Варлам Шаламов

Шаламов и Пастернак: новые материалы

Публикация, подготовка текста и комментарии Валерия Есипова

Значение Бориса Пастернака в жизни и судьбе Варлама Шаламова трудно переоценить. Первые стихи, посланные великому поэту с Колымы в 1952 году, исповедальная философская переписка и исключительно важные для обоих дружеские встречи и разговоры в Москве в 1953–1956 годах, вынужденная размолвка по «личным обстоятельствам» в 1956 году, участие Шаламова в похоронах Пастернака в 1960 году — таковы основные вехи, связавшие судьбы двух выдающихся личностей XX века. Переписка Шаламова и Пастернака, впервые изданная в 1988 году[1], является ценнейшим источником не только для понимания эпохи «оттепели» и причин того «удивительного совпадения взглядов», которое, по словам Шаламова, сразу обнаружилось между ними, но и серьезных расхождений, обусловленных глубокой разницей биографий и жизненного опыта. Как справедливо отмечал один из первых исследователей этой проблемы, «они очутились на соседних строках книги Рока только в 1950-х годах, а до тех пор находились на разных ее страницах, в разных главах, а то и томах…»[2]. Тем не менее сближение состоялось, и оно было чрезвычайно полезным и плодотворным для обоих художников. Нельзя не отдать должное точности еще одного наблюдения: «При всей восторженной даже любви и преклонении перед Пастернаком следы влия­ния его на Шаламова кажутся мне исчезающе малыми. Влияние Шаламова на Пастернака — сильнее»[3].

Об особой роли Пастернака в своей жизни и о деталях взаимоотношений Шаламов рассказал в большом мемуарном очерке «Пастернак», написанном в середине 1960-х годов и впервые опубликованном (с сокращениями) в 1993-м[4]. Сравнительнонедавно введена в научный оборот статья Шаламова «Несколько замечаний к воспоминаниям И. Эренбурга о Б. Пастернаке», написанная в 1961 году и, очевидно, предназначенная для публикации в «Новом мире» (публикация не состоялась)[5]. Не раз обращался Шаламов к личности любимого поэта и в записных книжках, и в стихах. Полный свод стихотворений, посвященных Пастернаку, впервые представлен в издании: Шаламов Варлам. Стихотворения и поэмы в 2 томах / Вступительная статья, составление, подготовка текста и примечания В.В. Есипова. — СПб.: Издательство Пушкинского Дома; Вита Нова, 2020. — (Новая Библиотека поэта). Недавно опубликована оригинальная стиховедческая работа Шаламова «Как сделана “Метель” Пастернака», написанная в 1973 году[6].

Однако эти произведения далеко не исчерпывают темы «Шаламов и Пастернак». К сожалению, в некоторых публикациях были сделаны сокращения, не позволившие читателям (а также исследователям) в полной мере ощутить внутренний драматизм взаимоотношений наших героев, особенно на начальном этапе. Следует напомнить, что в ответ на первые стихи, посланные Шаламовым с Колымы в 1952 году, он получил от Пастернака письмо с весьма строгой, жесткой (отчасти даже жестокой) их критикой[7]. Шаламов очень остро переживал этот неожиданный для него ответ — хотя он признал критику во многом справедливой, у него остался горький осадок от того, что великий поэт даже не пытался вникнуть в обстоятельства создания стихов, не понимая, что они написаны лагерным заключенным, еще вчера находившимся «у бездны на краю» — и, очевидно, даже не представляя, что такое колымский лагерь. О чувствах, переживавшихся Шаламовым в связи с этим, ясное представление дает нижеследующий (впервые публикуемый) фрагмент его эссе «Поэт и проза», написанного в середине 1960-х годов и примыкающего к мемуарам о Пастернаке:

«…Когда-то Межиров[8] рассказывал мне, что после возвращения с войны слова в стихотворной строке рассыпались и он никак не мог соединить их в строке.

Что же можно было требовать и ждать от меня, когда, находясь в заключении, — случайно оставшись живым после многих лет каторги, в глухом подполье я сделал попытку — подчиняясь как бы чужой воле — написать несколько стихотворений.

У меня эти стихи сохранились. (Одно из них, «Картограф», опубликовано в «Огниво».)

Пастернак был беспощаден.

«Неточная рифма» — и все! «Вихляющая форма»[9]. По письму было видно (это, впрочем, я и раньше знал), что в лагерных делах он ничего не почувствовал и не понял. Приговор был жесток, но дорога моя была выбрана много лет назад, и я знал, что все изменится после первой моей встречи. Так и случилось. В ноябре 1953 года я повидался с Пастернаком, показал ему свои новые стихи, поговорил о нашем поэтическом деле — и признание здесь было завоевано. Потом я переписывался с ним, встречался несколько раз.

Но прозы моей Пастернак не читал. Не успел я ему показать»[10].

Как представляется, этот емкий и выразительный текст Шаламова добавляет новые краски к уже известному о его отношениях с Пастернаком.

Немало подобных новых красок (штрихов, деталей) содержится в материалах настоящей публикации. Первую их группу представляют записи в рабочих тетрадях Шаламова 1954 года (РГАЛИ, ф. 2596, оп. 3, ед. хр. 10, 11), в сжатой форме зафиксировавшие первые впечатления от встреч с Пастернаком, а также черновики двух писем, в одном случае переписанного и отправленного, в другом — не отправленного адресату. Особенно ценен черновик первого письма, где Шаламов пишет о начале работы над «Колымскими рассказами» и об общих принципах их поэтики. Во вторую группу входят машинописи и рукописи мемуарного характера 1960-х — начала 1970-х годов, содержащиеся в пяти единицах хранения (папках) описи 2 (ед. хр. 154–159) и составляющие в общей сложности свыше 250 листов. Машинописи принадлежат к папке с машинописью очерка «Пастернак» (ед. хр. 158), они касаются жены Пастернака З.Н. Нейгауз, а также О.В. Ивинской. Последней посвящен также краткий очерк Шаламова, надиктованный им И.П. Сиротинской и записанный ею (другая диктовка касается непосредственно Б. Пастернака и добавляет ряд новых штрихов к его портрету).

Тексты публикуются в хронологическом порядке.

Пастернак — запись первого свидания. 13 ноября 1953 года[11]

Лифт до 6 этажа, но память поднимает меня на 2 этажа выше. Волнуюсь так, что не вижу одежды и не могу сейчас припомнить, как одет Пастернак, — вижу только бледное лицо, живые глаза и седые волосы. Слабое рукопожатие. Комната с рисунками отца на стеклах. Маленькие комнаты, узкие коридоры. Яблоки на столике в углу комнаты. Благодарю за внимание, за осуществившуюся возможность встречи. Все, что думал сказать, забыл, конечно.

— Когда вы приехали?

— Вчера. Даже встреча с городом может довести до слез. А тут еще встреча с женой, с дочерью, с Вами.

— Да-да-да…

«Фауст». Гете как ученый и чертовщина Фауста[12].

— Нынешний год был хорошим годом. Я написал 2000 стихов «Фауста» — заново перевел его. Была уже 2-я корректура — и захотелось кое-что изменить. И как из строящегося здания выбивают несколько подпорок — и все готовое рухнуло. Так пришлось писать «Фауста» заново. Я понимал Фауста так — ведь Гете был ученый, естествоиспытатель, и чертовщина Фауста не могла быть темой его поэтического одушевления. Не легенда народная, а реальная жизнь, напоминающая эту легенду. Поэтический земной напор сквозь мысли Фауста — так надо было его понять и так переводить. Эта попытка была мной и сделана. И перевод во многом отличен от того, что было напечатано. Я видел в хрестоматии. Это был первый «Фауст» на русском языке. Вот-вот. «Фауста» переводил Фет. Еще кто-то.

Я: — Холодковский?

— Но я переводов не брал, когда работал. Вот когда я переводил «Гамлета» — я обложился переводами и двигался от строки к строке, сверяясь, — а теперь я переводил без всех, один.

«Фауст» выйдет в ноябре[13].

