Варлам Шаламов

Нина Нехорошева

Рассказ «Графит» в переводах Дж. Глэда и Д. Рейфилда

По словам французской исследовательницы Л. Юргенсон, «“Колымские рассказы” Варлама Шаламова — это борьба против забвения. Их цель — создать памятный след там, где любое воспоминание о лагере вырвано, уничтожено» [1].

Рассказ «Графит» Шаламова датируется 1967 годом. Это второй рассказ сборника «Воскрешение лиственницы». Его тема тесно связана с ключевой для всего творчества Шаламова темой памяти о каторжной Колыме. Автор противопоставляет недолгую жизнь заключенных долгой жизни или «бессмертию» графита: «Графит — это вечность. Высшая твердость, перешедшая в высшую мягкость. Вечен след, оставленный в тайге графитным карандашом» [2]. Именно графит (в виде карандаша) используют для своих записей картографы, прокладывая новые пути. И работники отдела учета смертей заключенных в лагере обязаны пользоваться графитным карандашом. Но символика образа графита у Шаламова простирается еще дальше, охватывая тему вечности природы, вечности времени и приближаясь в этом смысле к излюбленному шаламовскому образу трехсотлетней лиственницы, тем самым приобретая, как и этот образ, библейское звучание [3], в связи с чем трагические колымские

реалии становятся своего рода деталями некой мировой мистерии. Той же цели служат у Шаламова другие реминисценции: упоминание о костях русского князя Андрея Боголюбского (этого мы коснемся ниже) и упоминание в конце рассказа о «могильщике, следящем за правильностью похорон», что вызывает в памяти образ могильщика из «Гамлета» Шекспира.

Обо всем этом невольно приходилось думать при внимательном чтении и сопоставлении переводов рассказа «Графит» Джоном Глэдом и Дональдом Рейфилдом. Оба они — признанные знатоки русского языка и литературы. Джон Глэд (1941–2015) — американский ученый-филолог, крупнейший славист, переводчик и исследователь русской культуры. Дональд Рейфилд (род. 1942) — британский литературовед, профессор русской и грузинской литературы колледжа Королевы Марии Лондонского университета.

Они исповедуют разные принципы перевода. Джон Глэд был сторонником художественной интерпретации. Он писал:

«Взгляд “максималистов” в отношении художественного перевода сводится к тому, что, по возможности, нужно сохранить максимум от оригинала, — “работает” художественно такой перевод или нет. Но, как гласит английская поговорка, бесплатных обедов не бывает (There is no free lunch). Художественный перевод должен следовать своим законам. Художник, чтобы он был художником, должен творить, а не механически копировать отдельные части оригинала без учета новой, уникальной системности» [4].

Судя по этим высказываниям, Глэд — сторонник свободного, «поэтического» подхода к тексту автора, и в этом смысле его можно (условно!) сравнить с Б. Пастернаком, работавшим над «Гамлетом» Шекспира. Подход Рейфилда более строгий, педантичный (хотя не всегда), и в этом смысле его можно сравнить (тоже условно) с другим переводчиком «Гамлета» М. Лозинским. Как известно, Б. Пастернак, прежде чем приступить к переводу «Гамлета», внимательно изучил переводы своих предшественников [5]. Изучал ли Рейфилд [6] перевод «Колымских рассказов» и конкретно рассказа «Графит», сделанный почти тридцать лет назад до него Глэдом [7][1],16,мы, к сожалению, не знаем. Но разница между их текстами подчас весьма существенна.

Обратим внимание на расхождения перевода слова «картограф». Если у Глэда это «cartographer», то у Рейфилда — «mapmaker». В этимологических словарях «cartographer» датируется девятнадцатым веком, «mapmaker» — семнадцатым [8]. Возможно, оба переводчика задумывались над категорией вечности у Шаламова? В таком случае Рейфилд оказался глубже, ведь его старинное слово уводит в глубь истории и невольно заставляет вспомнить трехсотлетнюю лиственницу Шаламова, а заодно и лишний раз задуматься о вечности графита и вечности человеческих трагедий. Это частный, но, думается, важный пример.

Разницу переводов мы видим с первого предложения. Шаламов пишет: «Чем подписывают смертные приговоры…». Рейфилд переводит дословно: «What do they use to sign death sentences?». Глэд забегает вперед (далее речь идет о различных чернилах): «Which ink is used to sign death sentences?» (Какими чернилами подписывают смертные приговоры?).

В предложении «Можно ручаться, что ни одного смертного приговора не подписано простым карандашом» Глэд опускает вводную конструкцию и переводит: «No death sentence has ever been signed simply in pencil» (Ни один смертный приговор никогда не был подписан просто карандашом). Рейфилд следует за Шаламовым: «One thing you can be certain of: no death sentence is ever signed in ordinary pencil» (В одном вы можете быть уверены: ни один смертный приговор никогда не подписывается обычным карандашом).

Далее в рассказе Шаламов повествует, почему химические карандаши нельзя пересылать почтой и объясняет это двумя причинами:

«Химические карандаши нельзя посылать в посылках, их отбирают при обысках — этому есть две причины. Первая: заключенный может подделать любой документ; вторая: такой карандаш — типографская краска для изготовления воровских карт, “стирок”, а стало быть...».

