой. В сборнике «Ювенильное море» (Москва, «Современник», 1988) роман «Чевенгур», кстати, снабжен подзаголовком «Путешествие с открытым сердцем». Он кажется вполне уместным, несмотря на то, что не отражает, вероятно, окончательного решения Платонова. Е. Яблоков мне сказал, что Платонов рассматривал также подзаголовок «Путешествие с пустым сердцем.