Я написал еще летом несколько стихотворений — собственно говоря, они еще не записаны — если хотите, могу прочесть.

Мы просим его все[14]: радостно и страстно. И Б.Л. читает:

1) <пропуск>

2) «Половодье». Соловей в половодье[15].

3) «Сказка». «Ехал конный».

— Ваша тема[16].

4) «Колыбельная».

5) «Август» — оценка себя, своей работы, прощание со стихами.

Несколько стихотворений пейзажных — о плаще <нрзб>[17].

Манера читать — простая, не похожая на ритмизированное чтение поэтов. В М<осковском> университете[18] Б.Л. извинялся, что не умеет читать стихов. Но так теплее, особее.

Подавлен я этими стихами, особенно «Августом».

— Вот недавно мне прислал работу Алпатов, искусствовед, — но это, хоть книжно и учено, — хуже Ваших писем.

— Ваше определение рифмы — теперь принято ссылаться на авторитеты — ему Пушкин был бы рад[19].

Я пытаюсь объяснить, чем П<астернак> был там — и почему стихи Пушкина или Маяковского не могли быть той последней нитью, за которую хватался человек, чтобы удержаться за жизнь, за настоящую жизнь.

— Маяковский? Да, что из него сделали теперь. Хорошо, что Вы не знаете «Охранной грамоты»[20]. Как много плохого принес он литературе, да и мне, в частности, своим литературным нигилизмом, фокусничеством. Я стыдился настоящего, которое получалось в стихах, как мальчики стыдятся целомудрия перед товарищами, опередившими их в распутстве.

Я говорил, что очень рад, что Б.Л. так говорит о Маяковском — для меня это давно решенный вопрос.

— Вы не знаете языков?

— Нет.

— Могу ли я помочь Вам материально?

— Нет[21]. Но у меня есть просьба — вот новые стихи — просьба прочесть.

— Конечно-конечно. Только не связывайте меня сроком ответа.

— Нет, конечно, зачем.

Когда, наконец, будет время печатать, что думаешь. Я был на пленуме[22], сидел и удивлялся, как можно балаболить. Впрочем, если 2 года так делать, то можно привыкнуть — сидят и твердят: нам нужна хорошая драматургия. Это похоже на то, что идет по улице молодой человек и все ему желают хороших внуков, и он твердит, что ему надо хороших внуков. А ему надо думать о детях. Надо получить жизнь хорошую, и тогда и будет и хорошая драматургия.

Только ощущаем, что грозная пелена спала, и люди, как у Андерсена, заколдованные в жаб, — будут опять превращаться в людей. Но время идет, а жабы в людей что-то не расколдовываются.

Васильев[23] — вот кто был талантлив из молодежи.

— Да, это Клюева ученик, а Клюев был настоящим поэтом. Да-да. Напомнил «Соляной бунт», «Стихи в честь Натальи», «Анастасия».

Вспоминали Мандельштама, Галочку и ее отца[24]. — Он был хороший человек.

— Да-да-да.

Прощаемся. Б.Л. целует меня и выходит на площадку.

— Б.Л., Вы утомлены, мы никогда не простим себе.

— Нет-нет.

Лев Толстой? Под его силой и гением росло много писателей.

О зарубежном, где нет богаделен для поэтов. — Приедет Эренбург, расскажет. Об Анне Ахматовой — с ней возятся.

Лефы. Лиля Юр. Брик, Иванов на даче.

Где Пильняк? Я сказал свое мнение. Рассказал о Мандельштаме, Переверзеве, о Нарбуте.

Я в это лето вернулся к прежней работоспособности — встаю ночью к бумаге — забыл про режим, про инфаркты.

Из «Знамени», «Литгазеты» звонили, нет ли у меня чего-либо готового для печати. Смешно.

Тел. звонок[25]. — Прочел первое стихотворение «Я беден». — Звоню, чтобы передать, что это настоящее. Так и надо.

Звонок на другой день. — Стихи настоящие и некоторые шероховатости не мешают подлинности поэтической.

Я хочу, чтобы Вы прочли мой роман. Окончание его — моя ближайшая работа. Первая часть у Н. Кастальской, возьмите его.

Все это — и роман, и стихи, и «Фауст» — все это как-то в одном плане, человек ведь не пишет — вот одно, а вот другое — все это отражение ощущений одного периода. — Впрочем, все это хорошо известные вещи и напрасно я их вам говорю.

Г[26]. провела всю предварительную телефонную беседу — к ней я был вовсе неспособен от волнения, и ворчала, что я поздоровался с Б.Л. раньше, чем он поздоровался с ней.

Вторая встреча с Б.Л[27].

— Кабинет справа. Полки, письменный стол. Ящики. В квартире нет никого дома. — Если вы не должны писать стихов, то и я не должен писать. Рассказ о «Рассвете»[28] Обещание «Фауста». Не раздеваясь. Чтение «Рассвета», «Свадьбы».

Роман, взятый на прочтение.

Звонок-поздравление с Новым годом 31 декабря.

Третья встреча. 2 января. 9–11 часов.

— Я не хочу быть Хлестаковым и написал роман. Моя известность за границей[29]. Подарил «Фауст». План окончания романа. Почему поэту важно писать прозу. Поэт Пушкин воспринимается с его прозой, на фоне ее и понимается. А вот Верлен, который не писал прозы, требует для полного восприятия современной ему французской живописи. Рассказ об окончании романа. Единство нравств<енного > и физич<еского > — от Толстого. Имя героини — рассказ о Ларисе Рейснер.

Пишите прозу — куски. Старайтесь никому не подражать, избежать чужих стилевых влияний. Всем дано сказать многое. Духовная близость. Мой физич<еский> облик, письма, по которым он получил представление обо мне. О жене моей — о женщинах, которые лучше мужчин.

Об Асееве — товарищ, но чужой[30]. Никто не говорит по вопросам искусства, по вопросам предмета дела. Мнение Пастернака о Сельвинском.

Книга «Стихи из романа в прозе».

Поток мыслей, содержательных и значительных. Горький и «человек, который отныне не звучит гордо»[31].

Запись Шаламова в этой же тетради (л. 29 об) с пометой «Развить в статью»:

Я понимаю, почему Б.Л. говорит о необходимости заниматься прозой для поэта. Не все можно выразить стихами. Во время работы над прозой рождаются, утверждаются стихи. И во время работы над стихотворением стихотворение спотыкается о «прозаическую» мысль о явлении, которую лучше развить в прозе. Происходит взаимообогащение жанров. Для прозаика же ясна необходимость заниматься стихами. Чернышевский — плохой прозаик, не обучен экономному письму.

«За то, чтобы поэтом стал прозаик
И полубогом сделался поэт»[32].

Дарственная надпись Бориса Пастернака на книге И.В. Гёте «Фауст»

Варламу Тихоновичу Шаламову

Среди событий, наполнивших меня силою и счастьем на пороге нового 1954 года, было и Ваше освобождение и приезд в Москву. Давайте с верою и надеждой жить дальше, и да будет эта книга (не содержанием, не духом своим, а просто как предмет в пространстве и объект суеверия) талисманом Вам в постепенно облегчающейся Вашей судьбе и утверждающейся деятельности.
Б. Пастернак
2 января 1954 г., Москва[33]

Черновик письма Борису Пастернаку 19 октября 1954 года[34]

Дорогой Борис Леонидович!

Какая это адски трудная штука — рассказы. Столько врывается лишнего, отталкивающего в сторону заданную тему и такого, чему приходится давать место, открывать дверь в рассказ. [И бедность, проклятая бедность языка. — зачеркнуто]. Роман, вероятно, еще труднее. Частенько кажется, что напрасно взялся я за рассказы. Мой личный опыт требует таких качеств, которые может дать хороший мемуар — т.е. некий литературный полуфабрикат, только такими великанами, как Герцен, превращающий мемуарную запись в полностью художественную величину.

Реализация моего опыта в рассказы неминуемо уменьшит впечатление.