Рейфилд точно следует оригиналу: «Indelible pencils are banned from parcels and confiscated in searches. There are two reasons for doing so: first, a prisoner may forge any document; second, these pencils provide printer’s ink for thieves to make playing cards, “rip-offs”, so...».

Глэд не выделяет причин и объясняет только одну из тех, о которых писал Шаламов: «Chemical pens cannot be sent to prisoners and are confiscated if discovered. Such pens are treated like printer’s ink and used to draw the home-made playing cards owned by the criminal element and therefore...» (Химические карандаши не могут быть отправлены заключенным и конфискуются в случае обнаружения. Такие карандаши рассматриваются как чернила для печати и используются для рисования самодельных игральных карт, принадлежащих преступному элементу, а следовательно...).

Предложение «Ответственность графита на Колыме необычайна, особенна» в переводе Рейфилда звучит более выразительно и в то же время не искажает смысл: «Graphite has an extraordinary and special part to play in Kolyma» (Графит играет на Колыме исключительную и особую роль). Перевод Глэда: «In Kolyma, graphite carries enormous responsibility» (На Колыме графит несет огромную ответственность). Его перевод более лаконичен, и он сохраняет слово «ответственность» Шаламова. Это важно, поскольку сам писатель считал себя ответственным за память.

Предложение «И все же просеки есть не везде, а только в лесах, окружающих поселки, “производство”» Глэд переводит «…but even so these roads exist only in areas surrounding settlements and mines» (но даже в этом случае эти дороги существуют только в районах, прилегающих к населенным пунктам и шахтам). Рейфилд же переводит дословно и выразительно: «But these clearings are not to be found everywhere: only in forests around settlements or “production”».

В переводе предложения «Инструкция топографам запрещает пользоваться химическим карандашом не только при метках и затесах» глагол «запрещает» переводится Глэдом как «may not»: «It is not only on benchmarks that topographers may not use pens» (Топографы не могут использовать химические карандаши не только при метках). По моему мнению, глагол «forbid», использованный Рейфилдом, более точно выражает авторский смысл: «The topographers’ instructions forbid them to use indelible pencils, and not just for markers and notches» (Инструкции топографов запрещают им использовать химические карандаши, и не только для меток и зарубок).

Как мы уже заметили, Глэд опускает вводные конструкции и некоторые предложения. Шаламов в рассказе повествует о гибкой науке статистике: «Как ни гибка наука статистика — эта сторона дела вряд ли исследована». У Глэда этот момент отсутствует. Но есть и примеры того, как в тексте переводчика появляются добавления, изначально отсутствующие в оригинале. Например, предложение «Paper, a note-book, a carrying-case — and a tree with a benchmark — are the medium of his art». У Шаламова это предложение заканчивается на словах «и дерево с затесом» («and a tree with a benchmark»): «Бумага, записная книжка, планшет, тетрадка — и дерево с затесом».

Шаламов нередко сталкивает в своих рассказах разные исторические пласты. В «Графите» он пишет: «Бирка на ноге (умершего заключенного) — это признак культуры. У Андрея Боголюбского не было такой бирки — пришлось узнавать по костям». Очевидно, что слово «культура» несет здесь печально-иронический смысл, как и всё это сопоставление. Понятно ли оно английскому читателю? В переводе Джона Глэда мы видим объяснение для читателей, не знающих, кто такой Андрей Боголюбский: «Andrei Bogoliubsky, the murdered twelfthcentury Russian prince» (Андрей Боголюбский, убитый русский князь XII века). У Дональда Рейфилда же данное объяснение отсутствует[2].

Предложение «Бумага — одна из личин, одно из превращений дерева в алмаз и графит» является для меня самым интересным моментом в переводе, которому я до сих пор не могу дать объяснение. Сначала я придерживалась мнения, что Джон Глэд перевел это предложение достаточно точно: «Paper is one of the faces, one of the transformations of a tree into diamond or graphite» (дословно: бумага — одно из лиц…). Но спустя время, перечитав и проанализировав оригинал и переводы, я поняла, что более точно передать смысл удалось все же Дональду Рейфилду. «Paper is one of the pupal stages, one of the metamorphoses of wood into diamond and graphite». Рассматривая превращение дерева именно как метаморфоз, выражение «pupal stages» (стадии куколки) точно передает смысл, заложенный автором.

Отмечу, что оба переводчика меняют порядок слов в предложении, делят одно большое предложение на 2–3 маленьких — для удобства читателя. Очевидно, что при этом нарушается тот внутренний музыкальный ритм прозы Шаламова, которому писатель, будучи поэтом, придавал большое значение. Если Глэд в свое время не был знаком с высказываниями Шаламова на эту тему, то Рейфилду должны были быть известны слова писателя, что его рассказы построены «на звуковой основе» [9]. Думаю, что эта сторона переводов заслуживает специального исследования.

Анастасия Осипова в статье «Перевод как насильственное обращение» [10] справедливо отмечала не только разность текстов-источников для перевода («в отличие от Джона Глэда, первого переводчика Шаламова на английский, Рейфилд работал с авторскими текстами, изданными в России И.П. Сиротинской, а не с отредактированными Гулем версиями. Как следствие, разница между переводами Рейфилда и Глэда весьма разительна»), но и другие достоинства работы Рейфилда, в частности, «его тонкое чувство ритма — крайне важное качество для работы с музыкально-заряженной прозой Шаламова, в которой основные сюжетные элементы и главные темы нередко подчеркиваются напряженной краткостью повествования и аллитерацией». В то же время она показала, что «как и многие его предшественники, Рейфилд видит в Шаламовe в первую очередь документалиста, ценность произведений которого состоит главным образом в обличении преступлений сталинизма, и уделяет слишком мало внимания поэтике и художественным особенностям шаламовской прозы» [10].

Говоря о рассказе «Графит», я должна выразить удовлетворенность переводом Дональда Рейфилда. Здесь нет очевидных ошибок, о которых пишет Анастасия Осипова, упоминая, например, казус с интерпретацией заключительной фразы новеллы «По снегу»: «As for riding tractors or horses, that is the privilege of the bosses, not the underlings» («А на тракторах и лошадях могут ездить начальники, а не подчиненные»). Перевод «Графита» представляется мне удачным. Но и у перевода Джона Глэда есть свои достоинства. Его подход, ориентированный на американского читателя, представляется правильным в стремлении донести до читателя мысль понятным ему языком. Поэтому мы видим, что не только разность источников повлияла на работы двух переводчиков, но и их собственные взгляды, собственное видение роли переводчика и принципы перевода.

Сам Шаламов в возможности перевода его произведений сомневался. Стоит искренне поблагодарить Дональда Рейфилда и Джона Глэда за то, что им удалось приблизить творчество Шаламова к англоязычному читателю. Думается, этот читатель поймет, что рассказ «Графит» — не просто документ, но что он насыщен многими символами; его пронизывает вера автора в то, что преступления на Колыме никогда не будут забыты. Графит — символ вечной памяти. Символично и то, что все свои рассказы Шаламов писал простым карандашом.

Научный руководитель — доктор филолог. наук, профессор Л.В. Егорова

Литература

1. Юргенсон Л. След. Документ. Протез. «Колымские рассказы» Варлама Шаламова // Восточная Европа (Osteuropa). — 2007. — № 6. — С. 169–182. URL: https://shalamov.ru/research/61/6.html

2. Шаламов В.Т. Графит // Шаламов В. Т. Собр. соч. в 4 томах. Т. 2. — М.: Художественная литература, Вагриус, 1998. — С. 105–

3. Гончарова В., Горбачевский Ч. «Ответственность графита на Колыме необычайна…» (рассказ В. Шаламова «Графит» в свете филологического анализа). URL: https://shalamov.ru/research/225/

4. Глэд Дж. Художественный перевод: теория и практика последнего запретного искусства (на материале «Колымских рассказов») // «Закон сопротивления распаду». Особенности прозы и поэзии Варлама Шаламова и их восприятие в начале XXI века. Сборник научных трудов // Лукаш Бабка, Сергей Соловьёв, Валерий Есипов, Ян Махонин. — Прага — М.: 2017. — С. 319–335.

5. Пастернак Е.Б. Борис Пастернак и Шекспир: к истории перевода «Гамлета». URL: http://www.w-shakespeare.ru/library/shekspirovskiechteniya-2004–22.html

6. Shalamov V. Graphite // Shalamov V. Sketches of the Criminal World. Further Kolyma stories. Tr. Donald Rayfield. Intr. Alissa Valles. — New York: New York Review Books, 2020. — С. 116–120.

7. Shalamov V. Graphite // Shalamov V. Kolyma Tales. Tr. John Glad. — London: Penguin books, 1994. — С. 503–508.

8. Online Etymology Dictionary. URL: https://www.etymonline.com/search?q=cartography&ref=searchbar_searchhint; Merriam-Webster Collegiate Dictionary. URL: http://www.вокабула.рф/словари/mwcd/mapmaker

9. Шаламов В.Т. <О моей прозе > Письмо И.П. Сиротинской 1971 г. // Шаламов В.Т. Собр. соч. в 4 томах. Т. 6. — М.: Художественная литература, Вагриус, 1998. — С. 495.

10. Osipova А. The Forced Conversion of Varlam Shalamov // Los Angeles Review of Books. — July 11, 2019. Авторский перевод этой статьи — URL: https://shalamov.ru/critique/435/

В.Т. Шаламов John Glad Donald Rayfield
Чем подписывают смертные приговоры: химическими чернилами или паспортной тушью, чернилами шариковых ручек или ализарином, разбавленным чистой кровью?
Можно ручаться, что ни одного смертного приговора не подписано простым карандашом.
В тайге нам не нужны чернила. Дождь, слезы, кровь растворят любые чернила, любой химический карандаш.
Which ink is used to sign death sentences — chemical ink, the India ink used in passports, the ink of fountain-pens, alizarin?

No death sentence has ever been signed simply in pencil.