Притом форма тех рассказов, и наших и переводных, которую я знаю за всю мою жизнь, не кажется мне идеалом. И не так мне хотелось бы писать рассказы, как Чехов, как Генри, как Хэмингуэй[35]. Проза рассказа должна быть сухой и строгой, с весьма осторожным использованием метафор, без уклонений в сторону. Ход рассказа должен быть убыстряющийся. Если не событие, то настроение сгущается и сгущается и обрывается вдруг.

Если хочется его перечитать, то перечитать с начала до конца (а не просматривать лучшие места).

Вот над такими северными рассказами я и работаю.

Говорит о форме и содержании, о примате содержания над формой, о неразрывности их. Но содержание — это то, что со мной, внутри меня, а форма — попытка внутреннего моего общения с читателем.

Я опять пишу Вам не то, что собирался написать. Я вот о чем: у меня сейчас есть и новые стихи, которые, может быть, Вы найдете время посмотреть. Потом я повторяю просьбу из моего последнего письма — дать мне машиночный экземпляр «Доктора Живаго», дать новые Ваши стихи, и если синюю мою тетрадку можно взять назад (с Вашими пометками)[36] — этими надеждами и надеждами на личное свидание с Вами я только и живу.

Если Вы можете найти время вызвать меня — или напишите (я теперь живу и работаю — ст. Решетниково Окт. ж.д. п/о Туркмен до востребования) или позвоните Маше (22–32–50) — она мне передаст[37].

Черновик письма Варлама Шаламова Борису Пастернаку (конец 1954 года)[38]

Дорогой Борис Леонидович.

Горячо Вас благодарю за Ваше теплое письмо. Как оно мне дорого — я думаю, Вы знаете и сами. И мне так холодно и одиноко было столько времени без всяких вестей от Вас. Дело ведь не в том, что забыли Вы или не забыли. К тому же понимаю очень хорошо и одиночество творческого времени, и одиночество тоски бытовой. Я в юности считал, что человек должен делиться с другими только счастьем и радостью, а горевать в одиночку, и что таким путем самый акт общения людей <нрзб> становится более светлым, и такое поведение должно повести к улучшению человеческой природы. Чудная штука — юность.

Я уже давно так безвозвратно отдал себя Вашим стихам, а последний год — Вам как человеку с полным доверием и любовью, которые ничто поколебать не может.

В грустном, тяжелом настроении (а причин для такового, к несчастью, слишком много, и не убавляются они) не хочется личного общения ни с кем. Но Вам не надо иметь такого настроения.

Я глубоко тронут тем, что Вы взяли перо для письма именно в таком настроении. Вы стали мне как бы еще дороже, еще ближе.

Ведь сколько пакости мне пришлось на своем веку видеть, а все хочется верить во что-то лучшее, что-то иное, обольщаться пустяком, ведь жить это значит искать хорошее.

Я со страхом думаю иногда, что если я двадцать лет видел изнанку, кулисы этой постановки, которому не давали учиться, давили и преследовали всю жизнь, если даже я до сих пор рад искать хорошее, верить наивно, по-детски, то что же ждать от… <фраза оборвана и зачеркнута>.

Вы пишете резко: не писал романа, не писал стихов. Не верю этому я, Борис Леонидович. Разве создание, работа заключается в записи, в процессе отделки? Незаконченное сегодня заканчивается завтра.

Будет Вас печатать «Знамя» или не будет[39] — это вопрос большой, очень большой, но не главный. И хотя всякое явление искусства есть равнодействующая двух начал — творчества, энергии автора и труда читателя, зрителя, слушателя, но Вы — не актер, для которого лишение признания современниками сводит на нет его высокое искусство.

Я счастлив за Вас, что Вы не тонете в начатом, незаконченном. Если начать бросать потому «зачем я это делаю и где я это напечатаю» — то и таких сомнений у Вас быть (не должно). Разве творчество Ваше не величайшее счастье? Разве творческая жизнь не требует от Вас правоты во что бы то ни стало? Разве случилось что-либо, что поколебало вашу творческую душу? Что же нового случилось?

Я мог бы к съезду писателей[40] подготовить синодик[41] — список тех, кого русская литература потеряла за эти 20 лет, и сравнить его с коротким списком, кого она не потеряла.

Я прочел все статьи, что были в ЛГ к съезду. Убожество общее и вообще непонятно, для чего этот съезд собирается? Чтобы решить вопрос о положительном герое? Такая тема для съезда просто смешна. А напряженно ведь искали самой темы для съезда.

Если в I съезде было что-то логически нужное, что-то существенное, хотя и неверное — и идейно, и организационно, то II съезд — загадка.

Я, грешным делом, думаю, что какие-то новые, пусть робкие, повороты требуют такого съезда, но думаю — только до первой ермиловской статьи в «Правде».

Но не только о читателе будущего. Вы плохо представляете величину своей русской аудитории. Она очень велика. И пусть она живет словами поэта и писателя, сказанными давно, а новые слова удается слышать немногим. Но даже сознание того, что Вы живете, работаете, укрепляет у людей веру в жизнь и в правду. Не только о чистом роднике поэзии, о ее подлинности, незапятнанности, о ее этической высоте.

Вы не должны забывать и о том читателе, что окружал Вас на парижском конгрессе. Он помнит Вас как вершину русской поэзии, вершину русской культуры.

Я ничего не хочу показывать. Я не хочу говорить ни от чьего имени, ибо я могу говорить, может быть, только от имени мертвецов.

Но я, двадцать лет наблюдавший изнанку, кулисы этой постановки, я обязан Вам тем, что человеческое еще живо во мне. Я не верю, чтобы эта серость, этот хаос могли задушить творчество; чтобы ее удары, этой Великой Кривой из «Пера Гюнта»[42], были смертельны.

Я верю в поэзию и верю в Вас.

Наброски письма Пастернаку[43]

…Бог знает, почему так безвылазно вянет дело в чем-то совсем постороннем поэзии. Можно, оказывается, клясться старыми клятвами, утратив всякое представление о живой крови этих клятв.

Тут есть какое-то глубокое непонимание самой природы искусства, коренящееся, может быть, в привычке жить без прямого общения с подлинным искусством, в отсутствии потребности этого общения, в привычке с детства обходиться без этого вида культуры. Таких людей, как Луначарский, давно уже нет[44].

Есть много людей, которые толкутся у дверей искусства, и я, говоря с ними, вижу, что им что-то просто не открыто, хотя у них есть честное желание познать, приблизиться, и настоящие стихи открываются им все же какой-то стороной, пусть досадно неглубокой, но все же это прикосновение, сотворчество. Таких читателей достаточно и среди молодежи.

На Севере я слушал иногда т.н. «романистов», т.е. рассказчиков «руманов». И слушаешь, и не узнаешь. Как будто это то, знакомое, и все же вовсе чужое. То, что привлекло меня, скажем, в «Анне Карениной» — исчезло. < нрзб>

И вот моя дочь. Она читала и Толстого, и все, что там положено по школьной программе (Достоевский был утаен). Но никто не научил ее понимать художественное слово, не говоря уже о стихах. И она рассказывает о книгах скучно и недовольно. И вовсе не то и не так. Пусть она не рассказчица, но я бы уловил по реплике, по тому, на чем остановилось внимание.

Она бывала и в Третьяковке, но я побоялся идти с ней смотреть живопись.

Она — вне искусства. В смысле <невозможности> общения с ним. И не она прошла мимо искусства, а искусство прошло мимо нее[45].

Я прожил весь этот год в тверской деревне и вижу (как это было и на Севере) — как много, оказывается, лишнего было принято с детства и юности. Жить, стало быть, можно без всего этого и быть уважаемым etc.

У Гофмана в «Музыкальных новеллах» (о моцартовском «Дон Жуане»[46]) есть разговор какого-то слушателя, который настойчиво пытался понять, что хотел сказать Моцарт явлением духов ада, и успокоился только тогда, когда Гофман объяснил ему, что духи ада — это наказание за грешную любовь. Все стало слушателю ясно, и он довольный слушал оперу дальше.