In the taiga we had no use for ink. Any ink will dissolve in rain, tears, and blood.
What do they use to sign death sentences? Indelible ink, India ink, ballpoint ink, or mordant red diluted with pure blood?

One thing you can be certain of: no death sentence is ever signed in ordinary pencil.

We didn’t need ink in the taiga. Rain, tears, blood dissolve any ink or indelible pencil.
Химические карандаши нельзя посылать в посылках, их отбирают при обысках — этому есть две причины.

Первая: заключенный может подделать любой документ; вторая: такой карандаш — типографская краска для изготовления воровских карт, «стирок», а стало быть...

Допущен только черный карандаш, простой графит.
Chemical pens cannot be sent to prisoners and are confiscated if discovered. Such pens are treated like printer’s ink and used to draw the home-made playing cards owned by the criminal element and therefore...

Only the simple, black graphite pencil is permitted.

Indelible pencils are banned from parcels and confiscated in searches. There are two reasons for doing so: first, a prisoner may forge any document; second, these pencils provide printer’s ink for thieves to make playing cards, «rip-offs», so...

Only black pencils, ordinary graphite, are allowed.

Ответственность графита на Колыме необычайна, особенна. In Kolyma, graphite carries enormous responsibility. Graphite has an extraordinary and special part to play in Kolyma.
Поговорили с небом картографы, цепляясь за звездное небо, вглядываясь в солнце, укрепили точку опоры на нашей земле. И над этой точкой опоры, врезанной в камень мраморной доской на вершине горы, на вершине скалы — укрепили треногу, бревенчатый сигнал. Эта тренога указывает точно место на карте, и oт нее, от горы, от треноги, по распадкам и падям сквозь прогалины, пустыри и редины болот тянется невидимая нить — незримая сеть меридианов и параллелей. В густой тайге прорубают просеки — каждый затес, каждая метка поймана в крест нитей нивелира, теодолита Земля измерена, тайга измерена, и мы ходим, встречая на свежих затесах след картографа, топографа, измерителя земли — черный простой графит. The cartographers discussed the matter with the heavens, peered into the starry sky, measured the height of the sun, and established a point of reference on our earth. Above this point a marble tablet was set into the stone of the mountaintop, and a tripod, a log signal, was affixed to the spot. This tripod indicates the precise location on the map, and an invisible network of meridians and parallels extends from this point across valleys, clearings, and marshes. When a road is cut through the taiga, each landmark is sighted through the crosshairs of the level and the theodolite. The land has been measured, the taiga has been measured, and we come upon the benchmark of the cartographer, the topographer, the measurer of the earth — recorded in simple black graphite. Mapmakers will have a chat with the heavens, relying on a star studded sky, looking hard at the sun to fix their bearings on our earth. Then they erect a tripod, made of wooden beams on a marble tablet, over this bearing, which is set in stone on top of a mountain. This tripod indicates a precise place on a map, and an invisible path stretches from it, from the mountain and the tripod, over the glens and hollows, through clearings, the scrub, and thin forest of the marshes, creating an invisible network of meridians and parallels. Clearings are felled in the thick taiga; every ax mark, every notch, is caught in the intersecting hairlines of the leveler and theodolite. The earth is measured, the taiga is measured, and as we walk, on every fresh notch we see the mapmaker’s, the topographer’s, and the land surveyor’s marks made in simple black pencil.
Колымская тайга исчерчена просеками топографов. И все же просеки есть не везде, а только в лесах, окружающих поселки, «производство». The topographers have crossed and crisscrossed the Kolyma taiga with roads, but even so these roads exist only in areas surrounding settlements and mines. The Kolyma taiga is crisscrossed with topographers’ clearings. But these clearings are not to be found every-where: only in forests around settlements or «production».
Пустыри, прогалины, редины лесотундры и голые сопки исчерчены только воздушными, воображаемыми линиями. В них нет ни одного дерева, чтобы обозначить привязку, нет надежных реперов. Реперы ставятся на скалах, по руслам рек, на вершинах гор-гольцов. И от этих надежных, библейских опор тянется измерение тайги, измерение Колымы, измерение тюрьмы. Затесы на деревьях — сетка просек, из которых в трубу теодолита, в крест нитей увидена и сосчитана тайга. The clearings and naked hills are crossed only by ethereal, imaginary lines for which there are no reliable benchmarks, no tagged trees.
Benchmarks are established on cliffs, river-beds, and bare mountaintops. The measurement of the taiga, the measurement of Kolyma, the measurement of a prison is based on these reliable points of reference, whose authority is biblical. A network of clearings is indicated by benchmarks on the trees, benchmarks which can be seen in the crosshairs of the theodolite and which are used to survey the taiga.
Scrubs, clearings, thin forest, forested tundra, and bare moors are crisscrossed only by imaginary aerial lines. There is not a single tree there to mark with a tag; there are no reliable reference points.
Reference points can be put on rocks, on riverbeds, on top of bare mountains. These reliable, biblical bearings are the basis for measuring the taiga, Kolyma, or a prison. Markers on trees creates a network of clearings, which enables the taiga to be seen and assessed through a theodolite telescope and intersecting hairlines.
Да, для затесов годится только черный простой карандаш. Не химический. Химический карандаш расплывается, растворится соком дерева, смоется дождем, росой, туманом, снегом.
Искусственный карандаш, химический карандаш не годится для записей о вечности, о бессмертии.
Но графит, углерод, сжатый под высочайшим давлением в течение миллионов лет и превращенный если не в каменный уголь, то в бриллиант или в то, что дороже бриллианта, в карандаш, в графит, который может записать все, что знал и видел...
Большее чудо, чем алмаз, хотя химическая природа и графита и алмаза — одна.
Only a simple black pencil will do for making a notation of a benchmark. Ink will run, be dissolved by the tree sap, be washed away by rain, dew, fog, and snow.
Nothing as artificial as ink will do for recording eternity and immortality.
Graphite is carbon that has been subjected to enormous pressure for millions of years and that might have become coal or diamonds. Instead, however, it has been transformed into something more precious than a diamond; it has become a pencil that can record all that it has seen...
A pencil is a greater miracle than a diamond, although the chemical make-up of graphite and diamond is identical.
In fact, only black pencil works for tree markers: indelible pencil doesn’t. Indelible pencil marks are blurred and dissolved by tree sap, washed off by rain, dew, fog, and snow.

Indelible pencil, being artificial is no good for recording anything eternal and immortal. But graphite is carbon, compressed under high pressure over millions of years and transformed not into coal or diamond but into what is even more precious, a pencil, into graphite, which can record everything you’ve known and seen...

It is a greater miracle than diamonds, even though the chemical nature of graphite and diamonds is the same.
Инструкция топографам запрещает пользоваться химическим карандашом не только при метках и затесах. It is not only on benchmarks that topographers may not use pens. The topographers’ instructions forbid them to use indelible pencils, and not just for markers and notches.
Любая легенда или черновик к легенде при глазомерной съемке требует графита для бессмертия. Легенда требует графита для бессмертия. Any map legend or draft of a legend resulting from a visual survey demands graphite for immortality. (…) Any written instructions, or draft instructions, for theodolite surveys require graphite for permanence. The instructions demand graphite for immortality.
Графит — это природа, графит участвует в круговороте земном, подчас сопротивляясь времени лучше, чем камень. Разрушаются известковые горы под дождями, ударами ветра, речных волн, а молодая лиственница — ей всего двести лет, ей еще надо жить — хранит на своем затесе цифру-метку о связи библейской тайны с современностью.
Цифра, условная метка выводится на свежем затесе, на источающей сок свежей ране дерева, дерева, источающего смолу, как слезы.
Только графитом можно писать в тайге.

У топографов в карманах телогреек, душегреек, гимнастерок, брюк, полушубков всегда огрызки, обломки графитных карандашей.
Graphite is nature. It participates in the spinning of the planet and resists time better than stone.

Limestone mountains are washed away by rains, winds, and waves, but a 200-year-old larch tree is still young, and it will live and preserve on its benchmark the code that links today’s world with the biblical secret.

Even as the tree’s fresh wound still bleeds and the sap falls like tears, a number — an arbitrary mark - is written upon the trunk.

In the taiga, only graphite can be used for writing.

A topographer always keeps pencil stubs, fragments of pencils in the pockets of his vest, jacket, pants, overcoat.
Graphite is nature; graphite takes part in the earth’s revolution, sometimes resisting time better than stone does.
Rain, heavy wind, river waves destroy limestone mountains, but a young larch tree - it’s only two hundred years old and it is to live longer-keeps in its notch the numbered mark of the biblical link with contemporary times.
A number, a symbolic mark, is made on a fresh notch, on a fresh wound in the tree oozing sap or pitch, as if they were tears. Graphite is the only way of writing in the taiga.
Topographers always have stubs and broken pieces of graphite pencils in the pockets of their quilted jackets, their pea jackets, their body warmers, trousers, and fur jackets.
Бумага, записная книжка, планшет, тетрадка — и дерево с затесом. Paper, a note-book, a carrying-case — and a tree with a benchmark — are the medium of his art. Paper, a notebook, a plotting board, an exercise book, and a notched tree.
Бумага — одна из личин, одно из превращений дерева в алмаз и графит. Графит — это вечность. Paper is one of the faces, one of the transformations of a tree into diamond or graphite. Paper is one of the pupal stages, one of the metamorphoses of wood into diamond and graphite.
Высшая твердость, перешедшая в высшую мягкость. Вечен след, оставленный в тайге графитным карандашом.

Затес вырубается осторожно.

В стволе лиственницы на уровне пояса делается два пропила и углом топора отламывается еще живое дерево, чтоб оставить место для записи.
Образуется крыша, домик, чистая доска с навесом от дождя, готовая хранить запись вечно, — практически вечно, до конца шестисотлетней жизни лиственницы.
Раненое тело лиственницы подобно явленной иконе — какой-нибудь Богородицы Чукотской, Девы Марии Колымской, ожидающей чуда, являющей чудо.
И легкий, тончайший запах смолы, запах лиственничного сока, запах крови, развороченной человеческим топором, вдыхается как дальний запах детства, запах росного ладана.
Graphite is eternity, the highest standard of hardness, which has become the highest standard of softness. A trace left in the taiga by a graphite pencil is eternal.
The benchmark is carefully hewn.