Комментарий к письму Бориса Пастернака Галине Гудзь от 7 марта 1953 года

Среди материалов, подготовленных Варламом Шаламовым к печати, но не опубликованных им при жизни, в архиве писателя имеется авторизованная машинопись его комментария к письму Бориса Пастернака от 7 марта 1953 года, адресованному жене Шаламова Галине Игнатьевне Гудзь (ед. хр. 156, л. 1–14). Текст не датирован, но его замысел относится, вероятно, к середине 1960-х годов, когда Шаламов, получив отказ в публикации «Колымских рассказов» (от «Нового мира» и издательства «Советский писатель»[47]), пытался напечатать свои относительно «нейтральные» вещи биографического и литературоведче­ского характера. Возможно, об этом материале говорит И.П. Сиротинская в контексте обсуждавшейся с нею переписки Шаламова и Пастернака вскоре после ее знакомства с Шаламовым в 1966 году[48]. Окончательно работа была завершена, очевидно, в 1967 году.

Следует заметить, что о дружбе и переписке Шаламова и Пастернака в литературном мире 1960-х годов практически никто не знал. Письма Пастернака, в том числе адресованные Г.И. Гудзь для передачи ему, Шаламов бережно хранил. Он полагал, что его письма Пастернаку находятся в семье поэта, и связывался по этому поводу с Е.Б. Пастернаком. В тот момент (1966 год) получить копии всех своих писем он, по-видимому, не смог, но основная их часть имелась у него в черновиках. О больших сложностях с подготовкой издания этой ценнейшей переписки, впервые напечатанной в 1988 году И.П. Сиротинской[49], можно судить по свидетельству Евгения Борисовича Пастернака: «В свое время В.Т. Шаламов познакомил нас с полученными им письмами Пастернака и позволил снять с них копии. Мы не видели только первого, самого интересного и большого письма 1952 года, которое Шаламов собирался публиковать сам вместе со своими воспоминаниями и статьей. Письма хранятся в семейном собрании и были нами представлены Сиротинской для публикации. Исключение составляет январское письмо 1954 года с подробным разбором первой книги “Доктора Живаго”, которое вместе с архивом О.В. Ивинской попало в Музей Дружбы народов в Тбилиси и текст которого недоступен. Сиротинская восстановила его по черновику, хранящемуся в ЦГАЛИ»[50].

Шаламов, несомненно, осознавал, что в условиях 1960-х годов напечатать целиком свою переписку с Пастернаком ему не удастся, поэтому для первой публикации он избрал относительно безобидное в цензурном отношении письмо Пастернака к Г.И. Гудзь, написав к нему свои примечания (комментарий). Можно предполагать, что сделать публикацию Шаламов собирался в журнале «Вопросы литературы», так как уже имел опыт сотрудничества с этим журналом — в «Вопросах литературы» (1963, № 1) была опубликована его статья «Работа Бунина над переводом “Песни о Гайавате”» (ВШ7, 7, 238–245). На мысль о такой вероятности наводит и строгий научный характер примечаний, связанных с важными историко-литературными и теоретическими вопросами (о роли рифмы). Как можно догадываться, причиной отклонения материала послужила редакторская перестраховка — боязнь упоминания о Колыме, о романе «Доктор Живаго», о Февральской революции, о евангельских сюжетах, а также о смерти Сталина…

Текст письма Пастернака к комментарию в архивной папке не приложен, и для полной ясности мы воспроизводим его в начале данной публикации (источник — ВШ7, 6, 19–20). Дополнительные сноски к примечаниям Шаламова не даются: читатель сам сориентируется, к каким фрагментам письма они относятся.

Б.Л. Пастернак — Г.И. Гудзь

7 марта 1953

Дорогая Галина Игнатьевна!

Благодарю Вас за пересылку письма Шаламова. Очень интересное письмо. Особенно верно и замечательно в нем все то, что он говорит о роли рифмы в возникновении стихотворения, о рифме как орудии поисков. Его определение так проницательно и точно, что оно живо напомнило мне то далекое время, когда я безоговорочно доверялся силам, так им охарактеризованным, не боясь никакого беспорядка, не заподозривая и не опорочивая ничего, что приходило снаружи из мира, как бы оно ни было мгновенно и случайно.

С тех пор все переменилось. Даже нет языка, на котором тогда говорили. Что же тут удивительного, что, отказавшись от многого, от рискованностей и крайностей, от особенностей, отличавших тогдашнее искусство, я стараюсь изложить в современном переводе на нынешнем языке, более обычном, рядовом и спокойном — хотя какую-нибудь часть того мира, хотя самое дорогое (но Вы не думайте, что эту часть составляет евангельская тема, это было бы ошибкой, нет, но издали, из-за веков отмеченное этою темой тепловое, цветовое, органическое восприятие жизни).

Не удивляйтесь, что на письмо Шаламова я отвечаю Вам, а не ему, потому что так обстоятельно, как я хотел бы написать ему, я не в состоянии.

И, знаете, отложим мысль о переписке романа как-нибудь до другого случая. Не втягивайтесь в это и не начинайте работы, а как-нибудь на днях, когда у Вас будет время, принесите рукопись жене, мне эти тетради скоро могут понадобиться.

Февральская революция застала меня в глуши Вятской губ., на Каме, на одном заводе. Чтобы попасть в Москву, я проехал 250 верст на санях до Казани, сделав часть дороги ночью, узкой лесной тропой в кибитке, запряженной тройкой гусем, как в «Капитанской дочке».

Нынешнее трагическое событие застало меня тоже вне Москвы, в зимнем лесу, и состояние здоровья не позволит мне в дни прощания приехать в город. Вчера утром вдали за березами пронесли свернутые знамена с черною каймою, я понял, что случилось. Тихо кругом. Все слова наполнились до краев значением, истиной. И тихо в лесу.

Всего лучшего. Привет Кастальской и через нее Вален. Павл. Малеевой и ее мужу.

Ваш Б.Л.

Примечание 1[51]

Письмо Б.Л. Пастернака адресовано Галине Игнатьевне Гудзь, первой моей жене, дочери И.К. Гудзя, профессионального революционера-большевика, друга А.Д. Цюрупы, секретаря парткома Наркомпроса первых лет революции.

Я жил тогда на Колыме, работал фельдшером в поселке Барагон близ Оймяконского аэропорта. Вся моя переписка с Пастернаком шла через мою жену, которой Пастернак приносил свои ответы на мои письма и передавал что-либо на словах. Та часть моего письма, которая касалась Б.Л. — и показывалась ему или Галина Игнатьевна делала выписки и передавала Борису Леонидовичу. Вопросы эти касались искусства и тех связей искусства и жизни, которые важны для всякого поэта.

Я посылал письма обычной почтой, а получал или тоже по почте, или оказиями. Сам я воспользовался оказией только для первого письма. В 1951 году[52] фронтовой хирург Е.А. Мамучашвили отвезла мое письмо Пастернаку вместе с моими стихами, написанными на Дальнем Севере в 1949–1951 годах. Почти в каждом моем письме посылались и стихи, новые, вписанные в текст письма.

Тогда, в 1951 году, Пастернак пообещал ответить мне на мою записку, заболел — лег с инфарктом и пролежал несколько месяцев. Отсутствие ответа из-за инфаркта адресата — я счел рукой судьбы, вмешавшейся в жизнь столь энергичным образом, чтобы отрезать мне все пути со дна на небеса, своим обычным невезением и почти примирился, но… Пастернак выздоровел и ответил, и письмо мне привезла на Колыму тот же врач Е.А. Мамучашвили.

Таким способом и шла моя переписка с Пастернаком — до моего возвращения с Дальнего Севера на «Большую землю» в ноябре 1953 года, когда 12 ноября я вернулся в Москву, а 13-го видел, познакомился и говорил с Пастернаком в его квартире в Лаврушинском переулке. Письма Б.Л. я получал по тем адресам Калининской области, где я жил и работал до возвращения в Москву в октябре 1956 года.

Одной из тем, обсуждаемых тогда, была роль Иннокентия Анненского в русской поэзии. Б.Л. Пастернак — прямой ученик Анненского. Однако указание на общность поэтическую Анненского и Пастернака Бориса Леонидовича не то чтобы удивило, а как-то не понравилось, хотя зазорного тут нет ничего. Анненский проложил пути многим русским лирикам XX века — не избегли его указующей руки ни Мандельштам, ни Цветаева, ни Ахматова, ни Маяковский и Пастернак.

Во «Второй автобиографии»[53]Пастернак указывает, что ему говорили о сходстве поэтических идей Анненского и Пастернака, но влияния П. не чувствовал, а сходство объяснял общностью мира, в котором жили оба поэта. Я и есть тот человек, который говорил и писал Пастернаку об Анненском. Писал с Колымы.

Второй темой, обсуждавшейся нами в колымской переписке, была роль рифмы в русской поэзии. Этот вопрос обсуждался по моему предложению, а ответ Пастернака — в письме.

Вопрос о русской рифме для меня имеет давнюю историю.

Еще в конце двадцатых годов я встречался с Бриком, а позднее с С.М. Третьяковым. Тогда по всей Москве шумно обсуждалась книжка Маяковского «Как делать стихи» — где особенное внимание Маяковский обратил на рифму — инструмент мнемонического назначения, в отличие от «музыкальной» рифмы Бальмонта. (Пастернак пользовался другим выражением — «благозвучие»). Была опубликована важная статья Асеева «Наша рифма» на ту же тему, а журнал «Новый ЛЕФ» даже опубликовал призыв присылать в редакцию небывалые рифмы.

Где найдешь, на какой тариф
Рифму, чтоб убивала, нацелясь?
Может, пяток небывалых рифм
Только и остался, что в Венецуэле[54].

Я был постоянным посетителем тогдашних литературных вечеров, слушателем бесконечных споров на эту тему.

Формула Маяковского страдала какой-то неполнотой — это мне еще тогда было ясно. Чувствовалось, что дело в чем-то другом, что говорятся второстепенные, в сущности, слова, даются неудовлетворительные формулы, тем более удивительно, что эти формулы даются поэтами — делателями слова.

В полемическом запале своей теоретической работы Маяковский прошел мимо сути русской рифмы.

Я обратился к литературоведению — к «ОПОЯЗу» и Эйхенбауму, к Томашевскому. Есть классическая, энциклопедическая работа о русской рифме В. Жирмунского[55], но и в ней не было ни слова о том, что меня интересовало. «Рифма» Жирмунского — рифма для литературоведа, но не рифма для поэта. Рифма для поэта — гораздо большее, чем сказано в этой поэтической энциклопедии.

Рифма — поисковый инструмент. Творческий процесс есть процесс отбрасывания, а не отыскания, ибо поэт ничего не ищет — весь мир пролетает в его мозгу, пролетает со скоростью миллионной доли мига. Поэт только отбрасывает ненужное. Привлечение мира для выбора и делается с помощью рифмы. В мозгу поэта со скоростью миллионной доли мига проходят, поднимаются, проглядываются, прощупываются пласты самых различных эпох, самых различных областей человеческой деятельности от философии до пилки дров.

Волшебство гадания на рифмах; проверка искренности, разоблачение фальши тоже относится к поэтическому творчеству, к работе поэта. Собственная душа и душа чужая исследуются поэтической строкой, основанием которой служит рифма.

Поэтическое мышление есть процесс выхватывания из темноты в уголках собственного мозга каких-то важных участков познания мира — яркое освещение незамеченного ранее во тьме.

Подбирание рифмы — это процесс мгновенный, тут пользоваться словарем Абрамова[56] нельзя. В этом процессе поэт касается своей памятью, всей глубиной своего сознания новых вопросов, мгновенно найденных, поставленных и разрешенных, обсужденных и осужденных мгновенно.

Рифма — поисковый инструмент, где звуковая сторона служит смысловой. Поэтическое мышление — это озарение и интуиция, мгновенная догадка.

Звуковые повторы, аллитерации, ассонансы тоже вид рифмы, служащие той же цели в поэтическом познании мира.

Наша поэтика разработана очень мало. Работы тут — непочатый край.

Понимание рифмы Маяковским и всей лефовской школой как мнемонического начала строфы, подобно бальмонтовской формуле рифмы, как средства музыкальности, по Пастернаку — благозвучия — лишь частное проявление бесконечно более важного для поэта-мастера, поэта-творца существа рифмы как поискового инструмента.

Можно бы удовлетвориться и таким ответом — что вот у Шаламова понимание рифмы такое, у Маяковского — другое, у Пастернака и Бальмонта — третье.

Но тут дело идет, как мне кажется, о более важной вещи, о некоем принципе, общем для всего поэтического творчества — в той части, в какой оно доступно пониманию — оставалась до сих пор в забвении. Так бесспорно, так ясно существо дела.

Вот эта-то «узкая» тема и была обсуждена в переписке моей с Пастернаком и в личных встречах.

Не следует думать, что встречи с Пастернаком напоминали монологи или взаимные монологи. Кажется, Эренбург изложил свое личное впечатление по этому поводу[57].

Мои беседы были просто разговоры о самом главном в моей жизни, о предмете более важном для меня, чем даже Дальний Север, — об искусстве.

Мне казалось, что не осталось следа от этих разговоров с глазу на глаз в квартире Пастернака, кроме записей в моих блокнотах. Но след остался. Борис Леонидович написал вот это самое письмо и отправил его адресатке.

В моих общих тетрадях тех лет есть записи об этих беседах. Там много комплиментов, сказанных Борисом Леонидовичем по моему адресу, вроде: «Это определение рифмы — пушкинское определение, достойное Пушкина»[58].«Переписка с вами — это переписка с Мариной Цветаевой, она хотела от стихов приблизительно того же, что и вы»[59].

Я не придавал и не придаю значения подобным комплиментам. Гораздо важнее существо дела.

Понимание рифмы как поискового инструмента расширяет творческую практику поэта, указывает новые пути исканий и, что еще важнее, новые методы искания новых путей.

Такое воззрение раскрепощает поэта, зовет его к большему доверию к своим собственным силам. Не узость непогрешимости, а широчайший простор познания мира.

Суждение Бориса Леонидовича про то «далекое время, когда я безоговорочно доверялся силам… не боясь никакого беспорядка», прямо возвращает нас к творческим принципам «Сестры моей жизни».

И чем случайней, тем вернее
Слагаются стихи навзрыд…

и идеям сборника «Поверх барьеров».

Я предполагал когда-либо переписку нашу по вопросам русской рифмы превратить в работу, важную для поэтов. Для того, чтобы фиксировать главное в наших беседах, я написал стихотворение «Некоторые свойства рифмы». В этом стихотворении в обуженном и огрубленном виде дается суть наших тогдашних разговоров, суть моей мысли о русской рифме.

Стихотворение это «Некоторые свойства рифмы» посвящено академику Л.И. Тимофееву, автору ряда работ по теории стиха и теории русской литературы.

Вот это стихотворение:

Некоторые свойства рифмы

Инструмент для равновесья
Неустойчивости слов,
Укрепленный в поднебесье
Без технических основ.

Ты — провиденье Гомера,
Трубадуровы весы,
Принудительная мера
Поэтической красы.

Ты — сближенье мысли с песней,
Но, в усильях вековых,
Ты сложнее и чудесней
Хороводов звуковых.

Ты — не только благозвучье,
Мнемонический прием,
Если с миром будет случай
Побеседовать вдвоем.

Ты — волшебная наука
Знать, что мир в себе хранит.
Ты — подобье ультразвука,
Сверхчувствительный магнит.

Ты — разведки вдохновенной
Самопишущий прибор,
Отразивший всей вселенной
Потаенный разговор.

Ты рефлекс прикосновенья,
Ощущенье напоказ,
Сотой долею мгновенья
Ограниченный подчас.

Ты ведешь магнитный поиск
Заповедного следа
И в метафорах по пояс
Увязаешь иногда.