Two horizontal cuts are made at waist level on the trunk of a larch tree, and the edge of the axe is used to break off the still living wood.
A miniature house is formed, a clean board sheltered from the rain. This shelter preserves the recorded benchmark almost for ever — till the end of the larch’s six-hundred-year life.
The wounded larch is like a prophetic icon like the Chukotsk Mother of God or the Virgin Mary of Kolyma who awaits and foretells a miracle.

The subtle, delicate smell of tree sap, the larch’s blood spilled by a man’s axe, is like a distant memory of childhood or the incense of dew.
Graphite is eternity: the highest form of solidity that turns into the highest form of softness. The trace left by a graphite pencil in the taiga is eternal.
Notches are cut out very carefully.

At waist level two saw cuts are made in a larch trunk, and still-living wood is broken out with the corner of an ax head, so as to leave a place for writing.
A roof, a little house, a clean board, sloping to keep the rain off, is made, and this will preserve the writing forever-in practical terms, to the end of the larch’s six-hundred-year life.
The larch’s wounded body is like a newly revealed icon, the Chukotka Mother of God, if you like, or the Virgin Mary of Kolyma, expecting a miracle and declaring a miracle.
And you breathe in the slight, subtle scent of pitch, the smell of larch sap, of blood, curdled by a human being’s ax, as if it were the distant smell of childhood, of incense dew.
Цифра поставлена, и раненая лиственница, обжигаемая ветром и солнцем, хранит эту «привязку», ведущую в большой мир из таежной глуши — через просеку к ближайшей треноге, к картографической треноге на вершине горы, где под треногой камнями завалена яма, скрывающая мраморную доску, на которой выцарапана истинная долгота и широта. Эта запись сделана вовсе не графитным карандашом. И по тысяче нитей, которые тянутся от этой треноги, по тысячам линий от затеса до затеса, мы возвращаемся в наш мир, чтобы вечно помнить о жизни. A number has been recorded, and the wounded larch, burned by wind and sun, preserves this ‘tag’, which points the way from the forsaken spot in the taiga to the outside world. The way leads through the clearings to the mountaintop with the nearest tripod, the cartographic tripod, under which is a pit filled with rocks. Under the rocks is a marble tablet indicating the actual latitude and longitude — a recording not made with a graphite pencil. And we return to our world along the thousands of threads that lead from this tripod, along the thousands of lines that lead from one axe mark to another so that we may remember life. The number is set down, and the wounded larch, burned by the wind and the sun, keeps this «tag,»which leads from the depths of the taiga to the wide world, through a clearing to the nearest tripod, a mapmaker’s tripod on top of a peak, where a pit under the tripod has been filled with stones, concealing a marble tablet on which the true longitude and latitude are engraved. (…) We then return to our world along a thousand threads, which stretch from that tripod, over thousands of lines from notch to notch, so that we can remember life for all eternity.
То п о г р а ф и ч е с к а я служба — это служба жизни.

Но на Колыме не только топограф обязан пользоваться графитным карандашом.
Кроме службы жизни тут есть еще служба смерти, где тоже запрещен химический карандаш.
Those who work in the topographic service work in the service of life.
In Kolyma, however, not only the topographer must use a graphite pencil.

The pen is forbidden not only in the service of life, but also in the service of death.
Mapmakers are in the service of life.

But in Kolyma the mapmaker is not the only person obliged to use graphite pencils.
Инструкция «архива № 3» — так называемый отдел учета смертей заключенных в лагере — сказала: на левую голень мертвеца должна быть привязана бирка, фанерная бирка с номером личного дела. Номер личного дела должен быть написан простым графитным карандашом — не химическим. Искусственный карандаш и тут мешает бессмертию. Archive No. 3 is the name of the office in camp that records convict deaths. Its instructions read that a plywood tag must be attached to the left shin of every dead body. The tag records the prisoner’s ‘case number’. The case number must be written with a simple graphite pencil — not a pen. Even here an artificial writing tool would interfere with eternity. As well as the service of life, we also have here the service of death, which likewise forbids the use of indelible pencils.
The instruction for Archive No. 3, the name of the department that keeps count of prisoner deaths in the camps, are to attach a tag, a plywood rag with the number of the case file, to the left shin of the corpse. The case file number must be written with an ordinary graphite, not indelible, pencil. Artificial pencils even in this case are at odds with immortality.
Казалось, к чему этот расчет на эксгумацию? На воскресение? На перенесение праха? Мало ли безымянных братских могил на Колыме — куда валили вовсе без бирок. Но инструкция есть инструкция. Теоретически говоря — все гости вечной мерзлоты бессмертны и готовы вернуться к нам, чтобы мы сняли бирки с их левых голеней, разобрались в знакомстве и родстве. The practice strikes one as odd. Can there really be plans for exhumation? For immortality? For resurrection? For reburial? There are more than enough mass graves in Kolyma, into which untagged bodies have been dumped. But instructions are instructions. Theoretically speaking, all guests of the permafrost enjoy life eternal and are ready to return to us — that we might remove the tags from their left shins and find their friends and relatives. You might wonder what the idea behind this is: Possible exhumation? Or resurrection? Reburial? ‘There are plenty of common graves in Kolyma where corpses were thrown in untagged. But instructions are instructions. Theoretically, all the guests of the permafrost are immortal and ready to return to us, so that we can remove the tags from their left shins and work out whom we knew and whom we are related to.
Лишь бы на бирке поставили номер простым черным карандашом. Номер личного дела не смоют ни дожди, ни подземные ключи, ни вешние воды не трогают лед вечной мерзлоты, иногда уступающий летнему теплу и выдающий свои подземные тайны — только часть этих тайн.
Личное дело, формуляр — это паспорт заключенного, снабженный фотокарточками в фас и профиль, отпечатками десяти пальцев обеих рук, описанием особых примет.
at the tag bear the required number written in simple black pencil. The case number cannot be washed away by rains or underground springs which appear every time the ice yields to the heat of summer and surrenders some of its subterranean secrets — only some.