И, сменяя звуки, числа,
Краски, лица, облака,
Озаришь глубоким смыслом
Откровенье пустяка.

Чтоб достать тебе созвучья,
Скалы колются в куски,
Дерева склоняют сучья
Поперек любой строки.

Все, что в памяти бездонной
Мне оставил шар земной,
Ты машиной электронной
Поднимаешь предо мной.

Чтоб сигналы всей планеты,
Все пространство, все века
Уловила рифма эта,
Зарожденная строка.

Поводырь слепого чувства,
Палка, сунутая в тьму,
Чтоб нащупать путь искусству
И уменью моему[60].

Примечание 2

Пастернак пишет: «С тех пор все переменилось. Даже нет языка, на котором тогда говорили»,— выражая, мне кажется, сожаление о времени «Сестры моей жизни». Фраза эта — чистые стихи, с ритмом и размером, что весьма характерно для эпистолярного наследства Пастернака, отличительная черта. Я выразил это ощущение в своем стихотворении «Даже нет языка»[61]

Примечание 3

«Евангельская тема» — это «Стихи из романа», о которых я был извещен еще на Колыме, до того, как услышал эти стихи от самого Бориса Леонидовича и получил в подарок экземпляр самодельной книжки из перепечатанных на машинке страниц в ярко-зеленой обложке[62].

Пастернак всегда казался мне человеком безрелигиозным. Обращение его к евангельским сюжетам удивило меня, что я и высказал в одном из писем[63]. Письмо дает объяснение необходимого поэтического толкования этих вопросов в «Стихах из романа».

Примечание 4

«Переписка романа» — речь идет о «Докторе Живаго» — первые тетради первой половины романа.

Позднее (всего через 8 месяцев после этого письма) я вернулся на «Большую землю» с Дальнего Севера и проезжал через Москву в Калининскую область, где я прожил до осени 1956 года, до возвращения в Москву. Я работал агентом по техническому снабжению на Решетниковском торфопредприятии Калининского торфотреста, встречался и переписывался с Б.Л. Пастернаком. По его просьбе я написал для него подробный разбор его романа, который я ставлю очень высоко. Разбор этот, сделанный дважды, сначала первой половины, а через год — второй половины, должен храниться в бумагах Пастернака[64]. У меня есть письмо Бориса Леонидовича об этом моем разборе его романа, есть и черновики своих писем[65].

Примечание 5

Воспоминание о Февральской революции, встреченной в глуши Вятской губернии, на Каме, поездка на кибитке, запряженной тройкой гусем, как в «Капитанской дочке», — не случайно. Письмо это датировано 7 марта 1953 года — через два дня после смерти Сталина. Мне кажется, это единственное письмо Бориса Леонидовича, написанное на столь близком расстоянии от времени смерти Сталина: «Вчера утром…»[66]. Ощущение передано Борисом Леонидовичем, как всегда, с исчерпывающей полнотой. Пастернак ждет перемен не меньших, чем внесла Февральская революция в жизнь России.

Письмо написано в Переделкине.

Примечание 6

Кастальская Наталья Александровна, дочь русского композитора и ректора Московской консерватории Александра Дмитриевича Кастальского (1856–1926).

Малеева В.П. — знакомая Бориса Леонидовича, в квартире которой Г.И. Гудзь познакомилась с Пастернаком.

Публикация, подготовка текста и комментарии Валерия Есипова.
За неоценимую помощь в подготовке текста публикатор выражает глубокую признательность А.П. Гавриловой и О.Н. Ключаревой.
Опубликовано в журнале «Знамя», №9/2022. С. 167-186.
Именной указатель: Абрамов Н., Анненский, Иннокентий Фёдорович, Асеев, Николай Николаевич, Ахматова, Анна Андреевна, Бальмонт, Константин Дмитриевич, Брик Лиля Юрьевна, Брик Осип Максимович, Васильев, Павел Николаевич, Воронская Галина Александровна, Воронский, Александр Константинович, Генри О., Гете И.В., Горький А.М., Гофман, Эрнст Теодор Амадей, Гудзь Галина Игнатьевна, Гудзь Игнатий Корнильевич, Иванов Вячеслав Всеводолович, Кастальская Наталья Александровна, Клюев, Николай Алексеевич, Мамучашвили Е.А., Мандельштам О.Э., Маяковский В.В., Моцарт Вольфганг Амадей, Нарбут, Владимир Иванович, Пастернак Б.Л., Переверзев Валерьян Федорович, Сельвинский И., Тимофеев Леонид Иванович, Толстой Л.Н., Томашевский Борис Викторович, Третьяков С.М., Хемингуэй Э., Цветаева, Марина Ивановна, Чернышевский, Николай Гаврилович, Чехов А.П., Эйхенбаум Борис Михайлович, Эренбург И.Г.