The convict’s file with its front- and side-view photographs, finger-prints, and description of unusual marks is his passport.
The crucial thing is to put the number on the tag in ordinary black pencil. Neither rain nor groundwater will wash away the case file number, nor will spring floods touch the ice of the permafrost, which sometimes gives way to the heat of summer and thus reveals its subterranean secrets, or at least a part of them.
The case file is a formula that stands in for the prisoner’s passport, with the addition of photographs, full face and profile, all ten finger- prints, and a description of any special features.
Работник учета, сотрудник «архива № 3», должен составить акт о смерти заключенного в пяти экземплярах с оттиском всех пальцев и с указанием, выломаны ли золотые зубы. На золотые зубы составляется особый акт. An employee of Archive No. 3 is supposed to make up a report in five copies of the convict’s death and to note if any gold teeth have been removed. There is a special form for gold teeth. The recordkeepers employed by Archive No. 3 are obliged to compile five copies of a death certificate for each prisoner, with all the fingerprints and an indication whether any gold teeth have been pulled out. Gold teeth require a special certificate.
Так было всегда в лагерях испокон века, и сообщения по поводу выломанных зубов в Германии никого на Колыме не удивляли. It had always been that way in Kolyma, and the reports in Germany of teeth removed from the dead bodies of prisoners surprised no one in Kolyma. This has been the camp practice since time immemorial, and when news came of teeth being pulled out in Germany, nobody in Kolyma was at all surprised.
Государства не хотят терять золото мертвецов.
Акты о выбитых золотых зубах составлялись испокон века в учреждениях тюремных, лагерных.
Certain countries do not wish to lose the gold of dead men. There have always been reports of extraction of gold teeth i prisons and labor camps. No state wants to lose the gold in its corpses. Certificates of pulled gold teeth have been drawn up since time immemorial in prison and camp administrations.
Тридцать седьмой год принес следствию и лагерям много людей с золотыми зубами. У тех, что умерли в забоях Колымы — недолго они там прожили, — их золотые зубы, выломанные после смерти, были единственным золотом, которое они дали государству в золотых забоях Колымы. По весу в протезах золота было больше, чем эти люди нарыли, нагребли, накайлили в забоях колымских за недолгую свою жизнь. The year 1937 brought many people with gold teeth to the investigators and the camps. Many of those who died in the mines of Kolyma, where they could not survive for long, produced gold for the state only in the form of their own teeth, which were knocked out after they died. There was more gold in their fillings than these people were able to extract with pick and shovel during their brief lives in the mines. In 1937 a lot of people with gold teeth were brought into pretrial prisons and camps. The only gold contributed to the state by those who died at the pit faces of Kolyma-and they died very soon after they arrived-was the gold in the teeth that were pulled out after they died. The weight of the gold in these people’s false teeth was greater than that of the gold they had dug, scraped, and pickaxed over their short lives at the Kolyma gold-mine pit faces.
Как ни гибка наука статистика — эта сторона дела вряд ли исследована. (…) Statistics is a science with many applications, but this is an aspect it is unlikely to have examined.
Пальцы мертвеца должны быть окрашены типографской краской, и запас этой краски, расход ее очень велик, хранится у каждого работника «учета». Потому отрубают руки у убитых беглецов, чтобы для опознания не возить тела — две человеческие ладони в военной сумке гораздо удобней возить, чем тела, трупы. The dead man’s fingers were supposed to be dipped in printer’s ink, of which employees of Archive No. 3 had an enormous supply. This is why the hands of killed escapees were cut off — it was easier to put two human palms in a military pouch than transport an entire body, a corpse for identification. The corpse’s fingers had to be dipped in printer’s ink, and every record-keeper had a supply of this ink, which was used in great quantities. The reason that fugitives who’d been killed had their hands cut off with an ax was to obviate the need to transport the body for identification: two human hands in a soldier’s knapsack were far more convenient carry than bodies or corpses.
Бирка на ноге — это признак культуры. У Андрея Боголюбского не было такой бирки — пришлось узнавать по костям, вспоминать расчеты Бертильона. A tag attached to a leg is a sign of cultural advance. The body of Andrei Bogoliubsky, the murdered twelfth-century Russian prince, had no such tag, and it had to be identified by the bones, using Bertillon’s calculation method. The leg tag was a sign of civilization. Andrei Bogoliubsky didn’t have a tag and had to be recognized by his bones, if we recall Bertillon’s calculations.