Примечания

  • 1. «Разговоры о самом главном…» (переписка Б.Л. Пастернака и В.Т. Шаламова). Публикация И.П. Сиротинской // Юность. — 1988. — № 10 (в сокращении). Также в сокращении: Переписка Бориса Пастернака (сост. Е.В. Пастернак и Е.Б. Пастернака). М.: Художественная литература, 1990. В полном виде переписка опубликована в 6- и 7-томном собраниях сочинений Варлама Шаламова (2005, 2013) и в полном собрании сочинений Бориса Пастернака в 11 томах (том 10, 2003). В дальнейшем ссылки на Шаламова даются по изданию: Шаламов В.Т. Собрание сочинений: В 6 т.+ т. 7, доп. М.: Книжный клуб Книговек, 2013 (сокращенно: ВШ7 с указанием тома и страницы).
  • 2. Туниманов В.А. Достоевский, Б.Л. Пастернак, В.Т. Шаламов: скрещение судеб, поэтических мотивов, метафор (статьи I, II) в кн: Туниманов В.А. Достоевский и русские писатели ХХ века / Институт русской литературы (Пушкинский Дом) РАН. — СПб.: Наука, 2004. С. 272–379.
  • 3. Иванова Наталья. Варлам Шаламов и Борис Пастернак. К истории одного стихотворения // Знамя, 2007 №9.
  • 4. Воспоминания о Борисе Пастернаке / Сост. Е.Б. Пастернак, М.И. Фейнберг. — М.: СП «Слово», 1993. В полном виде: ВШ7, 4, 589–619. Датировку очерка «Пастернак» позволяет уточнить фраза из него: «Я мог бы написать рассказ о своем колымском путешествии за письмом Пастернака». Рассказ «За письмом» был создан Шаламовым в 1966 году, следовательно, работа над очерком шла в 1964–1965 годах.
  • 5. ВШ7, 7, 226–238; 269–270 (примечания).
  • 6. Шаламовский сборник. Вып. 5. Вологда — Новосибирск: Common place, 2017. С. 171–185.
  • 7. Письмо Пастернака Шаламову 9 июня 1952 года. — ВШ7, 6, 7–13.
  • 8. А. Межиров был одним из наиболее ценимых Шаламовым поэтов-современников. См. статью Шаламова «Стиховедческий разбор стихотворения А. Межирова “Защитник Москвы”» // Шаламовский сборник. Вып. 5. С. 186–189. К Межирову Шаламов обращался за рекомендацией в Союз писателей в 1973 году.
  • 9. Пастернак писал о «вихляющей, не держащейся на ногах и творчески порочной форме», делая резюме: «Пока Вы не расстанетесь совершенно с ложною неполною рифмовкой, неряшливостью рифм, ведущей к неряшливости языка и неустойчивости, неопределенности целого, я, в строгом смысле, отказываюсь признать Ваши записи стихами». (ВШ7, 6, 12). Трудно не признать, что критика Пастернака была чрезмерной, так как в первых колымских тетрадях Шаламова было немало цельных, художественно отделанных стихотворений. Основная их часть в настоящее время опубликована. См. Шаламов В. Стихотворения и поэмы. (Новая Библиотека поэта). Т. 2. С .292–376 (раздел «Ключ Дусканья. Из первых колымских тетрадей, посланных Б. Пастернаку (1949–1950)»; С. 552–558. См. также: Шаламов В. Из первых колымских тетрадей (неизвестные стихи) // Знамя. — 2014. — № 11 (публикация и комментарий В.В. Есипова).
  • 10. РГАЛИ. Ф. 2596. Оп. 3. Ед. хр. 158. Л. 46–47. Машинопись эссе «Поэт и проза» в архивной папке следует непосредственно за машинописью воспоминаний «Пастернак». В 6-томном собрании сочинений Шаламова, подготовленном И.П. Сиротинской (М., 2005), эссе помещено в т. 5 в сокращенном виде. То же — ВШ7, 5, 76–78.
  • 11. Заглавие и текст записаны карандашом в начале общей тетради с набросками стихов («Как Архимед», «Аввакум в Пустозерске» и др.), датированной на обложке самим Шаламовым 1953–1954 годами. (Оп. 3. Ед. хр. 11. Л. 3 об–4). Очевидно, запись сделана по свежим следам в ноябре 1953 года в поселке Озерки Калининской области, — на местном торфопредприятии Шаламов работал до июня 1954 года (затем был переведен на Решетниковское торфопредприятие). Большое письмо Б. Пастернаку с разбором первой части романа «Доктор Живаго» написано Шаламовым 20 декабря 1953 года из Озерков (ВШ7, 6, 32–48).
  • 12. Эпизод о переводе «Фауста» почти дословно воспроизведен в очерке «Пастернак».
  • 13. «Фауст» Гете в своем переводе Б. Пастернак подарил Шаламову позднее. Книга с дарственной надписью сохранилась в архиве Шаламова. Текст дарственной надписи см. ниже.
  • 14. На встрече присутствовали Шаламов, Г.И. Гудзь и, вероятно, Н.А. Кастальская, общая знакомая, дочь композитора А.Д. Кастальского, через которую шли переговоры о встрече с Пастернаком.
  • 15. Стихотворение «Весенняя распутица» (1953). Шаламов, очевидно, запомнил строки: «…Как гулкий колокол набата / Неистовствовал соловей». В очерке «Пастернак» уточнено: «Первым читалось “Половодье”, а на место пропуска вставлено стихотворение “Мне далекое время мерещится”» («Белая ночь»).
  • 16. Ремарка Б. Пастернака.
  • 17. Очевидно, имеется в виду стихотворение «Хмель». Все названные стихотворения являются частью цикла «Стихи к роману» («Доктор Живаго»). На этой встрече Шаламов познакомился с ними впервые. Ранее Пастернак посылал ему на Колыму стихотворение «Гефсиманский сад» из этого цикла (см. упоминание о нем в письме Пастернаку из Томтора 28 марта 1953 года. — ВШ7, 6, 28).
  • 18. Имеется в виду вечер Б. Пастернака в клубе Московского университета в 1933 году, где Шаламов впервые увидел и услышал любимого поэта. Это воспоминание Шаламов привел в первом письме Пастернаку с Колымы 24 декабря 1952 года. — ВШ7, 6, 15.
  • 19. Формула рифмы как «поискового инструмента» была дана Шаламовым в первом письме Пастернаку из Томтора — ВШ7, 6, 17. Ср. дословное воспроизведение слов Пастернака: «Могу сказать вам, Варлам Тихонович, что ваше определение рифмы как поискового инструмента — это пушкинское определение. Теперь любят ссылаться на авторитеты. Вот я тоже ссылаюсь — на авторитет Пушкина». Конечно, Борис Леонидович был увлекающийся человек, и скидка тут нужна значительная, но мне было очень приятно». («Лучшая похвала» — ВШ7, 4, 68).
  • 20. Ср. в очерке «Пастернак»: «“Охранную грамоту” я знал чуть не наизусть, но промолчал».
  • 21. Этот решительный отказ опровергает домыслы некоторых мемуаристов о том, что Шаламов пользовался материальной поддержкой Пастернака.
  • 22. Пленум Союза писателей СССР.
  • 23. Поэт Павел Васильев, расстрелянный в 1937 году.
  • 24. Г.А. Воронская, отбывавшая срок на Колыме, и ее отец А.К. Воронский, расстрелянный в 1938 году.
  • 25. Имеется в виду звонок Б. Пастернака на квартиру М.И. Гудзь, сестры жены Шаламова, через которую шла связь. Упоминаемое далее стихотворение «Я беден, одинок и наг» открывало рукописный колымский сборник (позднее названный «Синяя тетрадь»), переданный Шаламовым Пастернаку 13 ноября. О нем Пастернак написал в письме 27 октября 1954 года: «Я никогда не верну Вам синей тетрадки. Это настоящие стихи сильного самобытного поэта… Пусть лежит у меня рядом со вторым томиком алконостовского Блока». (ВШ7, 6, 57).
  • 26. Г.И. Гудзь
  • 27. Встреча состоялась в конце ноября 1953 года. Более подробно об этой встрече Шаламов рассказал в очерке «Пастернак» — ВШ7, 4, 599–601.
  • 28. Стихотворение Пастернака с первой строкой «Ты значил все в моей судьбе…». В очерке «Пастернак» приводится анекдотический рассказ об этом стихотворении: «…Я дал несколько стихотворений представителю “Литературной газеты”. Тот выбрал “Рассвет” — это ведь Сталину посвящено, не правда ли? Какому Сталину? Это стихотворение посвящено Богу, Богу. Звонит снова: «Извините, мы ничего напечатать не можем». (ВШ7, 4, 599).
  • 29. В очерке «Пастернак» приведен более подробный рассказ Пастернака об участии в конгрессе защиты культуры в 1935 году в Париже.
  • 30. Более развернутые отзывы о Н. Асееве, а также об И. Сельвинском приведены в очерке «Пастернак».
  • 31. Конец записей о встречах. Стоит заметить, что на последнем листе этой тетради записаны названия первых колымских рассказов Шаламова, созданных в 1954 году, — «Заклинатель змей» и «Кладбище» («Ночью»).
  • 32. Цитата из «Спекторского» Б. Пастернака.
  • 33. Надпись на книге И.В. Гете «Фауст». (Пер. Б. Пастернака. М.: ГИХЛ, 1953, предисловие и комментарии Н. Вильмонта), сохранившейся в фонде Шаламова в РГАЛИ.
  • 34. Л. 61 об–63. Впервые частично опубликовано в издании: Шаламов В. Стихотворения и поэмы в 2 томах. СПб.: Издательство Пушкинского Дома; Вита Нова, 2020. — (Новая Библиотека поэта). Т.1. С.563 (примечание к стихотворению «Мыслями этими груст­ными…»). В чистовом варианте письма от 24 октября о работе над рассказами сказано предельно лапидарно: «Рассказы, которые начал писать, даются мне с большим трудом — там ведь ход другой». (ВШ7, 6, 56).