Мы верим в дактилоскопию — эта штука нас никогда не подводила, как ни уродовали уголовники кончики своих пальцев, обжигая огнем, кислотой, нанося раны ножом. Дактилоскопия не подводила — пальцев-то десять — отжечь все десять не решался никто из блатарей. We put our trust in fingerprinting. It has never failed us, no matter how the criminals might have disfigured their fingertips, burning them with fire and acid, and slashing them with knives. No criminal could ever bring himself to burn off all ten. We believe in fingerprinting: it’s a trick that’s never let us down, however much criminals have tried to mutilate their fingertips by burning them, spilling acid on them, or slashing them with a knife. Fingerprinting hasn’t let us down-there are ten fingers, after all-and none of the professional criminals has gone so far as to burn the ends off all ten.
Мы не верим Бертильону — шефу французского уголовного розыска, отцу антропологического принципа в криминологии, где подлинность устанавливается серией обмеров, соотношением частей тела. Открытия Бертильона годятся разве что для художников, для живописцев — расстояния от кончика носа до мочки уха нам ничего не открывали. We don’t have any confidence in Bertillon, the chief of the French Criminal Investigation Department and the father of the anthropological principle of criminology which makes identifications by a series of measurements establishing the relative proportions of the parts of the body. Bertillon’s discoveries are of use to artists (…); the distance from the tip of the nose to the ear lobe tells us nothing. We don’t trust Bertillon, the head of French criminal investigation, the father of the anthropological principle in criminology, who suggested that remains could be authenticated by a series of measurements and the correlation of body parts. Bertillon’s discoveries may be of use to artists and portrait painters, but to the rest of us the distance from the end of the nose to the earlobe reveals nothing.
Мы верим в дактилоскопию. Печатать пальцы, играть на рояле» умеют все. В тридцать седьмом, когда заметали всех, меченных ранее, каждый привычным движением вставлял свои привычные пальцы в привычные руки сотрудника тюрьмы. We believe in fingerprinting, and everyone knows how to give his prints or ‘play the piano’. In ‘37, when they were scooping up everyone who had been marked earlier for doom, each man placed his accustomed fingers into the accustomed hands of a prison employee in an accustomed movement. We do believe in fingerprinting. Everyone knows how to ‘play the piano’, to take fingerprints. In 1937, when everybody was being swept up, those whose prints had been taken before automatically put their accustomed fingers in the prison warders’ accustomed hands.
These prints are kept forever in the case file. The tag with the number of the case file preserves not only the place of death but its secret too. That tag number is written in graphite.
Этот оттиск хранится вечно в личном деле. Бирка с номером личного дела хранит не только место смерти, но и тайну смерти. Этот номер на бирке написан графитом.
Картограф, пролагатель новых путей на земле, новых дорог для людей, и могильщик, следящий за правильностью похорон, законов о мертвых, обязаны пользоваться одним и тем же — черным графитным карандашом.
These prints are preserved for ever in the case histories. The tag with the case number preserves not only the name of the place of death but also the secret cause of that death. This number is written on the tag with graphite.
The cartographer who lays out new paths on the earth, new roads for people, and the gravedigger, who must observe the laws of death, must both use the same instrument — a black graphite pencil.
The mapmaker, the trailblazer on earth, laying down new paths for humanity, and the gravedigger, seeing that the burial is done correctly, according to the laws for the dead, are both compelled to use the same thing: a black graphite pencil.
Вологда: Сад-огород, 2021. С. 97-117.

Примечания

  • 1. Рассказ «Графит» был переведен Дж. Глэдом в конце 1970-х годов и вошел в одноименный сборник, выпущенный издательством Norton в 1981 г. Прим. ред.
  • 2. К сожалению, оба переводчика остались в той или иной мере глухи к значению упоминания о князе Андрее Боголюбском в рассказе. Оно открывается по шаламовской ремарке — «пришлось узнавать по костям». Речь идет о скульптурной реконструкции портрета древнерусского князя, выполненной известным советским антропологом М.М. Герасимовым на основании изучения останков убитого князя, сохранившихся в Успенском соборе г. Владимира. Шаламов проявлял большой интерес к деятельности М.М. Герасимова, считая ее аналогией своей литературной деятельности по восстановлению памяти о погибших. Ср. его стихотворение «Памяти скульптора Герасимова» (1971): «Ты — художник, извлекающий / Суть земли из погребений, / Всею тяжестью ступающий / Вслед любой могильной тени. // И Андрея Боголюбского / Восстанавливая тело, / Мог культями и обрубкам / Довести намек до дела…». — Прим. ред.