  • 35. Орфография автора. — Прим. ред.
  • 36. О возвращении этой синей тетради Шаламов напоминал Пастернаку неоднократно, но она, судя по всему, так и не была возвращена: в его архиве ее нет (притом что в РГАЛИ сохранились все тетради конца 1940 – начала 1950 годов). Не обнаружена она и в архиве Б. Пастернака. Не исключено, что тетрадь вместе с другими материалами Б. Пастернака попала к О.В. Ивинской и была передана ею в Музей Дружбы народов в Тбилиси. См. цитированное выше предисловие к изданию «Переписка Бориса Пастернака» (составители Е.В. Пастернак, Е.Б. Пастернак). М.: Художественная литература, 1990. С. 16.
  • 37. М.И. Гудзь
  • 38. Тетрадь ед. хр. 10, л. 76 об–80. Наброски письма помещены среди черновиков стихотворения «Аввакум в Пустозерске». Очевидно, является попыткой ответа на письмо Пастернака 27 октября 1954 года, в котором поэт признавался: «Ничем не могу обрадовать относительно себя… В один из промежутков отчаяния, когда силы души оставляют меня, и отвечаю Вам. Ужасна эта торжествующая, самоудовлетворенная, величающаяся своей бездарностью обстановка, бессобытийная, доисторическая, ханжески-застойная…». (ВШ7, 6, 57–58). Как можно понять, Шаламова сильно смутили слова Пастернака о своем «отчаянии», и он стремился его поддержать, «утешить». Чистового варианта этого письма в архиве Пастернака не обнаружено, поэтому можно полагать, что письмо осталось только в черновике: возможно, потому, что Шаламов осознал неловкость и наивность своих «утешений» для великого поэта. Как правило, черновики своих важнейших писем Пастернаку (например, с разбором романа «Доктор Живаго») Шаламов сохранял в полном виде. См. далее комментарий к письму Пастернака Г.И. Гудзь 7 марта 1953 года.
  • 39. Речь идет о надеждах на публикацию романа «Доктор Живаго» в журнале «Знамя» после авторского анонса Б. Пастернака к публикации «Стихов к роману» в № 4 этого журнала за 1954 год. (Пастернак в письме 27 октября писал: «Все-таки случай со “Знаменем” был коротким просветом»).
  • 40. Речь идет о предстоящем 2 съезде писателей СССР. Он состоялся 15–26 декабря 1954 го­да. Следовательно, датировать этот набросок можно примерно ноябрем 1954 года. Темы съезда Шаламов касался в предыдущем письме Пастернаку 22 июня 1954 года: «Это тот ящик Пандоры, из которого дружно вылетели и статья Померанцева, и “Времена года”, и “Гости”, и “Оттепель” и т.д. — все это говорит не только о послушности литературного пера, но и о совсем другом говорит настойчиво». (ВШ7, 6, 55–56).
  • 41. Набросок этого «синодика» приводится в конце тетради (л. 88): Маяковский, Горький, Воронский, Берзин, Багрицкий, Пильняк, Киршон, Переверзев, Мандельштам, Васильев, Клюев, Третьяков и еще ряд неразборчивых фамилий. (Упоминание в списке жертв сталинского режима Маяковского и Горького может служить характеристикой сознания вчерашнего лагерника. Под Берзиным имеется в виду писатель Юлий Берзин, расстрелянный на Колыме. Его однофамилец, начальник Дальстроя Э.П. Берзин, которого Шаламов хорошо знал, был расстрелян в Москве в 1938 году.)
  • 42. Великая Кривая — символический образ из драмы Генрика Ибсена «Пер Гюнт», олицетворение страха и нерешительности, препятствующих борьбе героя. Ибсен был особо почитаем Шаламовым с юности. По свидетельству С.Ю. Неклюдова, одним из первых книжных приобретений Шаламова по возвращении в Москву в 1956 году стало вышедшее тогда 4-томное собрание сочинений Ибсена.
  • 43. В той же тетради (ед. хр.10, л. 81 об. 82). Очевидно, наброски относятся к концу 1954 года. Запись сопровождена знаком вставки, но к какому из писем предназначалась вставка, установить сложно. Предыдущий набросок написан карандашом, а данный — чернилами.
  • 44. Важное замечание, указывающее на опустошение культуры в сталинскую эпоху.
  • 45. Дочь Шаламова Елена в это время училась в Московском инженерно-строительном институте. В письме ей 13 апреля 1954 года Шаламов писал: «…И помни хорошо, что никакие технические справочники еще не делают человека интеллигентным». (ВШ7, 6, 79). После разрыва Шаламова с женой, Г.И. Гудзь, в 1956 году дочь прекратила любое общение с ним. Ее последнее письмо отцу — ВШ7, 6, 92–95. Шаламов посвятил дочери стихотворение с начальными строками «Они собираются на берегу — подснежники и фиалки…» (1961).
  • 46. Имеется в виду новелла «Дон Жуан» из сборника Э.Т.А. Гофмана «Фантазии в манере Калло» (1814). Очевидно, Шаламов перечитывал Гофмана и других классиков (Данте, Шекспира, Пушкина, Достоевского) в п. Туркмен, где впервые после Колымы встретил на удивление богатую библиотеку, собранную ссыльным инженером Кареевым (см. «Слишком книжное» — ВШ7, 7, 48–62).
  • 47. Ответ из «Советского писателя» за подписью зам. заведующего отделом русской советской прозы В. Петелина широко известен, но его нелишне напомнить: «На наш взгляд, герои Ваших рассказов лишены всего человеческого, а авторская позиция антигуманистична». (ВШ7, 7, 357). Дата на бланке издательства — 30 июля 1964 года.
  • 48. Сиротинская И.П. Мой друг Варлам Шаламов. М.: 2006. С. 40.
  • 49. «Разговоры о самом главном…» (переписка Б.Л. Пастернака и В.Т. Шаламова). Публикация И.П. Сиротинской // Юность, 1988, № 10 (в сокращении).
  • 50. Переписка Бориса Пастернака / Вступительная статья Л.Я. Гинзбург: Сост., подгот. текстов и коммент. Е.В. Пастернак и Е.Б. Пастернака. — М.: Художественная литература, 1990. С. 16.
  • 51. Фактически это не примечание, а развернутое предисловие к предполагавшейся публикации.
  • 52. Шаламов запамятовал. В его записке, сопровождавшей стихи, переданные через Е.А. Мамучашвили Б. Пастернаку, указана дата 22 февраля 1952 года (ВШ7, 6, 7). Подробнее о стихах 1949–1951 годов: Шаламов В. Стихотворения и поэмы в 2 томах. Т. 2. С. 552–558.
  • 53. Имеется в виду автобиографический очерк «Люди и положения», написанный Б. Пастернаком в 1956 г. и впервые опубликованный в журнале «Новый мир», 1967, № 1. Данная публикация, означавшая (вслед за изданием стихов Пастернака в «Библиотеке поэта» в 1965 году) постепенную «легализацию» великого поэта после истории с «Доктором Живаго», вероятно, и послужила Шаламову импульсом к написанию своего комментария. В таком случае датировать данную работу можно примерно первой половиной 1967 года.
  • 54. Неточная цитата из стихотворения В. Маяковского «Разговор с фининспектором о поэзии» (1926).
  • 55. Имеется в виду работа В.М. Жирмунского «Рифма, ее история и теория» (1923).
  • 56. Речь идет о «Полном словаре русских рифм» Н. Абрамова (1912).
  • 57. Глава о Пастернаке в мемуарах И. Эренбурга «Люди. Годы. Жизнь» (Новый мир. — 1961. — № 2).
  • 58. Эта запись фигурирует в рабочей тетради Шаламова 1954 года. См. выше.
  • 59. Тетради с данной записью в архиве не обнаружено.
  • 60. Стихотворение было опубликовано в сборнике Шаламова «Огниво» (1961). См. также: Шаламов В. Стихотворения и поэмы. Т. 2. С. 456–458 (примечание и автокомментарий Шаламова). В автокомментарии, написанном в 1969 году, Шаламов отчасти воспроизводит текст этого примечания и письма Пастернака. Отзыв Пастернака о формуле «рифма — поисковый инструмент» как «пушкинской» приведен также в коротком эссе Шаламова «Лучшая похвала» (ВШ7, 5, 68).
  • 61. Такого стихотворения в архиве Шаламова не обнаружилось.
  • 62. Этой чрезвычайно ценной книжки, подарка Пастернака, в архиве Шаламова не сохранилось — вероятно, позднее, в 1970-е годы, она была украдена.
  • 63. Возможно, имеются в виду размышления о роли христианства в письме Шаламова Пастернаку 20 декабря 1953 года с разбором первой части романа «Доктор Живаго» (ВШ7, 6, 33–34).
  • 64. Очевидно, на тот момент Шаламов не имел копий этих писем — их получила от Е.Б. Пастернака в 1980-е годы И.П. Сиротинская. См. вступ. заметку.
  • 65. См. первую публикацию данного раздела.
  • 66. Сталин умер 5 марта в 21 час 50 минут. Сообщение о его смерти было объявлено по радио 6 марта в 6 часов утра.